Текст книги "Записки д`Аршиака, Пушкин в театральных креслах, Карьера д`Антеса"
Автор книги: Леонид Гроссман
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
В назначенный четверг я отправился к семи часам на Английскую набережную в австрийское посольство.
Лакей с черными орлами на всех пуговицах своей голубой ливреи, доложив обо мне, довольно долго водил меня по огромным апартаментам второго этажа.
Мы наконец дошли до полутемного циркульного зала. Широкая арка меж колонн в противоположной стене раскрывала ярко освещенную маленькую гостиную, увешанную гобеленами.
Мой проводник с почтительным поклоном указал мне на конечную цель наших странствий.
Я беззвучно прошел по густому и узкому ковру, сочиняющему двери зала, и невольно остановился меж колонн входа. Зрелище, представшее моим глазам, было не совсем обыкновенно.
У круглого мозаичного стола, какие часто встречаются в Италии, двое людей были погружены в какое-то странное занятие.
Стол был почти сплошь покрыт драгоценными камнями. В различных сосудах они переливали разноцветными искрами. Алмазы в хрустальных чашечках, рубины на фарфоровых тарелках, сапфиры и опалы в длинных бокалах – все это дробило отсветы канделябров в бесчисленных лучах этой непонятной Голконды.
Казалось, графиня Фикельмон, стоявшая у круглого стола, и гость ее, низко наклонившись в своем кресле над сверкающим блюдцем, были совершенно заворожены мерцающей игрой этой многоцветной россыпи. Они не сразу заметили меня.
– Не правда ли, какой изумительный блеск? – задумчиво произнесла графиня, высоко поднимая крупный голубоватый алмаз, словно стремясь вобрать в его мелко граненную призму порхающие отблески бесчисленных свеч хрустальной люстры.
Незнакомец поднял голову. И над грудой этих пылающих звезд я увидел огромные светлые глаза, блиставшие ярче всех драгоценностей.
Весь облик этого безмолвного гостя чем-то сразу поразил меня. Он смотрел немного вбок и вверх, и это придавало его лицу особое выражение какого-то возвышенного созерцания. Прекрасные глаза, с громадными расширенными зрачками, словно затканными золотыми искрами, были кристально прозрачны и таинственно глубоки. Их, казалось, ширила и проясняла неведомая и торжественная дума, озарявшая изнутри весь его неправильный облик.
– Как я рада, виконт, что вы собрались ко мне до общего съезда, – произнесла наконец графиня Фикельмон, обернувшись ко мне и ласково протягивая мне руку.
Я переступил порог гобеленовой гостиной.
– Виконт д'Аршиак, атташе при посольстве короля французов, – назвала меня посланница, кинув беглый взгляд на незнакомца.
И затем, переведя на меня свою сияющую улыбку, произнесла таким же ровным тоном о своем госте:
– Monsieur де Пушкин, двора его величества. Придворный поднялся и с легкой непринужденностью чуть-чуть поклонился мне. «Так вот этот ярый вольтерьянец, дразнящий своим пером имперских министров, – подумалось мне, – однако он нисколько не похож на якобинца».
– Вам, как представителю французской нации, – произнес он, протягивая мне руку, – могу сказать, что больше всего в жизни я люблю поэтов старой Франции и самая пылкая мечта моя – это побывать в Париже.
Его грудной и вибрирующий голос так же пленял, как спокойная и светлая улыбка, с которой он произносил эти приветливые слова. Я отвечал обычными любезностями, и мы продолжали беседу сидя у круглого стола с мерцающими бокалами.
Из двери во внутренние апартаменты вошел граф Фикельмон. Он присел к нашему столу и, как всегда, сообщил ряд интересных сведений.
– Вас, вероятно, удивляет, виконт, это обилие драгоценностей. Венские ювелиры и чешские гранильщики чрезвычайно заинтересованы добычей драгоценных камней на Урале. Я имею особое поручение от ряда австрийских фирм и, как видите, временно коллекционирую образцы этих прелестных кристаллов.
И он рассказал мне, что в последние годы драгоценные камни, и особенно алмазы, были модным предметом в кругу русской знати. Незадолго перед тем член прусской Академии наук барон Гумбольдт, по пути на Урал и Алтай со своей ученой экспедицией, заявил в Петербурге самой императрице, что не вернется к ней без русских алмазов. И действительно, тем же летом министр финансов Канкрин получил извещение, что на уральских золотоносных россыпях среди кристаллов колчедана и галек кварца был найден первый русский алмаз. Это произвело сильное впечатление. И хотя добыча драгоценного камня оказалась ничтожной, все ожидали раскрытия новой богатой россыпи.
Мне вскоре действительно пришлось убедиться, что алмазы были в моде в Петербурге, и даже престарелые сановники, садясь за бостон, охотно вспоминали, как при Екатерине расплачивались за проигрыш в макао бриллиантами. «Представьте себе, – рассказывала мне старуха Голицына, – столы, покрытые черным бархатом, кедровый ящик, из которого черпали золотой ложечкой по алмазу за каждую девятку. Это было похоже на „Тысячу и одну ночь“…»
Пока Фикельмон читал свою маленькую лекцию, я мог внимательно рассмотреть заинтересовавшего меня посетителя графини.
Его некрасивое лицо было прекрасно. Несмотря на тяжелые губы, выдвинутую челюсть и неправильный излом носа, несмотря даже на обильную курчавую растительность вокруг всего лица, оно поражало странным сочетанием изящества и энергии. Тонкий овал и нежный, почти девичий подбородок, светлый, прекрасно отчеканенный лоб, живость и подвижность выражения, матовая чистота и даже бледность кожи, яркий блеск белоснежных зубов – все это придавало его облику благородную и пленительную утонченность. Редкие, еле заметные брови сообщали ему странное сходство с портретами безбровых женщин Леонардо да Винчи. Но лучше всего был взгляд – пытливо-вдумчивый и временами доверчиво-беспечный, то углубленно-мечтательный, как у мыслителя, то наивно-смеющийся, как у ребенка.
Во время беседы он поднимал иногда широким и волнообразным жестом свою руку, небольшую и необыкновенно красивую. Длинные нервные пальцы с отточенными ногтями трепетали под батистом его манжет, интригуя двумя загадочными темными перстнями не то масонского, не то древнерыцарского типа.
Пока Фикельмон говорил, Пушкин медленно шевелил груду мелких драгоценных осколков, рассыпанных на двух фарфоровых тарелках. На одной возвышались искрящимся конусом мелкие алмазы, на другой рубины. Тонкие пальцы погружались в серебрящиеся искры или же пропускали сквозь свою живую сеть алый поток сверкающих и твердых капель. Продолжая беседу, все мы невольно смотрели на эти каскады струящихся драгоценностей, замагнетизированные их живым и дробящимся блеском.
– Что напоминает вам это? – спросила Долли Фикельмон, прикоснувшись к руке своего гостя, погруженной в играющие радугой алмазные осколки.
И тут же отвечала, как бы отдаваясь какой-то мечте или воспоминанию:
– Пальцы, хватающие снег, девственный, замерзающий, оцепенелый и все же рассыпающийся осколками и искрами снег…
– А это, в таком случае, не напоминает ли капель крови, струящихся из раны? – произнес Пушкин, роняя сквозь пальцы правой руки горсточку вспыхивающих рубинов. – Снег и кровь – какое сочетание…
– Что за мрачные сопоставления, – смеясь, упрекнула хозяйка, – я, напротив того, верю, что алмазы имеют тайное благодетельное влияние на судьбу человека, – не правда ли, виконт?
– По преданию, – отвечал я, – Карл Смелый брал с собою в битвы все свои алмазы… – И это не приносило ему счастья? – Он выходил обычно победителем из всех сражений, пока, впрочем, не пал в битве при Нанси под шлемом, украшенным величайшим алмазом. – Какая прелесть эти старинные предания! – воскликнула графиня. – Жуковский недавно рассказывал мне, что, по представлению восточных поэтов, тот, кто носит алмаз, угоден царям и огражден от козней врагов.
– Вы, кажется, хотите намекнуть, что мне следует заменить изумруд на этом перстне алмазом, – произнес с задумчивой улыбкой Пушкин.
– Я для этого слишком уверена в благоволении к вам императора, – отвечала хозяйка, – не назвал ли он вас умнейшим человеком в России? Monsieur Пушкин – историограф его величества, – снова пояснила мне графиня.
– У нас в историографы возводят великих поэтов, – заметил я, – Людовик XIV даровал это звание Расину…
– Очевидно, император Николай следует этому примеру, – улыбнулась графиня.
– Не думаю, – отвечал русский историограф, – тем более что в настоящее время я ведь только смиренный прозаик и пока еще не облечен титулом покойного Карамзина.
– Историческая проза может достигать высокохудожественных форм, – заметил я, – вспомните Тацита…
– О, конечно, особенно если тема так увлекательна, как гибель римских цезарей. Ведь Тацит – бич тиранов, и, кажется, потому он так не нравился Наполеону…
Беседа продолжалась в этом тоне. Заметив во мне интерес к литературе, Пушкин высказал ряд живых суждений о нашей поэзии, обнаружив замечательные познания во французской словесности. Он восхищался созвездием гениев, покрывших блеском конец семнадцатого века; он прочел мне на память несколько чудесных стихов Андре Шенье, он с увлечением говорил о прелестных сказках Мюссе, предсказывая ему будущность романтического трагика. Он метко и кстати цитировал то элегическую думу Жозефа Делорма, то острый афоризм Шамфора. Все новинки парижской книготорговли были ему известны.
Когда я удивился обширным познаниям поэта в нашей словесности, он с улыбкой отвечал мне, как оказалось, словами одного из своих героев:
– Это у нас семейное, – продолжал он, – отец мой знает всего Мольера наизусть, уверяю вас. Что же касается до парижских новинок, то семья графини снабжает меня всеми запрещенными книгами, – отвечал он. – А вот и мой главный поставщик.
В комнату входила полная пожилая дама в светлом вечернем наряде с широким придворным декольте, обнажающим ее скульптурные плечи.
– Maman, je vous presente Ie vicomte d'Archiac, attache a d'ambassade de France,[16]16
Маман, я представляю вам виконта д'Аршиака, атташе в посольстве Франции (фр.).
[Закрыть] – произнесла графиня Фикельмон.
Это была, как я узнал к концу вечера, известная в петербургском свете госпожа Хитрово, дочь фельдмаршала Кутузова и теща австрийского посла. В эпоху реставрации она была женою русского посланника при Тосканском дворе и с тех пор славилась своей осведомленностью в политических делах Европы.
Она сейчас же обратилась ко мне с рядом вопросов о Тьере, Моле, Брольи, маршале Мэзоне, герцоге Немурском, о возможных комбинациях новых министерств во Франции и трех кандидатах в премьеры. Она действительно была в курсе всех парламентских дел Франции и рассуждала о них с авторитетом крупного политического деятеля.
– Верьте мне, дорогой виконт, – уверяла меня она, – что Тьер будет снова премьером. Он действует, пока герцог Брольи мечтает, и я убеждена, что им вскоре придется обменяться ролями…
– У герцога, сударыня, очень продуманные и верные принципы управления, – попробовал возразить я.
– Глава правительства не имеет права философствовать, – решительно изрекла моя собеседница, – не правда ли, mon cher Pouchkine.
Она с глубокой нежностью, долгим и ласковым взглядом обратилась к своему соседу.
– Que voulez-vous, madame,[17]17
Что вы хотите, мадам (фр.).
[Закрыть] – отвечал тот, – ведь герцог Брольи зять госпожи де Сталь, с которой одна только женщина во всей Европе может соперничать умом и познаниями, – закончил он с еле заметной усмешкой, почтительно склонив голову перед своей собеседницей.
– Каким вы стали скептиком, друг мой, – с укоризной произнесла дочь Кутузова, – вы перестали верить в доблесть государственного ума и гражданской воли…
– Что может быть сладостнее дремоты на мягком изголовьи сомненья? – медлительно и слегка нараспев, как излюбленное изречение, произнес поэт.
Вскоре салон графини наполнился. Сюда приехал высокорослый лорд Дэрам со своим атташе, эсквайром Артуром Медженисом. Этот молодой человек с бледным флегматичным лицом и розовым клювообразным носом был известен в салонах под прозвищем «больного какаду». Он недавно лишь прибыл в Петербург с новой великобританской миссией и, подобно мне, чувствовал себя в этом обществе новичком.
Из писателей здесь вскоре появились вкрадчивый и бархатный Жуковский, безобразный и умнейший князь Вяземский. Общество разбилось на маленькие группы, и во всех углах можно было услышать любопытную новость, остроумное слово, проницательное предсказание или живую характеристику.
У круглого мозаичного стола Жуковский, подняв на свет хрустальный бокал с рубинами, как рюмку бургундского, рассказывал нескольким дамам восточное поверье о том, как влюбленный мусульманин, целуя рубин, воображает, что он лобзает жаркие уста гурии. Лорд Дэрам сообщал Фикельмону только что полученное известие о смерти матери Наполеона Летиции Бонапарт, видевшей некогда всех своих детей на тронах Европы.
– Вот когда можно повторить формулу Талейрана: это не событие, это только новость, – заметил Фикельмон.
Бледнолицый Медженис долго и вяло излагал мне свои соображения о желательности постоянного объединения всех секретарей петербургских посольств.
Пушкин, перелистывая бальзаковскую «Златоокую деву», что-то живо говорил о современной французской прозе госпоже Хитрово, которая взирала на него из глубины своего кресла с выражением безграничного и счастливого обожания.
Ровный и оживленный говор царил в покоях, когда я распростился с прелестной хозяйкой и отправился досматривать Скриба в Михайловский театр.
* * *
Так протекала наша первая зима в Петербурге. Концерты Виельгорских и собрания литераторов у Карамзиных, политический салон Фикельмонов и съезды дипломатов у Строгановых, дворцовые приемы и министерские рауты понемногу раскрывали предо мною во всем его разнообразии блестящий и холодный круг столичной знати.
Вращаясь в этой среде, я постоянно помнил пари с д'Антесом и с вопросительным ожиданием всматривался в мелькающие женские лица. Но и вторичная моя попытка разгадать эту романическую тайну потерпела полное крушение.
– Это Аврора Шернваль, – назвал мне Жорж заподозренную мною на одном вечере ослепительную красавицу, – она, конечно, стоит всяческого поклонения, но я глубоко равнодушен к ней.
Я сохранял право еще на один ход. И с напряженной пытливостью я продолжал всматриваться в точеные лица петербургских знаменитостей – Завадовской, Радзивилл-Урусовой, Шуваловой, Мусиной-Пушкиной или графини Лембтон, боясь потерять мой последний шанс на выигрыш в этой трудной и необычной игре.
XIVВ Петербурге я узнал развязку того кровавого события, которое вызвало крутой перелом в ходе моей дипломатической деятельности. Депеши министерства сообщили нам о суде над Фиески и его сообщниками.
Парижские газеты вскоре доставили подробности процесса и казни.
Суд пэров приговорил корсиканца к наказанию, определенному за отцеубийство: ему предстояло шествовать на лобное место в рубахе, босиком, с черным покрывалом на голове.
В день казни Фиески сохранял невозмутимое спокойствие. Он отнесся с полным безразличием к сообщению о замене квалифицированного ритуала казни обыкновенным порядком. На вопрос одного из помощников палача, нет ли у него редингота (день был холодный), он отвечал: «О, мне недолго придется мерзнуть»…
Пока ему связывают руки за спиною, он погружается в раздумье. Затем торжественно возглашает:
– О, зачем я не оставил моих костей под Москвою, вместо того чтоб дать себе срезать голову на родине… Но я не раскаиваюсь в моем поступке и с эшафота буду служить образцом!
Когда приготовления закончены, Фиески поднимается и оглядывает присутствующих:
– Я беру вас всех в свидетели, что я завещаю мою голову господину Лавока (его защитнику). Я записал это в моем завещании и думаю, что закон охранит мою волю… Отвечайте, кто из вас поднимет мою голову? Заявляю, что она принадлежит не ему! Я отдаю мою голову господину Лавока, душу – богу и тело – земле…
В семь с четвертью приготовления закончены. Приговоренных проводят длинными коридорами в сад малого Люксембурга, где их ждут три кареты. Каждый осужденный помещается в отдельном купе с исповедником и двумя жандармами.
Незадолго до прибытия осужденных дежурные комиссары полиции открыли доступ тем присутствующим, которые находились ближе других к орудию казни. В десять минут три тысячи зрителей заполнили площадь, на которой находилось несколько генералов в полной парадной форме, королевский следователь и старший референдарий палаты пэров.
По ту сторону барьера, в кабачке виноторговца Этьена, можно было заметить герцога Брунсвика, который из окна первого этажа не отводил от эшафота красивого бинокля из слоновой кости, покрытого богатыми барельефами. Рядом с ним находился еще один англичанин весьма высокого происхождения. Говорят, каждый из них уплатил по нескольку сот франков за удовольствие видеть отсекновение трех голов.
Вскоре появляются кареты осужденных. Все трое спокойно выходят и направляются к эшафоту.
Сообщники Фиески первые взошли на ступени. Корсиканец не моргнув глазом дважды видел, как взлетал широкий нож, окрашенный кровью его товарищей и готовый опуститься в третий раз на его шейные позвонки. Он продолжал спокойно беседовать с лицами своей охраны. Но вот помощник палача опускает руку на его плечо в знак указания, что наступила его очередь. Фиески бестрепетно приближается к гильотине и просит разрешения обратиться к толпе с последним словом. Комиссар полиции предлагает ему быть кратким.
Немедленно же Фиески взбегает по ступенькам и громким голосом среди мертвой тишины произносит:
– Я оказал великую услугу моей стране, я умираю спокойным. Прошу прощения у всех! Жалею больше о моих жертвах, чем о моей жизни…
Произнеся эти слова, он быстро оборачивается и отдает себя в руки палача.
В семь часов пятьдесят три минуты кортеж прибыл к эшафоту. Пять минут спустя троекратная казнь была закончена.
* * *
Из политических газет:
XV– Герцог Веллингтон, упавший недавно с лошади, явился вчера в верхнем парламенте в первый раз после случившегося с ним несчастия; он был принят всеми пэрами с изъявлением радости.
– Зрение герцога Сюссекского укрепляется; в комнате его уже так светло, что он может заниматься чтением.
– Носится слух, что папа отправится в течение лета в Карлсбад для пользования водами.
– Последнее покушение на Луи-Филиппа имело следствием, что для короля сделали новую карету. Кузов ее из дубового дерева, внутри и снаружи он обит жестью, окошки в дверцах очень узки, самая же карета столь глубока, что сидящие в ней могут не опасаться выстрелов. Карета сия шестиместная.
– Содержатель кофейного дома «Ренессанс» нанял за 1000 франков в месяц Нину Лассав, приятельницу Фиески, в конторщицы своей кофейни. Вчера вечером стечение к нему народа было столь велико, что при входе должно было поставить двух пеших солдат и одного кавалериста. Всяк хотел видеть Нину Лассав, которая принуждена была сносить величайшие насмешки. Один из посетителей спросил у нее напрямик, как она может показываться всенародно спустя четыре дня после казни ее друга Фиески. Несчастная едва не лишилась чувств; ее принуждены были вывести на четверть часа из конторы. По возвращении своем она умоляла присутствующих оставить ее в покое и не отягчать насмешками ее судьбы, без того несчастной.
– Плотник, изготовивший дерево к адской машине преступника Фиески и взятый под стражу, был оправдан верховным трибуналом, но от испугу сошел с ума.
– Английские баронеты имели на прошедшей неделе многочисленное собрание для принятия мер к сохранению своих, древних прав и преимуществ. Они хотят по-прежнему носить титло достопочтенных и употреблять герб, дарованный им Карлом I.
Тайна д'Антеса наконец раскрылась мне в совершенно неожиданной обстановке.
В феврале я присутствовал впервые на придворном балу. Русский карнавал закончился большим дворцовым празднеством.
Карета французского посла в длинной цепи экипажей и саней медленно подъезжала к подъезду Зимнего дворца, украшенному барельефами и лепными карнизами в нарядном стиле эпохи Регентства.
Мы поднялись по алому сукну широких парадных лестниц и прошли по зеркальным паркетам бесконечных галерей вдоль живой изгороди дворцовых гренадеров в черных медвежьих шапках, обшитых по косматому меху золотыми галунами. Сплошные шеренги придворных лакеев, егерей и скороходов, затмевающих блеском своих ливрей «с золотым басоном» мундиры камергеров, как бы продолжали непрерывный внутренний фронт царских телохранителей.
Ни при одном дворе, ни в одном европейском государстве не развита до такой степени страсть к мишурной театральности, к показной декоративности, к пышным облаченьям и громкозвучным парадам, как в Петербурге. Царь – первый исполнитель и главный режиссер этих оглушительных и ослепляющих спектаклей. Он всегда позирует и превращает в лицедеев всех окружающих. Он играет в войну на маневрах, в благочестие на службах, в герои во время эпидемий, бунтов и пожаров. Я был свидетелем самой скучной из его затей – игры в веселье на придворном балу.
Мы прошли пустынные пространства мраморных апартаментов, пересекли портретную галерею российских генералов, где несколько пустых рам зияли зеленой тафтой: изображения генералов, замешанных в события 14 декабря, были неумолимо удалены из галереи героев двенадцатого года. Даже полотна несравненного Джорджа Дау разделили общую участь.
Мы проследовали в глубь дворца Фельдмаршальским залом, где изображения полководцев украшены громкими титулами их победоносных сражений под Рымником, в Тавриде, на Балканах или за Дунаем. Наконец мы достигли просторного бального аванзала, где собирались приглашенные.
«Знатные обоего пола особы, имеющие приезд ко двору, – как писалось в официальных реляциях, – а также гвардии, армии и флота генералы, штаб– и обер-офицеры и господа чужестранные министры» входили в белую залу и занимали в ней места по указаниям церемониймейстера графа Борха. Нас принимал вооруженный золоченой тростью старший обер-камергер, исполинский граф Литта, рыцарь Мальтийского ордена, с монументальными жестами и трубным голосом.
Дипломатический корпус выделялся своими несхожими и богатыми облачениями. Советник австрийского посольства блистал в костюме венгерского магната, с висячим доломаном, отороченным голубым песцом и богато расшитым бирюзою. Несколько восточных тюрбанов с алмазными эгретками оживляли своими сказочными очертаниями европейские мундиры. Витые узоры знаменитых иностранных отличий золотого руна, черного орла или прусского лебедя, литые изображения геральдических грифонов, фениксов и единорогов змеились и вспыхивали в атрибутах скрещенных мечей и пернатых шлемов над широким красным муаром наплечных орденских лент.
Согласно циркулярному приглашению, гости были облачены в одеяния высшей парадности – дамы в круглых богатых платьях, а кавалеры в парадных мундирах, лентах в башмаках. Высокий белоколонный зал, весь в статуях и лепных фризах, наполнялся жужжащим роем раззолоченных гостей, и царские вельможи чинно располагались вдоль стен, освещенных пока еще немногими канделябрами. Полный свет давался к открытию празднества. Министры и «особы первых шести классов», статс-дамы, гофмейстерины и камер-фрейлины, послы, гвардия и двор к девяти часам были в сборе. Все было готово к ритуалу высочайшего появления.
Русский император любит пышный и сложный этикет с бесконечной иерархией чинов и трудной иностранной терминологией обрядов и титулов. По образцу австрийского и прусского двора, царь окружен гофмаршалами, обер-шенками, обер-егермейстерами, мундшенками, шталмейстерами, камергерами, камер-юнкерами, камер-фурьерами и камер-пажами. Это тот улей приближенных и вельмож, в центре которого гудит и блещет пчелиная матка – сам император Николай, упоенный призрачной торжественностью этого строгого распределения своих приближенных по мертвой скале пышных дворцовых наименований старой феодальной Германии. Никто не думает в этом кругу, во сколько обходятся государству эти сотни совершенно праздных людей с громкими и нелепыми прозвищами.
В десятом часу белый зал был наполнен толпой приглашенных, напряженно ожидавших «монаршего выхода».
И вот ровно в девять с половиной военные оркестры призывно и возбужденно заиграли торжественный марш. Ликующая фанфара в победном кличе труб и звонком бряцании литавров возвестила о приближении императора. Палисандровые двери с бронзовыми барельефами порывисто распахнулись настежь. Отряды рослых дворцовых арапов в чалмах и шароварах выстроились по обеим сторонам входа. Обер-церемониймейстер, приблизившись к раскрытым дверям, вытянул свой золотой жезл и легким стуком о паркет возвестил собравшимся о наступлении долгожданной минуты.
И, как актеры классической трагедии, размеренной походкой, с заученным выражением благосклонности на неподвижных лицах, с величавой и напряженной торжественностью в бальную залу из полутемных кулис выступили хозяева празднества.
В то же мгновение искра беглого огня, мерцая и вспыхивая, пробежала с легким треском по мякотным нитям, протянутым по всем светильникам, и несколько тысяч восковых свеч почти мгновенно зажглись в полированной бронзе люстр и прозрачных отрогах гигантских хрустальных шандалов.
В палатах русского царя не признавали новых способов освещения. Лампы и газ европейских дворцов в них еще не вытеснили белого воска ватиканских капелл. Но невероятное количество свеч, повторенное в перспективе бесчисленных зеркал, создавало при полном освещении впечатление яркого солнца. Все было залито ровным белым сиянием и сверкало от тысячи пересекающихся лучей. Гладко отполированный мрамор зала со всех сторон отсвечивал дробящееся пылание бесчисленных неопалимых кустарников, отраженных в зеркальной поверхности стен, как жертвенный огонь в белой яшме вавилонского храма.
Оркестр оборвал приветственную ритурнель.
Император Николай, туго затянутый в мундир кирасирского полка, широкими шагами военного ввел в ряды гостей императрицу. Среди внезапно наступившей тишины ритмично позванивали на ходу металлические украшения его костюма и шумно шуршали плотные шелка, тяжело волочась за царицей.
Свита вслед за царем прошла через зал к возвышению под тяжелым балдахином с орлами, коронами и страусовыми перьями.
Лицо царя неподвижно, как окаменелый слепок. Геометрическая прямоугольность черт создает ощущение холодной застылости. Выражение строгости, которым так гордится русский повелитель как природным отличием своего сана, не изменяет ему даже на балу. Выпуклые глаза, несколько водянистого оттенка, с жуткой пристальностью пронизывают окружающих. Говорят, некоторые фрейлины трепещут от приближения этого неумолимого, как гильотина, человека и падают в обморок под его леденящим взглядом медузы.
Во внешности императора нет ничего русского. В отчетливом очерке лица, в строгом выражении и сдержанных жестах чувствуется прусский военный. Германское происхождение царя явственно сказывается на всей его наружности. Недаром он и по титулу не только император всероссийский, но еще и великий герцог Шлезвиг-Голштин-Готторпский.
Императрица поражает своей болезненной худобой и нервным подергиванием своего бледного лица. Ее хворую натуру совершенно заморили балы, приемы, парады и разъезды, а главное – трудная царская повинность обильного деторождения. «Какая досада – истощать себя на создание великих князей», – сказала о ней баварская посланница.
И действительно, несмотря на свою легендарную репутацию прелестной женщины и льстивое прозвание Лалла-Рук, царица совершенно блекнет в кругу выдающихся красавиц, окружающих ее трон. Вот почему она стремится затмить их всех своим облачением: шлейф ее осыпан драгоценными камнями, весь наряд оторочен горностаем, на голове переливно сверкает изумрудная диадема из крупных звезд с бриллиантовыми лучами.
Музыка заиграла полонез. Император подвел Фикельмона к императрице и, предложив руку леди Дэрам, открыл бал традиционным в России польским.
Это не столько танец, сколько скорее медленная и томительно долгая прогулка бесконечной вереницы пар по анфиладе огромных зал. Размеры Зимнего дворца превосходят Лувр вместе с Тюильри. Весь двор, вытянутый попарно, заколыхался вдоль бесчисленных колонн и в сплошном потоке драгоценных уборов, орденских знаков, золотых расшивок, шелка, перьев и струящегося серебра.
В Зимнем дворце все танцы приобретают характер учения. Этому закону подчиняется даже наша легкокрылая кадриль. Император Николай признает этот танец, ведущий свое происхождение от турниров и полковых каруселей. Как известно, маленькие эскадроны, подражавшие в своей пляске сражению, фехтовали по четверо на рыцарских празднествах. Фигуры современного контрданса сохраняют следы этих старинных военных игр.
Но и этот живой танец приобретает в холодных апартаментах северного владыки рассчитанный, унылый и мертвенный характер. Пары продвигаются и отступают методически и чинно, без малейшего оживления и порыва. Я невольно вспомнил клокочущие балы парижской Оперы, где танцоры, увлеченные буйным вихрем бешеного пляса, сплетаются и несутся в ликующем хороводе под оглушительное звучание дьявольского оркестра.
В перерыве танцев я несколько осмотрелся в окружающем обществе. Я увидел известных представителей русского двора – иностранцев, министров и писателей. В группе сочинителей, рядом с Жуковским и Вяземским, мне указали знаменитого фабулиста Крылова. Его рыхлое, широкое, отвисающее лицо, слегка тронутое оспой, странно напоминало безобразную маску Мирабо, на которой огонь трибуна был угашен ленивым славянским благодушием.
Среди министров меня поразило одно бледное, задумчивое и бесстрастное лицо. То был поклонник Наполеона, знаменитый защитник французских идей, едва не погибший жертвою патриотического каннибальства 1812 года, известный законовед Сперанский. Он смотрел на окружающих с тем холодным безразличием, которым навсегда отмечены облики людей, потерпевших в жизни незабываемые крушения. Эти великие обманутые и тяжко раненные замыкаются в спокойном одиночестве, ничему ни удивляются и без гнева принимают горькие выводы своего безнадежно отравленного жизненного опыта. Холодное лицо Сперанского хранило следы пережитых несправедливостей.
В парадной дворцовой толпе одно лицо особенно привлекло меня. В глубине зала сидела в массивных и высоких креслах древняя старуха. Наряд ее хранил черты старинных мод середины прошлого столетия. Напудренный парик, высокий чепец, весь в лентах, кружевах и искусственных розах, желтое шелковое платье, шитое серебром, – все это напоминало парижские наряды эпохи Помпадур.
Лицо ее было удивительно безобразно. Огромный крючковатый нос свешивался над толстыми, отвислыми губами, покрытыми густою седою порослью. Мутными глазами разглядывала она толпу, непроизвольно покачивая своей ужасающей головой под пышными бантами и яркими розанами громоздкого головного убора.