Текст книги "Пушкин: «Когда Потемкину в потемках…». По следам «Непричесанной биографии»"
Автор книги: Леонид Аринштейн
Жанры:
Языкознание
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Значит, Воронцов писал в Петербург, не дожидаясь ответа на вопросы, поставленные в письмах к Киселеву и к Императору. Откуда такое нетерпение? Какие события заставляли его торопиться? Или к тому времени он все же получил какие-то известия из Петербурга, заставившие его взяться за перо?
Обратимся, однако, к самому документу. Он датирован 28 марта 1824 г.
«Граф! Вашему сиятельству известны причины, по которым не столь давно молодой Пушкин был отослан с письмом от графа Каподистрия к генералу Инзову. Когда я приехал сюда, генерал Инзов представил его в мое распоряжение, и с тех пор он живет в Одессе, где находился еще до моего приезда, в то время как генерал Инзов был в Кишиневе. Я не могу пожаловаться на Пушкина за что-либо; напротив, он, кажется, стал гораздо сдержаннее и умереннее прежнего, но собственные интересы молодого человека, не лишенного дарований, недостатки которого происходят скорее от ума, чем от сердца, заставляют меня желать его удаления из Одессы. Главный недостаток Пушкина – честолюбие. Он прожил здесь сезон морских купаний и имеет уже множество льстецов, хвалящих его произведения; это поддерживает в нем вредное заблуждение и кружит ему голову тем, что он замечательный писатель, в то время как он только слабый подражатель писателя, в пользу которого можно сказать очень мало (Лорда Байрона). Это обстоятельство удаляет его от основательного изучения великих классических поэтов, которые имели бы хорошее влияние на его талант, в чем ему нельзя отказать, и сделало бы из него со временем замечательного писателя.
Удаление его отсюда будет лучшая услуга для него. Не думаю, что служба при генерале Инзове что-нибудь изменит, потому что хотя он и не будет в Одессе, но Кишинев так близок отсюда, что ничто не помешает его почитателям ездить туда; да и в самом Кишиневе он найдет в молодых боярах и молодых греках скверное общество.
По всем этим причинам я прошу Ваше сиятельство довести об этом деле до сведения Государя и испросить его решения. Если Пушкин будет жить в другой губернии, он найдет более поощрителей к занятиям и избежит здешнего опасного общества. Повторяю, граф, что прошу об этом только ради него самого; надеюсь, моя просьба не будет истолкована ему во вред, и вполне убежден, что, только согласившись со мною, ему можно будет дать более возможностей развить его рождающийся талант, удалив его от того, что так ему вредит, – от лести и соприкосновения с заблуждениями и опасными идеями. Имею честь, и пр. Граф Михаил Воронцов»[98]98
Письмо М. С. Воронцова к К. В. Нессельроде от 28 марта 1824 г. (на французском языке) цитируется в переводе П. А. Ефремова (Русская старина. 1879. № 10. С. 292–293); при сверке с французским текстом в перевод внесены незначительные редакционные поправки.
[Закрыть].
Судя по письму, никаких событий – по крайней мере внешних событий, – имеющих отношение к Пушкину, за три недели не произошло: о Пушкине в письмах к Киселеву и к Нессельроде говорится в одинаковых выражениях: «Я не могу пожаловаться на Пушкина за что-либо <…> он, кажется, стал гораздо сдержаннее…». Произошло нечто другое: определилась линия поведения Воронцова, направленная на то, чтобы реабилитировать себя в глазах Царя. В письме к Киселеву позиция Воронцова носит еще явно оборонительный характер. Он жалуется на монаршую немилость и не находит ничего лучшего, чем оправдываться за то, что его поступки могут быть истолкованы как либеральное покровительство политически неблагонадежным лицам. Нет, он не покровительствует А. Н. Раевскому, а лишь «соблюдает с ним формы, которые требует благовоспитанность…»; он никогда не представил бы С. И. Лесовского на должность губернатора, если бы знал, что тот «был замешан или подозреваем в беспорядках»; он выслал бы из Одессы Пушкина, но тот «ведет себя много лучше».
В письме к Нессельроде иной тон. Здесь нет ни жалоб, ни оправданий. Воронцов ни одним словом не дает почувствовать, как уязвила его несправедливость Александра I. Было бы, однако, наивно полагать, что он примирился с положением опального вельможи или забыл об «унижении перед лицом всей армии». Не примирился и не забыл. Отныне все его действия будут определяться стремлением вернуть расположение Царя, стабилизировать свое положение в высшей иерархии Российской Империи. Петербург считает, что он покровительствует политически неблагонадежным лицам (вспомним слова Вяземского о том, что в Зимнем дворце на Одессу смотрят как на заповедник вольнодумства – XIII, 94). Хорошо, он докажет, что «не пойдет донкишотствовать против Власти ни за лицо, ни за мнение». Кого в Петербурге считают его протеже? Лесовского? с ним вопрос решился… Раевского? до него еще очередь дойдет… Пушкина? вот с кого надо начинать: он «имеет уже множество льстецов <…> Удаление его отсюда будет лучшая услуга для него…».
Пушкин – вот кого удобнее всего представить символом либеральных идей на Юге России и сокрушить этот символ на глазах у Царя. В отличие от письма к Киселеву, где идет речь о многих лицах, письмо к Нессельроде концентрируется исключительно вокруг Пушкина. В отличие от письма к Киселеву, где о высылке Пушкина говорится как об отдаленной возможности, в письме к Нессельроде вопрос об удалении Пушкина из Одессы ставится твердо и однозначно.
Воронцов – Лонгинову
Воронцов перешел к наступательным действиям. Через десять дней (сроки сокращаются!), 8 апреля 1824 г., в Петербург идет следующее письмо, на сей раз к Николаю Михайловичу Лонгинову – «своему человеку» в Зимнем дворце[99]99
Н. М. Лонгинов – личный секретарь Императрицы Елизаветы Алексеевны. Всецело обязанный своим возвышением отцу М. С. Воронцова – графу Семену Романовичу, Лонгинов много лет преданно выполнял различные поручения Воронцовых при Дворе.
[Закрыть]. Вот извлечение из этого письма:
«…А propos de молодых людей, я писал к гр. Нессельроду, прося, чтоб меня избавили от поэта Пушкина. На теперешнее поведение его я жаловаться не могу, и, сколько слышу, он в разговорах гораздо скромнее, нежели был прежде, но, первое, ничего не хочет делать и проводит время в совершенной лености, другое – таскается с молодыми людьми, которые умножают самолюбие его, коего и без того он имеет много; он думает, что он уже великий стихотворец, и не воображает, что надо бы еще ему долго почитать и поучиться, прежде нежели точно будет человек отличный. В Одессе много разного сорта людей, с коими эдакая молодежь охотно видится, и, желая добра самому Пушкину, я прошу, чтоб его перевели в другое место, где бы он имел и больше времени и больше возможностей заниматься, и я буду очень рад не иметь его в Одессе»[100]100
Модзалевский Б. Л. Пушкин. Л., 1929. С. 84.
[Закрыть].
Это своего рода шпаргалка: «свой человек» должен знать о письме к Нессельроде и подготовить нужную Воронцову реакцию Императора. Воронцову было прекрасно известно, что у Пушкина при Дворе были весьма высокие покровители: Карамзин, Жуковский, братья Тургеневы. Именно от них исходила в свое время просьба к Воронцову отнестись к поэту с благосклонным вниманием. Их влияние в придворных кругах и даже на самого Царя было настолько велико, что могло обратить замысел Воронцова против него самого. Дипломатическая ловкость Лонгинова должна была нейтрализовать влияние «пушкинской» партии.
Откровенный, немного грубоватый тон Воронцова в письме к Лонгинову («писал <…>, чтоб меня избавили от поэта Пушкина», «ничего не хочет делать», «таскается с молодыми людьми») оттеняет осторожность, с которой Воронцов говорит о Пушкине в письмах к Киселеву и Нессельроде. Различие это весьма знаменательно: интригуя против Пушкина и тем демонстрируя свою лояльность Императору, Воронцов отнюдь не хотел потерять репутацию либерально мыслящего европейца[101]101
Ср. замечание Пушкина в письме к П. А. Вяземскому (июнь 1824 г.): «Европейская молва о Европейском образе мыслей графа Сеяна (т. е. Воронцова. – Л. А.) обратит всю ответственность на меня» (XIII, 98).
[Закрыть] в глазах либерально настроенных друзей Пушкина, а тем более восстановить их против себя. В сдержанности Лонгинова Воронцов был уверен, но мало ли кто мог прочитать его письма к Киселеву и к Нессельроде! Киселев был дружен с Вяземскими, с Тургеневыми, да и Нессельроде мог показать письмо Воронцова Карамзину, Жуковскому, тому же А. И. Тургеневу.
* * *
Итак, с начала марта и до 8 апреля, т. е. немногим более чем за месяц, Воронцов отправил в Петербург три подробных письма по одному и тому же поводу: самому Императору, министру иностранных дел, а также к Лонгинову, имевшему, как он считал, определенное влияние на первых двух. Но Воронцов на этом не успокоился. 29 апреля он вновь пишет Лонгинову:
«О Пушкине не имею еще ответа от гр. Нессельроде, но надеюсь, меня от него избавят»[102]102
Модзалевский Б. Л. Пушкин. С. 85.
[Закрыть]. 2 мая – к Нессельроде: «Я повторяю мою просьбу – избавить меня от Пушкина: это, может быть, превосходный малый и хороший поэт, но мне бы не хотелось иметь его более ни в Одессе, ни в Кишиневе»[103]103
Пушкин и его современники. Вып. XVI. СПб., 1913. С. 68 (на французском языке).
[Закрыть]. 4 мая опять Лонгинову: «Казначеев мне сказывал, что Туманский уже получил из П-бурга совет отдаляться от Пушкина, и я сему очень рад, ибо Туманский – молодой человек очень порядочный и совсем не Пушкинова разбора. Об эпиграмме, о которой Вы пишите, в Одессе никто не знает, и, может быть, П<ушкин> ее не сочинял; впрочем, нужно, чтобы его от нас взяли, и я о том еще Нессельроду повторил»[104]104
Модзалевский Б. Л. Пушкин. С. 85.
[Закрыть].
В трех последних письмах слышится тревога: время идет, а из Петербурга никаких известий. Воронцов явно нервничает: не ошибся ли он, избрав Пушкина объектом для демонстрации своей лояльности Императору. Слишком многое поставлено на карту.
Рескрипт Императора
Более двух месяцев ждал Воронцов ответа на свои письма. Наконец, между 12 и 15 мая в канцелярию генерал-губернатора поступил высочайший рескрипт, датированный 2 мая. Выше я привел этот документ, в котором Александр I обращает внимание Воронцова на непорядки в Одессе. Не следует, однако, обманываться ворчливым тоном Императора. Рескрипт еще не был прощением, но Воронцову давалось понять, что он на верном пути и что Император при известных условиях готов сменить гнев на милость (лицам в немилости Царь собственноручно писем не писал). Это был ответ на весь комплекс писем, направленных Воронцовым в Петербург, на ходатайства за него по этим письмам со стороны Киселева и Лонгинова (а возможно и Нессельроде), причем ответ этот означал, что Царь внял ходатайствам, поверил в рвение и способность Воронцова действовать в угодном Царю направлении и теперь поощрял его к практическим действиям.
Вдохновленный рескриптом, Воронцов развил бурную деятельность и уже 23 мая рапортовал Императору о принятии им «надлежащих мер».
«Приняв надлежащие меры во исполнение высочайшей воли Вашего Императорского Величества, изображенной во всемилостивейшем ко мне рескрипте от 2 мая, я долгом поставляю всеподданнейше донести, что в числе военных чиновников, в Одессе находящихся, проживает здесь полковник 6-го Егерского полка Раевский, который не имеет отпуска именно в Одессу»[105]105
Одесский обл. архив. Архив бывш. Новороссийского и Бессарабского генерал-губернаторского управления, секретная часть, 1824 г., д. № 7, л. 14.
[Закрыть].
Это, между прочим, прямой донос (Царь как раз и выражал неудовольствие по поводу того, что некоторые «из военнослужащих» живут в Одессе «без позволения начальства») – донос на того самого А. Н. Раевского, чье имя названо в письме к Киселеву (а значит и в мартовском письме к Императору) вместе с именем Пушкина в числе «тех лиц», к которым, как это прекрасно было известно Воронцову, Царь относился с неприязнью. Но тогда, в начале марта, Воронцов лишь думал об удалении Пушкина («я отослал бы его, и лично я был бы этому очень рад…») и не допускал мысли об удалении Раевского («…я не могу помешать ему жить в Одессе, когда ему того хочется…»); теперь же, после «всемилостивейшего рескрипта», Воронцов переходит к решительным действиям против Пушкина и без тени сомнения предает своего «старого товарища и родственника», предоставляя Царю прекрасную и легкую возможность удалить из Одессы незаконно живущего там Раевского.
Конечно, Воронцов не был бы Воронцовым, если бы он не завуалировал донос несколькими красивыми фразами: «Он, будучи долго весьма болен, уволен за границу до излечения еще в 1822 году; но, познакомившись в Белой Церкви с доктором, приехавшим со мною из Англии, начал у него лечиться, и, следуя советам, нашел отъезд в чужие края ненужным <…> Представляя все сии обстоятельства, лично мне известные, на благоусмотрение Вашего Императорского Величества, буду ожидать на счет г. Раевского высочайшего разрешения»[106]106
Там же. Л. 14–14 об.
[Закрыть].
Воронцов представил материал на все случаи: угодно Царю выслать Раевского – пожалуйста, есть для этого основания; захочет оставить его в Одессе – и на этот случай сформулирована причина. Это была та «высшая» форма всеподданнейшего усердия, которую от Воронцова ждали, еще назначая его генерал-губернатором, но которой он какое-то время пренебрегал; теперь все входило в нужную колею.
Новые акценты в поведении Воронцова заметили те, кто наблюдал его со стороны, например, Ф. Ф. Вигель, прибывший в Одессу из Кишинева 16 мая 1824 г.: «Через несколько дней по приезде моем в Одессу встревоженный Пушкин вбежал ко мне сказать, что ему готовится величайшее неудовольствие. В это время несколько самых низших чиновников из канцелярии генерал-губернаторской <…> отряжено было для возможного еще истребления ползающей по степи саранчи; в число их попал и Пушкин. Ничего не могло быть для него унизительнее… Для отвращения сего добрейший Казначеев медлил исполнением, а между тем тщетно ходатайствовал об отмене приговора. Я тоже заикнулся было на этот счет; куда тебе! Он (Воронцов. – Л. А.) побледнел, губы его задрожали, и он сказал мне: “любезный Ф.Ф., если Вы хотите, чтобы мы остались в прежних приязненных отношениях, не упоминайте мне никогда об этом мерзавце”, а через полминуты прибавил: “также и о достойном друге его Раевском”. Последнее меня удивило и породило во мне много догадок»[107]107
Вигель Ф. Ф. Записки. Ч. 6. М., 1892. С. 171–172.
[Закрыть].
Достоверность рассказанного Вигелем эпизода не раз ставилась под сомнение; наиболее определенно высказался Г. П. Сербский: «…не заслуживает внимания и разговор Вигеля с гр. Воронцовым накануне командировки»[108]108
Сербский Г. П. Дело «о саранче» // Пушкин. Временник Пушкинской комиссии. Вып. 2. М.; Л., 1936. С. 279.
[Закрыть]. Между тем, если учесть, что разговор этот состоялся 22 или 23 мая, т. е. в тот самый день, когда Воронцов написал в Петербург донос на Раевского, то свидетельство Вигеля едва ли может вызвать сомнения. Вигель не знал о секретной переписке Воронцова с Царем, не понимал, что, собственно, происходит, и потому мог только удивляться; но появление новых акцентов в поведении Воронцова по отношению к Пушкину и Раевскому он запечатлел совершенно точно. Другое дело, что, пытаясь объяснить причины появления этих акцентов и теряясь в догадках на этот счет, Вигель остановился на объяснении, которое лежало на поверхности, безоговорочно приняв в качестве такового сообщенные О. Г. Франком слухи о сложных взаимоотношениях Пушкина, Раевского и Е. К. Воронцовой, о ревности Воронцова и проч.[109]109
Барон Отто Германович Пфейлицер-Франк (1778–1844) – одесский знакомый Пушкина, в середине 1820-х годов адъютант Воронцова. По отзывам современников – изрядный сплетник.
[Закрыть], но неведение Вигеля относительно глубинных причин конфликта нисколько не подрывает достоверности сообщенного им эпизода и его этической оценки: «Во всем этом было так много злого и низкого, что оно само собою не могло родиться в голове Воронцова»[110]110
Вигель Ф. Ф. Записки. Ч. 6. С. 172.
[Закрыть].
Новые акценты в поведении Воронцова отметил и сам Пушкин. «…Он <Воронцов> начал вдруг обходиться со мною с непристойным неуважением, я мог дождаться больших неприятностей…», – писал Пушкин А. И. Тургеневу полтора месяца спустя. И далее: «Воронцов – вандал, придворный хам и мелкий эгоист» (XIII, 102, 103).
М. С. Воронцов. Рис. Пушкина
Итак, осторожность и угодливость по отношению к Петербургу, нетерпимость и высокомерие по отношению к тем, кого Петербург не жаловал, – вот что представляли собою те новые акценты в поведении Воронцова, которые заметили и Вигель и Пушкин, охарактеризовав их в почти одинаковых выражениях: «злое», «низкое», «непристойное», «придворный хам», «мелкий эгоист».
Последняя капля
В последних числах мая Воронцов получил от Нессельроде письмо, где, между прочим, было сказано: «Я представил Императору Ваше письмо о Пушкине (от 28 марта. – Л. А.). Он был вполне удовлетворен тем, как Вы судите об этом молодом человеке»[111]111
Архив кн. Воронцова. Кн. 40. С. 12–13 (подл. по-франц.).
[Закрыть]. Разъяснение Нессельроде опоздало: то, что Император «вполне удовлетворен», Воронцов понял из рескрипта. Понял он и другое: Петербург действительно желает высылки Пушкина из Одессы, и подходящий для этого повод должен найти он, Воронцов.
Задача была не из легких: Пушкин вел себя безукоризненно, что систематически отмечал в своих письмах в Петербург сам Воронцов: «…он хорошо знает, что при первых дурных слухах о нем я отправлю его отсюда <…> он теперь очень благоразумен и сдержан: если бы было иначе, я отослал бы его…» (к Киселеву, 6 марта). «Я не могу пожаловаться на Пушкина за что-либо: напротив, он, кажется, стал гораздо сдержаннее и умереннее прежнего» (к Нессельроде, 28 марта). «На теперешнее его поведение я жаловаться не могу, и, сколько слышу, он в разговорах гораздо скромнее, нежели был прежде…» (к Лонгинову, 8 апреля). И Воронцов идет на откровенную провокацию: он готовит Пушкину «величайшее неудовольствие» – командировку на саранчу.
Предугадать реакцию поэта было нетрудно (в этом, собственно, и состояла провокация), и Воронцов едва ли удивился, когда Пушкин, не выполнив поручения, вернулся в Одессу и подал ему прошение об отставке. 9 июня Воронцов направил прошение к Нессельроде, сопроводив его весьма характерным письмом: «Дорогой граф, Пушкин подал прошение об отставке. Не зная, откровенно говоря, как поступить <…> я посылаю его Вам в частном порядке и прошу Вас либо дать ему ход, либо вернуть мне в зависимости от того, как Вы рассудите»[112]112
Красный архив. 1930. Т. I (38). С. 179 (подл. по-франц.).
[Закрыть].
Присланный Воронцовым материал в Петербурге не пригодился: к этому времени в распоряжении Царя был уже другой документ – письмо Пушкина об атеизме (XIII, 92), которое компрометировало поэта в гораздо большей степени и позволяло уволить его с государственной службы да еще и выслать в совершенное захолустье.
Аквилон
Мне уже доводилось говорить о том, что высылка Пушкина из Одессы в Михайловское была одним из самых тяжелых потрясений в его жизни. В пушкинской литературе значение этой новой репрессии понимается далеко не всегда. Исследователи как бы объединяют ее в некую единую ссылку – сначала на Юге, а затем в Псковской губернии. Между тем разница здесь очень существенна. Высылка на Юг была оформлена – по крайней мере внешне – как перевод Пушкина по службе. Приличия были соблюдены. Теперь же он был не только выслан по Высочайшему повелению, да еще и под полицейский надзор, но и исключен с государственной службы. Такое в либеральную Александровскую эпоху встречалось нечасто. Это был крайне болезненный удар по самолюбию поэта, попытка подавить его нравственно. Сломить Пушкина в плане духовном Императору Александру не удалось. В плане же чисто человеческом, бытовом Пушкин действительно чувствовал себя подавленным.
Подавленному настроению способствовал разительный контраст между жизнью на Юге и в Псковской губернии. Южная ссылка обернулась для Пушкина во многом увлекательным путешествием по «байроновским» местам, какими были тогда Кавказ, Крым, недавно отвоеванная у турок Молдавия, Одесса… Ему довелось встречаться с замечательными людьми; было в кого влюбиться, кем увлечься. Ничего подобного в псковской глуши его не ожидало, и Пушкин, как всегда, удивительно точно сам очертил этот контраст и соответствующее ему настроение:
А я от милых южных дам,
От [жирных] устриц черноморских,
От оперы, от темных лож
И, слава Богу, от вельмож
Уехал в тень лесов тригорских,
В далекой северный уезд;
И был печален мой приезд…
(VI, 492)
Всё это было действительно печально. Вокруг не было никого, с кем Пушкин мог хотя бы отвести душу. Родители, которых он застал в Михайловском, смотрели на него с осуждением, как если бы он и впрямь совершил преступление, что сразу же привело к взаимному отчуждению. Слабым утешением была лишь ласковая заботливость его старой няни и беседы с хозяйкой соседнего Тригорского П. А. Осиповой – единственным в округе живым человеком, который хоть как-то понимал Пушкина. Но этого было явно недостаточно, и Пушкин, особенно первые два-три месяца, жил замкнутой внутренней жизнью, полностью погруженный в воспоминания недавнего прошлого. Он интенсивно писал, но почти всё, что он в первые месяцы написал заново или доработал в Михайловском, так или иначе связано с его южными впечатлениями: «Цыганы», «К морю», «Сцена из Фауста»[113]113
Об одесских мотивах «Сцены из Фауста» подробнее см. мою статью «Автобиографический мотив “Сцены из Фауста”» // Arion. В. 3. Bonn, 1996. S. 25–37.
[Закрыть], «Храни меня, мой талисман», «Буря», ряд других стихотворений.
Мрачное настроение усиливало природную раздражительность Пушкина. Досталось Михайловскому: «Всё, что напоминает мне море, наводит на меня грусть – журчанье ручья причиняет мне боль… голубое небо заставило бы меня плакать от бешенства; но слава Богу, небо у нас сивое, а луна точная репка…» (XIII, 114, 532).
Досталось родне: «Пребывание среди семьи только усугубило мои огорчения… Меня попрекают моей ссылкой… утверждают, будто я проповедую атеизм…» (XIII, 531). С отцом дело дошло до крупной ссоры: «Отец призывает брата и повелевает ему не знаться avec ce monstre, ce fils dénaturé [114]114
«с этим чудовищем, с этим выродком-сыном» (франц.).
[Закрыть]… Голова моя закипела… высказываю всё, что имел на сердце целых 3 месяца… Отец… выбегает и всему дому объявляет, что я его бил, хотел бить, замахнулся…» (XIII, 116).
Досталось и соседским барышням: «Твои троегорские приятельницы несносные дуры», – пишет он сестре 4 декабря 1824 г. (XIII, 127). Это о двадцатипятилетней дочери Осиповой от первого брака Анне Вульф и падчерице, девятнадцатилетней Алине, за которыми при других обстоятельствах и в другом расположении духа Пушкин не преминул бы поухаживать (что впоследствии и произошло). Пока же он видел в них одни неприглядные черты:
Но ты – губерния Псковская,
Теплица юных дней моих,
Что может быть, страна глухая,
Несносней барышень твоих?
Меж ими нет – замечу кстати —
Ни тонкой вежливости знати,
Ни [ветрености] милых шлюх —
Я, уважая русский дух,
Простил бы им их сплетни, чванство,
Фамильных шуток остроту,
Пороки зуб, нечистоту,
[И непристойность и] жеманство…
(VI, 351; 5, 445)
Досталось и главному виновнику ссылки, оторвавшему поэта от «милых южных дам», – Императору Александру. Пушкин не мог понять, зачем главе великой державы опускаться до того, чтобы сводить счеты с человеком, занимавшим столь скромное положение в его государстве:
Зачем ты, грозный Аквилон,
Тростник прибрежный долу клонишь?
Зачем на дальний небосклон
Ты облачко столь гневно гонишь?
(II, 365)
Добро бы Император пережил унижение, горечь поражения, которые могли бы его озлобить. Но нет, и Россия и вся Европа отлично помнили, как всего несколько лет назад в Россию вторглась огромная армия во главе с якобы непобедимым полководцем – Наполеоном. Император вместе со своим народом, со своими полководцами разгромил неприятельскую армию и низвергнул надменного врага:
Недавно черных туч грядой
Свод неба мрачно облегался,
Недавно дуб над высотой
В красе надменной величался…
Ты черны тучи разогнал,
Ты дуб низвергнул величавый,
Ты прошумел грозой и славой,
Ты долам солнце даровал…
(II, 910–911)[115]115
Цитируется по первоначальной редакции.
[Закрыть]
Александр I
Так что же, неужели не пришла пора столь славному победителю проявить милосердие и прекратить «неправое гоненье» на поэта:
С тебя довольно – пусть блистает
Теперь веселый солнца лик,
Пусть облачком зефир играет
И тихо зыблется тростник —
1824. Михайловское (II, 911)[116]116
Удивительно, что это стихотворение, представляющее собой совершенно прозрачную поэтическую метафору, комментируется в советских собраниях сочинений Пушкина по-другому. См. ниже миниатюру «Непогода и Аквилон» (стр. 236–238).
[Закрыть]
* * *
Вернемся, однако, к обитательницам Тригорского. Они положительно не нравились Пушкину. Лишенные светского общения, они были грубоваты, навязчивы, жеманны, словом, «непривлекательны во всех отношениях» (XIII, 532).
В то же время сами девушки, особенно Анна Николаевна, были явно неравнодушны к гордому и печальному поэту, как будто только что сошедшему со страниц модного романа. Анна была неглупая, начитанная, милая девушка, но замкнутая и легкоранимая, а единственная доступная в деревне форма образования – чтение – сделало ее еще и мечтательно-сентиментальной. Пушкин обратил на нее внимание еще во время приездов в Михайловское летом 1817 и 1819 г. Ей было тогда около восемнадцати, и некоторые ее черты поэт привнес позже в образ Татьяны Лариной:
Задумчивость, ее подруга
От самых колыбельных дней,
Теченье сельского досуга
Мечтами украшала ей.
…
Ей рано нравились романы;
Они ей заменяли всё;
Она влюблялася в обманы
И Ричардсона и Руссо…
(VI, 42–44)
Пушкин очень быстро почувствовал отношение к нему Анны и, возможно, преодолел бы свое мрачное настроение, если бы не еще одно обстоятельство: ухаживание за барышнями по неписаным законам усадебной этики означало в то время только одно – обязательство жениться. Нарушить это, тем более учитывая дружеские отношения с Осиповой, было невозможно, а женитьба, пусть даже на умной и милой девушке из псковского захолустья, никак не входила в планы Пушкина.
(II, 457)
Сложилась необычная для Пушкина ситуация, когда не он добивался благосклонности девушки, а она влюбилась в него без памяти.
Размышления над этой новой для него моделью любовного опыта составили содержание четвертой главы «Онегина», к работе над которой он приступил тогда же – осенью 1824 г. Начало этих размышлений заняло семь строф, представлявших обобщенную историю его отношений с женщинами с самых юных лет:
В начале жизни мною правил
Прелестный, хитрый слабый пол…
(VI, 591) —
и завершавшихся утверждением, что женщины в принципе не способны любить:
Как будто требовать возможно
От мотыльков иль от лилей
И чувств глубоких, и страстей.
(VI, 593)
Всё это Пушкин затем сократил до одной строфы, обозначив ее «I.II.III.IV.V.VI.VII», и открыл ее иронической констатацией прописной, но оттого не менее горькой истины:
Чем меньше женщину мы любим,
Тем легче нравимся мы ей…
(VI, 75)
Пушкин счел нужным сохранить в окончательном тексте анализ того состояния пониженного жизненного тонуса, в котором он тогда находился. И даже пояснил в письме к Вяземскому, что хотя в четвертой главе идет речь об Онегине, в ней описана его собственная жизнь в Михайловском («В 4-ой песни Онегина я изобразил свою жизнь…» – XIII, 280):
В красавиц он уж не влюблялся,
А волочился как-нибудь;
Откажут – мигом утешался;
Изменят – рад был отдохнуть.
(VI, 76)
Сохранил он и строфу, в которой угадывается отзвук любовных сцен, возможно относящихся к его тригорскому опыту:
Кого не утомят угрозы,
Моленья, клятвы, мнимый страх,
Записки на шести листах,
Обманы, сплетни, кольцы, слезы,
Надзоры теток, матерей…
(VI, 76)
Наконец, в той же примечательной главе нашло свой выход всё, что занимало тогда его мысли и что он, разумеется, никогда не позволил бы себе сказать Анне Николаевне в прямой форме:
Когда б семейственной картиной
Пленился я хоть миг единый, —
То верно б кроме вас одной
Невесты не искал иной.
Скажу без блесток мадригальных:
Нашед мой прежний идеал,
Я верно б вас одну избрал
В подруги дней моих печальных…
(VI, 78)
Но…
Что может быть на свете хуже
Семьи, где бедная жена
Грустит о недостойном муже
И днем и вечером одна…
…
Мечтам и годам нет возврата;
Не обновлю души моей…
Я вас люблю любовью брата
И, может быть, еще нежней.
…
Так видно небом суждено.
Полюбите вы снова: но…
Учитесь властвовать собою…
(VI, 79)
Близкие к этим стихам поучающие нотки звучат и в посвященном Анне стихотворении, написанном зимой 1824/25 г. то ли ко дню рождения 10 декабря, то ли к именинам 3 февраля. Само стихотворение – Пушкин называл его «мой дидактический, благоразумный стих» – выдержано, разумеется, в гораздо более мягком и приличествующем случаю тоне:
Я был свидетелем златой твоей весны;
Тогда напрасен ум, искусства не нужны,
И самой красоте семнадцать лет замена.
Но время протекло, настала перемена,
Ты приближаешься к сомнительной поре,
Как меньше [женихов] толпятся на дворе,
И тише звук похвал твой [слух обворожает],
А зеркало сильней грозит и [устрашает].
Что делать утешься и смирись,
От милых прежних прав заране откажись,
Ищи других побед…
(II, 383)
Между тем, природа брала свое, и если потребность в любви возвращалась к Пушкину довольно медленно, то потребность в сексе проявилась очень скоро. Склонный, как мы имели случай заметить, к простым решениям, не требовавшим ни утомительных перипетий любовной игры, ни брачных обязательств, Пушкин обратил свой взор на крестьянок, среди которых обнаружилась очень милая девятнадцатилетняя девушка – Ольга Калашникова, дочь Михайловского старосты, выполнявшая роль горничной в господском доме.
Случилось так, что 10 или 12 ноября 1824 г. Михайло Калашников уехал в Петербург сопровождать сестру Пушкина, а неделю спустя уехали и родители поэта, и Пушкин не преминул воспользоваться благоприятными обстоятельствами…
Связь с Ольгой, переросшая вскоре в своеобразный любовный роман, продолжавшийся более года, оживила Пушкина и заслонила собой запутанные отношения с Анной. «Я у них <у Осиповых-Вульф в Тригорском> редко» (XIII, 127), – писал он уже 4 декабря сестре и примерно тогда же набросал шутливый куплет:
Смеетесь вы, что девой бойкой
Пленен я, милой поломойкой.
(II, 474)
«Плененность» Пушкина «милой поломойкой» и связанные с этим разного рода обстоятельства подробно рассмотрены в другой книге[118]118
См.: Непричесанная биография. С. 124–129.
[Закрыть]. Здесь же я перехожу к событиям, которые заставили Пушкина взглянуть на Анну Вульф по-другому.
Анна Керн. Рис. Пушкина
Начало им положил приезд в Тригорское в июле 1825 г. племянницы Осиповой Анны Петровны Керн. Пушкин до этого встречал Керн лишь однажды – в 1819 г. на вечере у Олениных в Петербурге, – и уже будучи в Михайловском, узнал, что она оставила мужа и живет в свободном браке с приятелем Пушкина Аркадием Родзянкой в Лубнах (на Украине). Пушкин даже написал ему шутливое стихотворение, где, между прочим, были такие строки:
Хвалю, мой друг, ее охоту,
Поотдохнув, рожать детей,
Подобных матери своей;
И счастлив, кто разделит с ней
Сию приятную заботу…
(II, 404)
Приезд Керн буквально оглушил Пушкина. И дело было даже не в том, что она была хороша собой. Она явилась в Тригорское из другого мира, от которого Пушкин был вот уже год наглухо отлучен, оттуда, где блистали недосягаемые светские красавицы. При этом Керн, оказывается, не боялась скандалов, была способна бросить мужа-генерала, а теперь, похоже, рассталась и с незадачливым украинским поэтом Родзянкой. Иными словами, в глазах Пушкина она обладала качеством, которое он так ценил в дамах полусвета, – она была свободна и доступна.
Изголодавшемуся по светской жизни Пушкину, которому уже начинал приедаться роман с крестьянкой, было от чего прийти в волнение.
Волнение это не осталось незамеченным кокетливой гостьей, что весьма встревожило почтеннейшую Прасковью Александровну Осипову, в доме которой и на глазах у которой всё это и происходило. И хотя она не смогла воспрепятствовать Анне Петровне принять приглашение поэта посетить Михайловское, но уже ни на минуту не оставляла их наедине. Так что даже знаменитая прогулка в Михайловском парке 18 июля по аллее, названной позже «аллеей Керн», проходила втроем.
В тот же вечер Осипова распорядилась заложить экипаж и поутру отправила свою племянницу восвояси, к брошенному, но еще не давшему ей развода мужу. Для верности Прасковья Александровна и сама поехала с ней в Ригу, да еще прихватила с собой дочерей Анну и Евпраксию. Ошеломленный Пушкин едва успел вручить Анне Керн листок с только что сочиненным стихотворением: