Текст книги "Город Эн; Рассказы"
Автор книги: Леонид Добычин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
1
Как всегда, придя с колодца, я застала во дворе хозяина.
Он тряс над тазом самовар и, как всегда, любезно пошутил, кивнув на мои ведра: – Фызькультура.
Как всегда, раскланявшись с маман, мы вышли, и в воротах, распахнув калитку, отец, галантный, пропустил меня. По тени я увидела, что горблюсь, и выпрямилась.
Стояли церкви. Улицы спускались и взбирались. Старики сидели на завалинках. Сверкали капельки и, шлепаясь о плечи, разбрызгивались. Как всегда, на повороте, тронув козырек, отец откланялся.
Четыре четырехэтажных дома показались, площадь с фонарями и громкоговорителями. Подоткнув шинели, бегали солдаты с ружьями, бросались на землю и вскакивали. Стоя на крыльце и переглядываясь, канцелярские девицы их рассматривали. Шляпы отражались в полированных столбах.
Хваля погоду, мы уселись. Счеты стали щелкать. В кофте «сольферин» прошла товарищ Шацкина и осмотрела нас. Передвигалось солнце. Тень аэроплана пробежала по столам, и мы поговорили, сколько получают летчики.
После обеда, кончив мыть, маман переоделась и, в перчатках, чинная, отправилась.
– Мы выбираем дьякона, – остановилась она и взглянула на меня и на отца внушительно.
– Прекрасно, – похвалили мы.
Отец, прищурившись, шелестел газетой. Ветви перекрещивались за окном. В конюшне за забором переступала лошадь.
Постучались гостьи и, расстегивая выхухоль на шее, радостно смотрели на нас кверху, низенькие. Брошь-цветок и брошь-кинжал блестели. – Я иду сказать маман, – сбежала я.
Она, торжественная, как в фотографии, сидела в школе. Старушенции шептались. Кандидат на дьяконскую должность, в галифе, ораторствовал.
– Я из пролетарского происхождения! – восклицал он.
Разноцветные, с готическими буквами, висели диаграммы: мостовых две тысячи квадратных метров, фонарей двенадцать, каланча одна.
– А вы учились в семинарии? – поднялась маман. Я позвала ее.
Затягивались лужицы в следах. Выскакивали люди без пальто и шапок, закрывали ставни. Мальчуганы разговаривали, сидя на крыльце, и их коньки болтались и позвякивали.
Улица Москвы, по-старому – Московская, шумела. Рявкали автобусы. Извозчики откидывали фартуки. Взойдя на паперть, я взяла билет. Стояли пальмы. Рыбки разевали рты. Топтались кавалеры, задирая подбородки и выпячивая бантики. Я терлась между ними.
Ричард Толмедж был показан в безрукавке и коротеньких штанишках. Он лечился от любви, и врач его осматривал.
– Милашка Ричард, – улыбались мы и взглядывали друг на друга, сияя.
Сверх программы – музыкальные сатирики Фис-Дис трубили в веники. – Осел, осел, – кричали они, – где ты? – и отвечали: – Я в президиуме Второго Интернационала.
Наскакивая на прохожих, я гналась за ним. – Послушайте, – хотела крикнуть я. Он шел, раскачиваясь, невысокий, с поднятым воротником и в кепке с клапаном.
Отец остановил меня. Он тоже убежал от гостий. – Ричард мил? – спросил он, и по голосу я видела, как он приподнял брови: – И идеология приемлемая?
Узкая луна блестела за ветвями. На тенях светлелись дырки. Дикие собаки спали на снегу.
– Да, да, – кивала я, не слушая… Тот, в кепке, – в толкотне у двери он ощупывал меня.
Маман, с полузакрытыми глазами, с полотенцем на плече, перемывая чашки, улыбалась. Гостьи только что ушли – сапожной мазью еще пахло.
– Вот, – снисходительно сказала нам маман, – вы ничего не знаете. Поляки взяли Полоцк. Из Украины пришло письмо – она решила не давать нам мяса.
Как всегда, мы сели. Кошка, тряся стул, лизала у себя под хвостиком. Отец шуршал страницами. Маман, посмеиваясь, пришивала кружево к штанам. Я перелистывала книгу. Анна Чилляг, волосастая, шагала и несла перед собой цветок, Поль Крюгер улыбался. Это – гостьи принесли.
2
На крыльце, таинственный, хозяин задержал нас. – Подрались, – сказал он. – Луначарский двинул Рыкову.
Мы вышли. Лужицы темнелись у ворот. Вытягивая шеи, куры пили. Пробегали кавалеры и посвистывали. Их прически выбивались. Капельки блестели на плечах. Мальчишка мазал стены, прилеплял афиши и разглаживал: «Митрополит Введенский едет. Есть ли бог?»
Отец откланялся. Аэроплан жужжал. Флаг развевался, прикрепленный за углы, и небо между ним и древком синелось.
К надписи над театром проводили электричество. Монтер, приставив к глазам руку, шел по крыше и раскачивался, невысокий. «Это он», – подумала я. – Что там? – спрашивали у меня, остановясь. Меня толкнули. Лаком для ногтей запахло. Выгнув бок, кокетливая Иванова в красной шляпе поздоровалась со мной. Я сделала приятное лицо, и мы отправились.
– Весна, – поговорили мы.
В двенадцать, когда, взглядывая в зеркальце, положенное в стол, она закусывала, я подъехала к ней. Колбаса лежала на газете. «И избил, – прочла я, – проходившую гражданку по улице Москвы». Я кашлянула скромно.
– Вы будете на вечере? – спросила я.
Все были приодеты. Благовония носились. К лампочкам были привязаны бумажки. Хвоя сыпалась. Подшефный середняк сидел с товарищ Шацкиной и кашлял.
Выступали физкультурники в лиловых безрукавках, подымали руки, волоса под мышками показывались. Хор пел.
Балалаечники, поводя глазами, забренчали. Мы покачивались на местах, приплясывая туловищами.
Товарищ Шацкина, довольная, оглядывала нас: – Хорошо, – зажмуривались мы и хлопали ладошками. Содружественная часть подтопывала.
– тихо,
– Как когда я была маленькая, завертелся вальс, —
кругом,
и ветер на сопках рыдает.
– Я пойду на лекцию, – перестав смотреть на дверь, сказала Иванова, – нет ли там чего, – и вытащила пудру: озеро с кувшинками и лебедь.
Подмерзло. Две больших звезды, как пуговицы на спине пальто, блестели. Над театром, красные, окрашивая снег на площади и воздух, горели буквы. Люди в кепках проходили.
Я – приглядывалась к ним.
Сад цвел на сцене. Нимфа за кустом белелась, прикрывая грудь. Митрополит Введенский возражал безбожнику губернского значения Петрову.
Мы рассматривали зрителей. Отец сидел, зевая. Он кивнул мне. – Гостьи, – объяснил он.
– Вот он, – засияла Иванова и толкнула меня: Жоржик с электрической увидел нас.
– Электрик, – рекомендовался он мне.
– Выйдемте, – сказала Иванова и в фойе, отсвечиваясь в мраморных стенах, под пальмой упрекала его. Он оправдывался, задирая брови. – Я хотел прийти, – в чем дело? – говорил он, – но, представьте, прачка подвела. – А ну вас, – отворачивалась Иванова томно.
Препираясь, мы спустились к улице Москвы. Бензином завоняло. Невский вспомнился – с автомобильными лучами и кружащимися в них снежинками.
От бакалейной, наступая на чужие пятки, мы шагали до аптеки и повертывались. Милиционериха стояла скромно, в высоко надетом поясе. Встряхнулась лошадь, и бубенчик вздрогнул.
– Пушкин, где ты? – говорили впереди. Конфузясь, Иванова прыскала. – Товарищи, – солидно сказал Жоржик. – Неудобно. – На́ плешь, – оглянулись на него.
Снимая шапку, он раскланивался. – Доброго здоровья, – восклицал он. Я – присматривалась.
У больших домов отец догнал меня. Он что-то говорил, смеясь, и пожимал плечами. Я поддакивала и хихикала, не вслушиваясь. Было пусто в переулках. Вырезанные в ставнях звезды и сердца светились.
– в магазине Кнопа,
– пели за углом.
Маман была оживлена. Сапожной мазью и помадой пахло. Библия лежала на столе.
– Все, все предсказано здесь, – радостно сказала нам маман и посмотрела значительно.
3
Маман прислушалась. – Идут, – вскочила она и концами пальцев обмахнула грудь – как стряхивают крошки.
Как всегда, мы вышли переждать под грушами.
Кулич был виден. Цинерария стояла на окне.
Христос,
– задребезжали в доме. Запах церкви прилетел. Кругом звонили. Кошка, глядя вверх, следила за аэропланами. Затопотали по ступенькам. Духовенство, надевая шляпы и качая талиями, спускалось, и маман, величественная, с крыльца кивала ему.
Прибыли хозяева и поздравляли. – Милости прошу, – усаживала их маман. Все улыбались.
– Я к больным, – сказал отец. Я тоже улизнула. Вилки и ножи стучали вслед.
Гуляли семьи. Маленькие дети спали на руках. Колокола звонили. «Праздники, – расклеены были афиши, – дни есенинщины».
Гостьи семенили, горбясь, – торопились к нам, в роскошных кофтах и в чалмах из шалей. Я свернула в садик, нелюбезная.
Шуршали листья – прошлогодние. Травинки пробивались.
– В Пензе, – разговаривали на скамье, – все женщины безнравственны.
Подкралась Иванова, ткнула меня пальцем и сказала: – Кх. – Она благоухала. Коленкоровые фиалки украшали ее.
– Я тянула счастье, – засмеялась она.
Хлопала калитка. Совработники в резиновых пальто входили. Щелкнув сумкой, мы смотрелись в зеркальце. Часы пробили. – Знаю, – встала Иванова, – где он.
Громкоговорители на площади хрипели. Кавалеры в новеньких костюмах, положив друг другу руки на плечи, толпились над лотками. Яйца стукались. В окне светился транспарант с цитатой, и веревка, унизанная красными бумажками, висела. Мы вошли. Засаленными книжками воняло. Подпершись, библиотекарша сидела за прилавком. Дама в профиль красовалась на ее воротнике.
– У вас щека запачкана, – сказала Иванова.
– Это от пороха, – ответила она и посмотрела гордо.
Общество друзей библиотеки заседало – Жоржик и стеклографистка Прохорова. В голубом, она жевала что-то масляное, и ее лицо блестело.
Жоржик был рассеян. Вдохновенный, он ерошил волосы. «Проклятие тебе, – раскрашивал он надпись, – мистер Троцкий». Вежеталем «Виолетт де Парм» пахло.
– Лозгуны́? – приблизившись, спросила Иванова мрачно. Я посторонилась. «Виринея» и «Наталья Тарпова» лежали на рекомендательном столе. В газете я нашла товарищ Шацкину: она идет в рядах, – «Прочь пессимизм и неверие», – несет она плакатик, – «Пуанка́ре, получи по харе», – реет над ней флаг.
Дождь хлынул. Отворилась дверь. Все посмотрели. – Гришка с огородов, – объявила Прохорова.
Невысокий, он стоял, отряхивая кепку с клапаном…
Из главной комнаты, присев на стул, на нас смотрела подавальщица. Мы чокались, стесняясь. На столах были расставлены бумажные цветы.
– За ваше, – подымал галантно Жоржик и опрокидывал. – Жаль, – горевал он, заедая, – что здесь не разрешают петь: как дивно было бы. – Да, – соглашались мы, а подавальщица вздыхала в другой комнате и говорила: – Запрещёно.
– Вы чуждая, – сказала Прохорова, – элементка, но вы мне нравитесь. – Я рада, – благодарила я. Тускнели понемногу лампы. Голоса сливались. Откровенности и дружбы захотелось. Иванова встала и пожала Прохоровой руку. – Я иду, – бежала я тогда.
Прильнув к окну, хозяева подслушивали. Цинерария бросала на них тень. За занавеской ложки звякали, маман солидно рассуждала, гостьи, умиленные, поддакивали ей.
Я уходила, спотыкаясь. – Набрала́сь, – оглядывались на меня. Хихикнув, совторгслужащие говорили шепотом: – Кабуки. – Громкоговорители наигрывали.
В театре, как всегда, стреляли. Чистильщик сапог укладывал свой шкаф. Мороженщики, разъезжаясь, грохотали.
Шум стоял на улице Москвы. На паперти толпились кавалеры, покупая семечки.
В фойе чернелись пальмы. Рыбки разевали рты. Гремел оркестр. Зрители приваливались к дамам. Али-Вали отреза́л себе голову. Он положил ее на блюдо и, звеня браслетами, пронес ее между рядами, улыбающуюся.
– Не чудо, а наука, – пояснил он. – Чудес нет.
Мы переглядывались в изумлении. У дверей толкались. Зашипев, взвилась ракета. Звезды над аптекой вздрагивали.
Я одна осталась. В темноте отзванивали. Щелкали по башмакам шнурки.
Украинская труппа топотала, вскрикивая: – Гоп. – Губернский резерв милиции раздевался, сидя на кроватях.
Сонные собаки подымали головы. В разливе отражались какие-то огни.
На огородах было тихо. Ничего не видно было. Сыростью прохватывало.
4
Груши падали, стуча. Хозяева выскакивали и, бросаясь, схватывали их. По приставленной к забору лестнице они перелезали на соседний двор и возвращались с яблоками: юс толленди.
Почтальонша отворила дверь и крикнула. Я приняла газету. Циля Лазаревна Ром меняла имя. Буржуазная картина «Генерал» обругивалась: почему не северянина изображает Бестер Китон?
– С праздником, – пришла маман. Демонстративно посмотрела и, вздыхая, сунула свой поминальник за горчичницу.
Деревья были желты. Листья приставали к каблукам.
Рахиля,
– напевал меланхолично чистильщик. Его фуфайку распирали мускулы. В разрезе ворота чернелись волоса. Шнурки для башмаков, повешенные за один конец, качались.
вы мне даны.
В саду Культуры клумбы отцвели. «Желающие граждане купить цветы, – не сняты были доски, – можно у садовника». Фонтанчик «гусь» поплескивал.
Борцы сидели, подбоченясь. В модных шляпах, они напоминали иностранцев из захватывающих драм. Гражданки, распалясь, вставали и подрагивали мякотями.
В цирке щелкал хлыст. Мелькали за открытой дверью лошади. Наездница подскакивала.
Прохорова вышла из буфета с чемпионом мира Слуцкером. Они дожевывали что-то, и ее лицо блестело.
Ивановой не было. Общественница, она работала в комиссии по проводам товарищ Шацкиной.
Кружок военных знаний занимался за акациями. – Самый, – хмурил брови лектор, – смертоносный газ – забыл его название – начинается на хве. – Карандаши скрипели.
Жоржик спрятал свой блокнот. В костюмчике «юнгштурм», он обдернулся и подошел ко мне, учтивый.
– Теплый день, – поговорили мы и помолчали. Прохорова, вероломная, была видна ему. – А подмораживало уж, – сказала я. – Действительно, – ответил он, – температура превышала.
– Осень, – попрощались мы.
На улице Москвы толпились – ожидались похороны летчика. Зеленый шар мерцал в аптеке. На окне стоял флакон с Невой и Крепостью.
Автобус загудел. Сквозь стекла пассажиры посторонними глазами посмотрели на нас. Они – ехали.
Обоз с картошкой прибыл. «Наш ответ китайским генералам», – пояснял плакат. Товарищ Шацкина остановилась, улыбаясь, и ее кухарка в синей кике, нагруженная корзинами, остановилась позади нее.
Хозяин, отставляя руку, нес в жестянке керосин. – За Иордан? – осклабясь, как всегда, полебезил он.
Звери в балагане вскрикивали. Музыкант с букетом на груди отзванивал на водочных бутылках.
«Мост опасен», – предостерегала надпись. Рыболовы, молчаливые, вертели ручки удочек с накручиваньем. Прачки с красными ногами наклонялись над водой. Ракиты осыпа́лись.
Паутина облепила кочки на лугу. Бродили гуси. Черепа и кости были нарисованы на электрических столбах.
Я села у большого камня, про который знала из газеты, что его желательно использовать при установке памятника. Узенькие листья плыли.
Новые дома, белеясь на горе, блестели стеклами. На огородах кочаны круглелись, как зелененькие розы.
Физкультурники причалили, разделись и, благовоспитанные, кувыркались в трусиках. Потом посбрасывали их и бегали, гоняясь друг за другом и скача друг другу через голову.
Я поднялась бледнея. Это он был – не монтер, не Гришка, а тот самый, с клапаном.
– Послушайте, – хотела крикнуть я.
– Сфотографировать? – спросил он расторопно, повернулся, наклонился и дотронулся до сгиба. – Вот портрет, – сказал он, показав ладонь.
Я удалялась величаво. Лев рычал. Пронзительно играя, похороны двигались, невидимые, за рекой.
Старухи в местечке
1
Белобрысая двенадцатилетняя Иеретиида, в синем платье и черном фартуке, прискакивая, несла на плече лопату. За ней, сложив на выпяченном животе костлявые руки, величественно шла Катерина Александровна – в широком черном платье с белыми полосками и маленькой черной шляпе с креповым хвостом. Сзади, неся пеструю метелку из перьев, коробку с веером и зонтик, выступала Дашенька – сорокалетняя, черная, грудастая и чванная.
На балконе, распаренная, толстомясая, в голубом капоте с кружевами, сидела Пфердхенша и пила кофе с пфеферкухеном. Ее ноги загораживала вывеска:
АПТЕКА ФОН ПФЕРДХЕН
худ. Цыперович
Катерина Александровна двинула губами и стала смотреть вдаль; Дашенька, задрав голову, глазела: Пфердхенша – развратница.
Свернули вправо и по мостику с вывесочкой «мост опасен» вышли в зеленую улицу с серыми тропинками.
Иеретиида загляделась на девчонку, которая бежала против ветра, держа над головой распяленную наволочку. Катерина Александровна пристально смотрела на графинин парк с булыжниковым забором.
Тщедушный акцизный, в длинной желтой ситцевой рубахе, копался в палисаднике. Тощая акцизничиха, в синем балахоне, босая, наливала лейку. Катерина Александровна прищурилась: они – с легкими идеями.
Под откосом купались мальчишки. Медленно плыли плоты. Черная корова, стоя в воде передними ногами, обмахивалась хвостом.
Гаврилова сидела на крыльце. Увидя, что идут, поднялась и ушла в дом: она недавно бросилась в колодец и теперь – стыдилась.
Катерина Александровна скрипучим голосом окликнула Иеретииду, свернули вправо и по тропинке между огородами пошли на кладбище.
Около могилы развели два маленьких костра – от комаров. Дашенька почистила скамью метелкой. Катерина Александровна уселась, посидела, посмотрела на памятник с портретом старичка в медалях и эполетах. Костры засыпали.
Возвращались по другой дороге. За полем началась графинина булыжниковая стена. Проходя мимо ворот, Катерина Александровна повернула голову и смотрела на двор с круглой клумбой и белый фасад с закрытыми окнами: никого не увидела.
У калитки сквера она отпустила Дашеньку и Иеретииду и, с полузакрытыми глазами втягивая сладкий воздух, вошла под цветущие липы. Дорожки приводили на площадку с четырьмя скамейками. Сбоку, в полосатой будке – белой с красным, грызя орехи, сидела Роза Кляцкина. Вокруг нее были расставлены бутылки с квасом. Цыперович, в коричневой бархатной куртке, скрестив руки на груди, стоял снаружи и, принимая позы, заглядывал в Розины глаза.
Фрау Анна Рабе, в кисейном платье с синими букетиками, приятно улыбаясь, вышла на площадку из другой аллейки. Перед ней бежала моська Цодельхен. Катерина Александровна, обмахиваясь веером и придерживая креп, расположилась с фрау Анной так, чтобы не видеть Розы и Цыперовича. Цодельхен, пощипывая травку, бродила около.
Солнце садилось за липами. Темная зелень казалась прозрачной. Ветер, замирая, шевелил не поместившиеся в прическу волоски. Балюль, с прыщеватым лицом, прошмыгнул, согнувшись. – Должно быть, из палаццо, – сказала фрау Анна. Катерина Александровна моргнула. – Да, ведь графиня, кажется, приехала… Скажите, дорогая Анна Францевна, вы с ней знакомы?
– Когда мой Карльхен был жив, он в палаццо лечил, тогда я тоже была с ними знакома. Но когда они мне фанатисмус показали, тогда я с ними больше не знакома.
Она стала рассказывать, как Карльхен умирал, а граф Бонавентура уговаривал его принять католицисмус. – Это был целый шкандал, и мы с графинем Анном не есть теперь очень приятные. – Катерина Александровна поспешно встала и простилась.
2
Дул теплый, мокрый ветер, дорога почернела. Катерина Александровна шла от обедни. – Этот ветер, – говорила она, – дует с моря. Чувствуете – пахнет солью и парусиной. Мне нравится, как сказано в Деяниях: «ветер бурный, называемый Эвроклидон».
Перед костелом были сани из палаццо. – Дашенька, Иеретиида, идите – я вернусь… забыла…
Креп, пришитый к шляпе, взвивался и вытягивался, бил по лицу. Нос покраснел, текли слезы. Подползли нищие и, голося, протягивали руки. Рослая старуха, в красной шубе, с четками на шее, курносая, вышла из костела. Катерина Александровна лизнула губы и рванулась. – Графиня! Вас ли я… вот случай! – Прошем дать дорога, – прогнусавила графиня.
Снег хрустел под подошвами. Солнце грело нос и левую щеку. Белые дымки подымались над крышами. Таяла утренняя луна. – Смотрите, Дашенька и Иеретиида, – показала Катерина Александровна. – Склонилась, будто над разбитыми мечтами. – Что и говорить, – ответила Дашенька.
Трещала канарейка, собачонка Эльза грелась на подушке у горячей печки, на полу лежали солнечные четырехугольники с тенями фикусовых листьев и легкими тенями кружевных гардин. – Горячо любимая Анна Ивановна, – сказала Катерина Александровна, – поздравляю вас с днем ангела.
Уселись на диване под стенным ковром с испанкой и испанцами. Именинница, сияя, гладила коротенькими пальцами атласную ленту на своем капоте. – Акцизничиха – слышали? – вернулась. Пряталась у Гавриловой. Как вы находите? Я позвала Гаврилову к обеду: будет рассказывать. – Ах, эти легкие идеи…
– Графиня разъездилась: вчера два раза проехала, сегодня проехала.
– Точно в покоренном городе, – сказала Катерина Александровна.
Гости, с красными лицами, хлопали глазами. – Уже укладывалась спать, – рассказывала Гаврилова, – вдруг стук. Является. – Пустите пожить. Сестра пришлет денег, уеду в Калугу. – Пока говорили, вокруг ножищ натаяла лужица. Дальше – хуже. Тут начнет донимать «Кругом Чтения»: – Вы когда родились? – А мое рождение первого апреля. Так и отвечаю. – Так давайте, – говорит, – почитаем «Круг Чтения» на первое апреля. – Ах, чтоб тебя! К счастью, денежек у ней было не много, а от сестры, конечно, шиш, никакого ответа, она и вернулась.
Катерина Александровна, торжественная, в черном шелке, отодвинула изюм, поднялась, отерла рот и прочувствованным голосом сказала: – Бедная вы моя Прасковья Александровна. Сколько вытерпели вы от этой негодницы… Горячо любимая моя, я полюбила вас. Примите мою дружбу. А ведь вы – сестра моя: я тоже Александровна. – Ее губы дрогнули. Она подумала: «И я такая же одинокая, как вы».
Анна Ивановна обняла Гаврилову и громко целовала. Фрау Анна Рабе встала и, приятно улыбаясь, поднесла Гавриловой букетик резеды. Попадья и становиха чокнулись с Гавриловой и крикнули «ура». Она, вспотевшая, клала руку на сердце и раскланивалась.
– Я с отрадой вижу, – заскрипела Катерина Александровна, – как единодушно мы сейчас настроены. Хотелось бы, чтобы в таком единодушии мы навсегда и остались… Перед нами разъезжают точно в покоренном городе. Объединимся и дадим отпор. – Гости слушали, повеся головы, и сквозь кофейный пар глядели на нее мутными глазами. – Что ж, Анна Ивановна, – спросила почтмейстерша, – зелененький столик расставили или расходиться будем? – Да, пора, я вижу, – сказала Катерина Александровна и, величественная, заколола под подбородком свою шаль. – Прасковья Александровна, пойдемте. Вы посидите у меня, поговорим…
Темнело. Пахло снегом. В конце улицы, где синяя туча обрывалась, на небе светлелась желтая полоска. Катерина Александровна молчала. Гаврилова была оживлена, покачивалась.
3
В палисаднике у фрау Рабе зацвели маргаритки. Из Петербурга приехала Марья Карловна с семьей: три маленькие девочки с косичками и нянька. Катерина Александровна встретила их у калитки. – Ах, Мари, – сказала она, – как я рада. Иди, ложись, а потом поговорим подробно. – Она присела к столику и записала на бумажке, что спрашивать и что рассказывать. После чаю пригласила Марью Карловну пройтись и, выйдя за калитку, посмотрела на свою записку. – Ну, Мари…
– Тетечка, – сказала Марья Карловна, – мы их еще объединим.
Светлели голубые и зеленые промежутки между облаками. Из палисадников пахло жасмином. Купальщики возвращались с побледневшими лицами и мокрыми волосами. Над Пфердхеншиной крышей виднелась маленькая белая звезда.
На следующий вечер, вымыв чайную посуду, Марья Карловна оглядела свою вертлявую фигурку и, проведя ладонями по кофте и белой полотняной юбке, накинула на голову шарф. – Иду.
Стали ездить в лодках – с едой и гитарами, толпой ходить в лес. Возвращаясь, заходили в сквер, где на эстраде играли четыре музыканта с длинными носами. Требовали гимн. Все вставали и снимали шапки. На минуту становилось тихо. Потрескивали в тишине фонарики. Роза Кляцкина, грызя орехи, вставала в будке. Звучала торжественная музыка, кричали «ура» и «повторить».
Катерина Александровна мало участвовала в этих развлечениях. Она обдумывала завещание. Каждый день после обеда она взбиралась на гору, поросшую твердой травой с желтыми цветами, и бродила перед расписной часовней: Ирод закусывал с гостями… Перерезанная шея святого Иоанна была внутри красная с белыми кружочками, как колбаса на цыперовичевской вывеске. Катерина Александровна бродила между кострами и смотрела на дорогу: не появится ли маленькое шествие, не идет ли графиня Анна с ксендзом Балюлем и двумя старухами в красных пелеринах. Оставив старух внизу, где Дашенька и Иеретиида тихонько напевают и ищут одна у другой в голове, графиня взобралась бы, опираясь на ксендза, и дала бы ему знак остановиться, а сама бы подошла и наклонила голову. Катерина Александровна сказала бы: – Здравствуйте, графиня.
Прикладывались. Духовное лицо держало крест и восклицало: – Слава тебе, боже, слава тебе, боже. – Дашенька и Иеретиида запирали в шкаф возле свечного ящика подушку для коленопреклонений и ковер. Катерина Александровна, поджидая их в притворе, ела просфору. К ней подошел зеленоватый старичок в коричневом пальто: Горохов, председатель городского братства святого Александра Невского, наслышан о деятельности…
Сидели в сквере. Катерина Александровна, без шляпы, в широком белом платье с черными полосками, отмахивалась веером и улыбалась. Горохов, пришепетывая, рассказывал о братстве, как оно ходило с крестным ходом, послало телеграмму в Царское Село, устроило концерт и вызолотило большое соборное паникадило. Катерина Александровна, поигрывая веером, смотрела на деревья. – Непременно, непременно, – уговаривал Горохов. – Заказали бы хоругвь, и она хранилась бы у вас в гостиной, а в процессиях развевалась бы над головами – подумайте, какая красота? – Пройдемтесь, – пригласила Катерина Александровна.
Шли вдоль речки. Пахло клевером. – Часовня, – обрадовался Горохов, – Иоанн Креститель! Вот вам и название: братство святого Иоанна. – Катерина Александровна сказала: – Оттуда недурной вид.
Возвращались. Голубоватое небо стало лиловым и розовым. Обернулись и посмотрели на два красных овала – над речкой и в речке. Осветились красным светом желтые лица и седые головы. – Катерина Александровна, – напыщенно вскричал Горохов. – Это зрелище двух солнц не говорит ли о двух братствах? Святой Александр и святой Иоанн! Это прекрасно. – Но Катерина Александровна думала не о двух братствах, а о двух дамах: величественные, в светлых платьях, розоватых от вечерних лучей, они смотрят с горы и, растроганные, произносят отборные фразы…
В городе открывали памятник. Дамы, разодетые, поехали. Горохов встретил на вокзале. – Катерины Александровны нет? Вот жалость! Владыка хотел поговорить с ней насчет братства. Имели бы свою хоругвь – ах, какая красота…
Он разместил их у решетки, за которой стояло под холстиной что-то тощее. – Я боюсь, – кокетничала становиха, – вдруг там скелет.
Кругом были расставлены солдаты. Золотой шарик на зеленом куполе ослепительно блестел и, когда зажмуришься, разбрасывал игольчатые лучики. Затрезвонили. Нагнувшись, вылезли хоругви и выпрямились. Сияли иконы, костюмы духовных лиц и эполеты. Епископ в голубом бархатном туалете с серебряными галунами приблизился к решетке. Сдернули холстину. На цементном кубике стояла, кверху дулом, пушка, а на ней орел в короне. – Прелесть, прелесть, – щебетали дамы, отклоняясь от брызг святой воды, и растопыривали локти, чтобы ветер освежил вспотевшие бока.
За угощением в палатке было очень оживленно. Ручались, что война начнется завтра или послезавтра. Соображали, куда бежать. – Хорошо вам, фрау Анна: скажете им, будто родились в каком-нибудь Берлине, и конец. – Это надо врать? – спросила фрау Анна. – Никогда не врала. «Господи, а я куда деваюсь», – думала Гаврилова.
– Поеду с вами в Петербург, – сказала Катерина Александровна, выслушав от Марьи Карловны доклад. – Я и так собиралась. Здесь опротивело – не с кем слова сказать.
Накрывали ужин и стучали вилками. Катерина Александровна стояла на веранде. – В Петербург!.. Бредешь по ротам и видишь синий купол с звездами. Тащатся к варшавскому вокзалу сонные извозчики с корзинами в ногах. Из харчевен воняет горелым. Старухи плетутся ко всенощной – в ротондах, в расшитых стеклярусом мантильях…
Луна стояла над забором, наполовину светлая, наполовину черная, как пароходное окно, полузадернутое черной занавеской. – Анна, Анна, ты не захотела, чтобы я отдернула завесу, которою ты от меня закрыта…
Война не начиналась. Приехал муж Марьи Карловны. Ходил на речку загорать. Возвращаясь, выпивал у Розы Кляцкиной бутылку квасу. Под Иванов день Анна Ивановна дала праздник. На яблонях висели бумажные фонарики. Играли музыканты из сквера. Перед садом прогуливалось все местечко. Телеграфист со станции жег бенгальские огни, все освещалось, и мальчишки на улице громко читали заборные надписи.
4
Анна Ивановна и Марья Карловна сидели в цветнике у фрау Анны Рабе. – Целый вечер я на фисгармониуме канты играла, – рассказывала фрау Анна. – Тогда совсем темно стало, и я фисгармониум закрыла и пошла немного на крыльцо стоять. На небе было много звездочки, я голову подняла и смотрела. Это есть так интересно – я видела кашне и разную посуду, много разные горшки, кастрюльки. Я была счастливая, стояла и смеялася. Приходит Лижбетка: – Вы видели Цодельхен? – Нет. – И вот, сегодня ее нашли за огородом в крапиве.
– Да, – сказала Анна Ивановна, смотря на затянутый фасолью забор. Сегодня Цодельхен, завтра Эльза, а там… – Она замолчала и подняла глаза на серенькое небо. Марья Карловна вздохнула и закивала головой.
– Карльхен ее так любил… После обеда он идет немного посмотреть свои больные, наденет свою шляпочку – он имел такую маленькую шляпочку с зеленым перышком. Цодельхен – с им вместе. Я поливаю грядки, присматриваю на кухне. Тогда вдруг гавкает этот собачка – Карльхен есть на углу и машет своим шляпочком…
Фрау Анна наклонила голову. Гостьи, опустив глаза, молчали. С клумбы пахло левкоями. Чай остывал в трех чашках… Застучали дроги, стали, все подняли головы. Хлопнула калитка, и по обсаженной сиренью дорожке прибежал муж Марьи Карловны.
– Катерины Александровны здесь нет? Война объявлена. Приехали со станции, и вот…
Дамы встали. – Катерина Александровна на горе, – сказала Марья Карловна, – обдумывает завещание. Беги.
– Так тиха сегодня твоя земля, господи. Проехали со станции, прогремели, и опять тихо. Вон какие-то верзилы купаются и не горланят… Дорога к палаццо лежит под деревьями как мертвая… Вспоминается осенний вечер: темнело, было тихо, два узких листика висели на тонкой ветке, маленькие купола с белесоватой позолотой тянулись к серенькому небу…
– Катерина Александровна, война объявлена!
Катерина Александровна перекрестилась. – Спускайтесь, я подумаю. – Через минуту она сошла. – Идемте. – Дашенька и Иеретиида шагали сзади. Из садов пахло яблоками.
Съели по куску хлеба с маслом. Катерина Александровна поправила прическу и надела цепь. Марья Карловна пригладила ладонями кофту и надела на девочек белые платья. Ее муж взял Катерину Александровну под руку. – Тетечка, вы с ним, я с детьми – перед вами. Дашенька – впереди, с флагом. Иеретиида пойдет сзади… Около Пфердхенши будем кричать «долой Германию». – Катерина Александровна сказала «с богом», вытянули лица, Иеретиида отворила калитку, Марья Карловна взмахнула руками, как регент на клиросе, запели «боже, царя храни» и вышли на заросшую ромашкой улицу.




























