Текст книги "Нельзя забывать…"
Автор книги: Леонид Гартунг
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
– И тут никого нет, – прозвучал хриплый старческий голос.
– Обожди, а это что? – спросил другой.
Кто-то схватил меня за ногу и вытащил из соломы.
– Ты что здесь делаешь? – спросил мужчина.
– Ничего…
Что я еще мог ответить?
Крепко держа меня за рукава, эти двое повели меня на станцию. Одеты они были в форму железнодорожников. «Хорошо, что не милиция», – подумал я. Но без милиции не обошлось. На станции они подвели меня к двери, над которой висела табличка «Железнодорожная милиция». Посадили на скамью в теплой, ярко освещенной комнате. Молодой сразу ушел. Со мной остался старый. Позвонил телефон. Железнодорожник снял трубку:
– Да, да… У нас… Я же говорил, что никуда не денется… Можете забрать…
«Значит, нас-то они и искали по вагонам», – понял я.
Дальнейшее представлялось мне совершенно ясно – сейчас прибежит мама, будет обнимать меня и плакать, а потом поведет домой. Ну что ж – чему быть, того не миновать. В тепле я отогрелся немного и задремал – может быть, потому что ночь перед этим не спал.
Внезапно дверь открылась, и в комнате появилась не моя мама, а почему-то Лара. Она с недоумением уставилась на меня.
– Получайте вашего Сергея, – засмеялся железнодорожник. – В целости и сохранности.
Лара побледнела:
– Это не он…
– Как не он? Ах ты, черт побери!
Мгновенно обо мне забыли. Старик и Лара побежали куда-то. Через несколько минут вернулись.
– Ушел уже… – причитала Лара.
– Надо дать телеграмму на следующую станцию. Там его снимут…
Она еще осталась на станции, а я пошел домой. Тогда я не понимал, что случилось, а позже выяснилось вот что: Лара вернулась с фабрики раньше обычного. Она порезала палец, ей сделали перевязку на здравпункте и отправили домой. Дома она нашла записку Сергея, позвонила в школу, побежала в военкомат. Оттуда дежурный позвонил на станцию. Вот почему железнодорожники осматривали каждый вагон и меня приняли за Сергея.
Дома я прежде всего порвал свою записку, а что касается Сереги, то ему, как всегда, повезло. На следующей станции его почему-то не сняли, и он спокойно покатил в сторону фронта.
А я так и остался дома. И конечно, мама узнала, что я был с Серегой, но все обошлось без скандала: она почти не ругала меня, а Нюра даже сказала, что я молодец и она гордится моим поступком. А вот в школе сложилось все по-другому. На другой день меня вызвала к себе Нинель Викторовна. Она встретила очень ласково, улыбнулась:
– Присаживайся, Агеев.
Я сел на краешек стула.
– Ну расскажи, зачем ты это сделал?
«К чему спрашивать о том, что совершенно ясно? Мама и Нюра этого не спрашивали.»
– Не подумал? Да?
«Опять не то… Как можно было „не подумать“? Наоборот, все до мелочей было думано и передумано.»
– Обещай мне, что этого больше не будет…
«Зачем же я буду ей обещать? Лучше промолчать.» А дальше началась сплошная педагогика.
– Собственно говоря, я хотела выяснить, почему ты стал учиться слабее, чем прежде…
– Кто его знает… – шмыгнул я носом.
– У тебя носовой платок есть?
Я стал рыться в карманах.
– Прежде ты учился много лучше… Ведь так?
– Ну…
– Не «нукай» – ты не на конюшне…
Она перестала улыбаться.
– Что с тобой? Ты, говорят, увлекаешься «чикой»?
При чем здесь «чика»? Да разве все расскажешь? Может быть, дело в том, что все время хочется есть, а может быть, дело в той бумажке, в которой незнакомым почерком написано, что «верный воинской присяге, пал смертью храбрых под Наро-Фоминском рядовой Григорий Захарович Агеев… Похоронен в братской могиле…» А Григорий Захарович – это просто наш Гриша… Обо всем этом можно было бы сказать Ивану Михайловичу, а вот Нинель Викторовне – нельзя. Нет таких слов, чтобы сказать. Ведь не скажешь, что последнее время мама стала сухонькой и маленькой и все чаще подолгу молчит, А Нинель Викторовна – молодая, красивая – спрашивает:
– Кто твои друзья?
Я не знаю, что ответить. Теперь Сереги нет. А может, мой друг – Зоя, которую я вожу в школу?
– Какие книги ты читаешь?
Стоит ли рассказывать ей, что я давно уже ничего не читаю. Потому что у нас темно. Вечером, сидя перед раскрытой печкой, я едва успеваю приготовить письменные уроки. И то кое-как… Я опять молчу. Нинель Викторовну обижает мое молчание.
– Ну почему ты ничем не хочешь поделиться со мной? Какой ты скрытный, – вздыхает она, – а напрасно. Я, возможно, могла бы помочь тебе…
«Не нужно мне никакой помощи», – думаю я и так сжимаю в кармане алюминиевую расческу, что острые ее зубья впиваются мне в ладонь.
– Можешь быть свободным, – произносит, наконец, Нинель Викторовна.
* * *
Этой же весной фабрика выделила маме три сотки земли, Кирьяковы тоже могли взять, но брать не стали, потому что они уже собирались домой (надо сказать, что они с первого же дня, как поселились у нас, все собирались домой).
Землю «вырешили» километрах в трех от города в местности, которую назвали «Холерными бараками». Когда-то здесь, еще при царе, во время холеры, построили несколько домов для больных. Теперь домов уже не было. На том месте, где когда-то они стояли, возвышалось несколько поросших молодыми деревьями холмов, да темнели какие-то ямы.
– Много народа здесь повымерло. Еще дед мой рассказывал, – пояснила нам мама.
Теперь о смерти ничто не напоминало – в частом березняке пели птицы, на полянах цвели огоньки…
Мама родилась в селе Кожевниково и на всю жизнь сохранила любовь к земле. Ей давно хотелось иметь свой огород. До войны – для души, в войну он помог бы нам прокормиться.
Между прочим, был не огород, а просто большая поляна. Среди травы торчали колышки с номерками. Наш номер был тридцать седьмой. Участок этот достался нам по жребию. Что такое «жребий», я не знал, но мне здесь понравилось. И мама была здесь совсем другая – веселая, сильная, будто помолодевшая на много лет. Она копала и готовила землю под рассаду капусты и помидоров, а мы с Нюрой таскали воду из лога, где протекал ручей. Когда шли обратно, Нюра уходила вперед, а я, как ни старайся, все равно отставал. Идти быстрее никак не получалось – ведра раскачивались и вода расплескивалась. Плохо было только то, что здесь, в лесу, особенно хотелось есть. Мы с Нюрой никак не могли дождаться ужина.
Мама говорила, что земля нам досталась чудесная: черная, рассыпчатая. Но у нашего огорода было два недостатка: первый – от нашего дома сюда надо было идти чуть не час; второй – далеко от участка находилась вода. И еще плохо, что сторож попался, как мама определила: «из-за угла мешком пуганный». Одет он был удивительно: в старой стеганке без пуговиц, в широких штанах, сшитых из розового байкового одеяла, и босиком. За сторожение он попросил хлеба вперед – полтора килограмма (пришлось купить на базаре). И все смеялся безо всякой причины. Из-за этого смеха его, наверное, и в Армию не взяли – куда же годится такой боец, ему и автомат дать нельзя. Представьте, идет в атаку и хохочет. Это уже не воин. Впрочем, берданку ему доверили: парень везде ходил с ружьем на широком засаленном ремне.
Здесь на участке я первый раз в жизни видел соловья: оказывается, он похож на воробья – такая же серая невзрачная птичка, только, кажется, посерьезней. Сидел на сухой талине, надувал зобик и заливался трелями…
Отправляясь на участок, мы каждый раз брали с собой Рекса. Постепенно он становился настоящей собакой и без памяти любил нас. Все труднее становилось его прокормить. Чаще всего хлеб ему из своей «пайки» уделял я.
Ему нравились эти прогулки – он бежал, обгоняя нас, садился и ждал, когда мы подойдем, то далеко отставал, обнюхивая заборы и выясняя что-то, одному ему нужное. В лесу он тоже не сидел и не смотрел, как мы работаем. Как только мы приходили на огород, он мчался в лес, и мы его не видели до конца работы. Когда мы собирались домой, я кричал:
– Рекс! Рекс!
И он прибегал, сломя голову, с мордой, на которой были написаны восторг и одновременно возмущение: «Неужели вы домой? Неужели вам не хочется побегать по траве, половить мышей, полазить в кустах?»
И вот однажды Рекс не прибежал на мой зов. Я пошел искать его. Долго я ходил между берез и потом увидел… Он лежал, вытянув задние лапы, около сухой талины. Я назвал его по имени. Он не шевельнулся. Я подошел ближе. Вся его голова была в крови. Он был уже совсем холодный. Я взял его на руки и принес к нашему огороду. По пути я вспомнил, что утром слышал два выстрела. Кто стрелял?
– Я знаю, чьих это рук дело, – сразу сказала Нюра, как только увидела мертвого Рекса.
Мы с ней пошли к шалашу сторожа, а мама пошла рыть яму. Парень встретил нас смехом. Он и не думал отрицать, что стрелял.
– Это ваша собака? Повадилась из шалаша хлеб воровать. Такая шкодливая…
Ни я, ни Нюра ему не поверили: Рекс и воровство – вещи несовместимые. У нас дома мы оставляли хлеб на столе – Рекс ни разу не тронул ни крошки.
Мы похоронили его на пригорке под высокой красивой березой, далеко от огорода, на берегу ручья.
Осенью мы одолжили у соседей тележку и поехали за своим урожаем… Теперь лес был совсем другой – желтый, тихий. Когда приехали, Нюра вскрикнула:
– Мама, где же наш огород?
Мама опустилась на повядшую траву и по ее лицу я понял, что у нас случилось большое несчастье. Так оно и было. Кто-то выкопал нашу картошку, срубил недозревшую капусту, повыдергивал морковь. Мама даже застонала:
– Что сторож смотрел? Такую страсть наделали…
– Да он первый и поживился, – усмехнулась Нюра.
– Не может быть, – возразила мама.
Присмотрелись к траве: на ней ясно отпечатались следы колес и конских подков.
– Пойдем к сторожу, может быть, он видел, – продолжала мама свое.
Подошли к шалашу. Он был пуст. Видно, в нем давно никто не жил. Шелестели сухие листья. На месте костра оставалась рыжая выжженная земля, но золы не было – видимо, ее унес ветер.
Домой мы шли налегке, толкая впереди себя пустую тележку.
* * *
В госпиталь мы заявились всем классом. Дали мировой концерт внизу, в том зале, где до войны проходили школьные вечера.
Те, которые не могли ходить, лежали на первом этаже. Их прикатили в зал на колясках и поставили впереди, чтобы им было все хорошо видно. Ходячие сели позади на скамейках.
Я выступил с песней, которую научил меня петь еще Серега.
Без хвастовства скажу – здорово получилось. Некоторые раненые даже вытирали слезы.
Потом мы еще ходили по палатам, читали и пели тем раненым, которым вообще нельзя было двигаться… Тут и состоялся мой первый разговор с дядей Сеней. Он спросил:
– Ну и что в вашем городишке есть?
Меня задело слово «городишко». Не городишко, а самый настоящий город, правда, небольшой.
– Фабрики, заводы, – отвечал я. – И вообще все, что нужно…
– А какие фабрики и заводы?
– Это военная тайна…
Тут я, конечно, приврал для пущей важности, потому что с какой стати было докладывать дяде Сене, что у нас, кроме мебельной фабрики и судоремонтных мастерских, ничего сроду не было. Правда, был еще эвакуированный завод, но о нем я сам ничего не знал. Слова мои почему-то развеселили дядю Сеню:
– Молодец, военную тайну разглашать нельзя… Это верно… Ты учишься?
– А как же?
– На пятерки?
– Всяко бывает.
– В каком же ты классе?
– В пятом.
Такой поворот разговора от нашего города к моей личности не очень понравился мне. Того и гляди спросит, сколько мне лет, и скажет: «А я думал – ты маленький.» (Вот что значит медленно расти).
– Как звать тебя?
– Костя Агеев…
– Не брат ли Нюры?
– Брат.
– Значит, Костя? Хорошее имя. У меня сын Костя. Чуть побольше тебя… И еще девчушка Ниночка…
– Далеко?
– Под Хабаровском…
Я спросил его:
– Ты из деревни?
– Из райцентра.
– А кем работал?
– Плотником.
Он нахмурился озабоченно:
– Теперь придется подыскивать что-нибудь другое…
Он шевельнул загипсованной рукой:
– С такой цацей много не наработаешь…
– Конечно, – согласился я.
– Ты мне запиши ту песню – хорошая.
Я обещал.
После того как весь наш класс освободился, нас повели в бывший школьный буфет и накормили пшенной кашей. Каши положили по полной тарелке, а сверху еще кусочек сливочного масла. Хлеб я хотел унести домой, но постеснялся, что скажут: «Здесь натрескался, да еще домой тащит.» Так корка хлеба и осталась на столе. Я надеялся, что кто-нибудь заметит такое дело и скажет: «Мальчик, возьми это с собой». Но никто не заметил и не сказал.
На другой день я принес дяде Сене песню, переписанную каллиграфическим почерком. (Пришлось мне попотеть.) И тут он еще немного рассказал о себе. До самого ранения он был сапером. Строил мосты и сколачивал плоты, обезвреживал немецкие мины. Как его ранило, он рассказывать избегал. Сказал просто, что «попал в такую передрягу, что не приведи бог». Я спросил его, верит ли он в бога.
– С чего это ты вдруг? – удивился он.
– А ты бога помянул…
– Это так, к слову пришлось.
Я вышел в коридор и остановился.
Думал я совсем о другом: теперь я совершенно ясно знал, кем быть. Раз не получилось на фронт, значит, надо стать хирургом. Как мне это раньше не пришло в голову? Сперва мечты о море, затем стремился стать разведчиком, а теперь – хирургом. Нет, это не очередное увлечение… Я твердо надумал – только хирургом.
И с этого дня я решил стать другим человеком. Может быть, именно в эту минуту кончилось мое детство. Теперь я знал, зачем жить на свете. Не было больше мальчика «ни к чему».
* * *
О намерении моем стать хирургом я никому не говорил, но сам не забывал о нем ни на минуту. Бессмысленно было бы только мечтать. Надо было что-то делать. Прежде всего взял в городской библиотеке толстую книгу «Полевая хирургия» и начал ее читать, таясь от всех. Затем я решил подлечить Зоину ногу. Почему девочка часто говорит, что у нее болит ступня? Ступни-то ведь у нее и нет.
– Зоя, – попросил я, – покажи мне больную ногу.
– Зачем тебе? – удивилась она.
Я объяснил ей все и, мне кажется, очень убедительно, но она вдруг заупрямилась: «нет» да «нет». Она не захотела снять с больной ноги нечто вроде стеганого рукава, который сшила для тепла Лара.
Тогда меня осенила замечательная мысль – показать Зоину ногу начальнику госпиталя. Пусть он даст Зое подходящий протез.
– Завтра пойдем со мной. Пусть твою ногу посмотрит врач.
На это Зоя согласилась.
На другой день мы с ней не пошли в школу и отправились в госпиталь. К начальнику нас не пустили. Тогда я через санитарку вызвал Сеню, а он уже договорился, что начальник нас примет. Впрочем, начальник был чем-то занят, и нам пришлось посидеть на скамейке в коридоре. Потом он вышел к нам – голова белая и халат белый.
– Это вы ко мне?
Когда мы вошли в его кабинет, я объяснил, зачем мы пришли. Он спросил, как нас звать, и сказал:
– Так вот, Костя, твою сестренку ты подожди там…
Он махнул в сторону двери.
– Нам с Зоей свидетели не понадобятся.
Почему-то он был уверен, что она моя сестра. Возражать я не стал. Через некоторое время он позвал меня обратно. Усадил на белую табуретку.
– Так вот что я вам обоим скажу: протез сейчас подобрать нельзя. У нас таких нет… Другими словами: пусть Зоя немного подрастет. А насчет того, как сложится дальнейшая жизнь – пусть не сомневается: будет Зоя свободно ходить, даже танцевать. Вы поняли меня?
Мы кивнули утвердительно, сказали «спасибо» и хотели уйти, но он догнал нас в дверях и обоим уважительно пожал руку: сперва Зое, потом мне.
В коридоре Зоя почему-то заплакала.
* * *
Как прошла зима – рассказывать не буду…
Опять наступил апрель. Последний апрель войны. Теперь нельзя было возить Зою на санках. Да и на костыльках своих она управлялась очень ловко. Доходила до школы быстро, почти как я. Кирьяковы снова переселились к себе наверх… А с нашей Нюрой что-то случилось. Во-первых, она все время что-то напевала. Слов нельзя было разобрать, но губы ее шевелились, и ходить она стала легко и весело, словно под музыку. Во-вторых, все свободное время пропадала у Лары и с ее помощью что-то шила себе. Несколько раз за вечер Нюра сбегала вниз к нашему большому зеркалу и приказывала мне:
– Отвернись к окну!
Это значило, что она примеряет кофточку или юбку. А что было смотреть в окно? Все одно и то же – серый лед и остров с черными кустами. Шила она из старья и, по-моему, ничего хорошего не получалось, но сестра, видно, была другого мнения. Вообще я заметил, что ей вдруг захотелось быть красивой. Дошла до того, что взяла у меня толстый красный карандаш, и не призналась. Но меня ведь не обманешь. Куда делся карандаш, я увидел по ее губам – они вдруг стали ярко-красными. Я прямо сказал ей, что нехорошо так делать – красть у родного брата карандаш, который, между прочим, нигде не купишь.
С началом весны старая школа тянула к себе как магнитом. Каждый день мы залезали в госпитальный сад. Раненые встречали нас приветливо, шутили с нами, малышей брали на колени, со старшими играли в шашки и домино. У каждого мальчишки появился свой взрослый друг. И у меня, конечно, дядя Сеня. Нюра привозила его в сад на коляске и оставляла где-нибудь около беседки. Помню его ясно: плотный, с оспенными рябинками на лбу и щеках, глаза серые, внимательные и всегда такие, как будто он собирается сказать что-то смешное. Когда читал, надевал очки. Из березового полена с помощью отцова топора и перочинного ножа я смастерил отличные «цыпки» – посередине манок, а по бокам две ловушки для птиц. Вот с этой штукой я и появился однажды в госпитальном саду. Дядя Сеня осмотрел их, похвалил и сообщил, что в детстве мастерил точно такие же.
Он, как и другие раненые, был в одном нижнем белье. Старшая сестра Бахтина не разрешила выдавать раненым пижамы, чтоб они не уходили в город. Конечно, дядя Сеня никуда бы не ушел, он вообще еще ходить не мог, но тут всех стригли под одну гребенку.
– Без штанов какой я мужик, – ворчал дядя Сеня. – Вот дуреха!
«Дуреха» – это я выразился очень мягко. Дядя Сеня употребил куда более крепкое словечко, но тут же вспомнил, что за его спиной стоит Нюра, и спохватился:
– Ты прости меня, Нюра… С языка само сорвалось. Ты иди, отдохни.
Нюра согласилась отдохнуть, кивнула в мою сторону:
– Если нужна буду – пусть позовет.
Когда Нюра ушла, дядя Сеня подозвал меня:
– Тебе на первый раз поручение… Знаешь, где базар?
Он оглянулся, вытащил из-за пазухи краюху хлеба:
– Дуй на базар и обменяй вот это на махру. Только чур – никому! Держи кисет…
– А сколько дадут махры?
– Ты не рядись – сколь насыпят, то и ладно.
Базар находился в двух кварталах от госпиталя. Чем тут только ни торговали – всякими нужными и ненужными вещами: мышеловками, вениками, травами, солью, старой и новой одеждой. Один старичок торговал огарками стеариновых свечей. За каждый огарок он просил по десять рублей.
Моим ломтем хлеба сразу заинтересовались:
– Эй, пацан, подваливай сюда…
– Сколь просишь?
– Давай баш на баш – твой хлеб, моя литра молока.
Будь моя воля, сменял бы я хлеб на молоко, но дядя Сеня ждал махорку. Нашел я ее у парня с подвязанным грязным бинтом подбородком. Он насыпал мне граненый стакан махорки и еще добавил – бросил в кисет щепотку.
– Закури, – предложил он мне, – крепкая, мягонькая…
– Я не курю…
Он окинул меня недоверчивым взглядом, но я не врал. Курить я попробовал всего один раз. Серега уговорил, но ничего не получилось. У меня закружилась голова и чуть не вырвало.
В общем, принес я дяде Сене стакан самосада. В это время вернулась Нюра. На махорку она не обратила никакого внимания, а вот кисет заинтересовал ее. Кисет и правда был занятный: на синем бархате кто-то вышил красными бусинками: «Далекому другу от Любы из Перелюба».
– Кто эта Люба? – спросила Нюра.
– Любушка-голубушка… – подмигнул дядя Сеня.
– Жена?
– Жену мою не Любой зовут, – серьезно ответил дядя Сеня.
– Она, наверное, красивая?
– Кто? Люба?
– Жена твоя. Покажи карточку.
– И рад бы, да нет ее. Ранило меня – и прямо в медсанбат. Очнулся в одном белье, а карточка в кармане гимнастерки лежала…
Посмотрел внимательно на Нюру, озабоченно покачал головой:
– Ну и закуксилась… Ты, Костя, знаешь что – маленько пробегись.
– А долго бегать?
– До угла и обратно. Я время засеку…
Он взглянул на наручные часы. Часы у него были что надо – швейцарские, трофейные, с черным квадратным циферблатом.
– До какого угла?
– Хотя бы где магазин.
Вот это «хотя бы» меня сильно расхолодило – значит, ему все равно, до какого угла… Но делать нечего – побежал. Сперва во всю мочь, а потом рысью. Бегу и думаю: «Тоже мне – нашли дурачка. Зачем мне всю дорогу бегом бежать?» Обратно шел, уже не торопясь.
Пришел, а они меня ни о чем не спросили. Дядя Сеня даже время посмотреть забыл.
Сестру я не сразу узнал. Что-то случилось с ее лицом. Смотрю, а она улыбается. Когда увозила его, слышал, как она сказала:
– Хороший ты человек, Сеня.
Он возразил:
– Был человек, да сплыл. Теперь немец от меня полчеловека оставил.
А ночью мне почему-то не спалось. И Нюра не спала. В одной рубашке она сидела на подоконнике и смотрела на темную улицу. Сомневаюсь, чтобы она там что-нибудь могла увидеть. Я спросил шепотом:
– Дядя Сеня тебе нравится?
Она даже не повернулась ко мне.
– Не твоя забота…
Через несколько дней дядя Сеня попросил меня написать письмо. И пояснил:
– Катя нашла меня… Надо ответить…
Я принес из дома чернильницу-непроливашку, тетрадь в клеточку и ручку. Писал стоя на коленях перед садовой скамейкой. (Теперь дядю Сеню не возили на коляске – он учился ходить с помощью костылей.)
Сидя рядом со мной, он продиктовал:
«Родная моя жена Катя! Вот скоро год, как я мотаюсь по госпиталям. Всякое бывало – одно время ногу хотели совсем оттяпать, а правая рука и теперь не гнется. Главный наш хирург Людмила Михайловна, хорошая такая женщина, спрашивала меня перед операцией: „Как тебе руку зафиксировать? В согнутом положении или прямом?“ Я спросил ее: „А в том и другом нельзя?“ Она смеется: „Никак нельзя. Она двигаться не сможет. Как заживет, так и останется“.
И я решил: лучше в прямом, чтобы косить можно было.
Ты спрашиваешь меня, почему я так долго молчал – а молчал я по причине неясности: что мне делать после госпиталя – домой возвращаться или какого другого пути искать? Без всякой доброты напиши, чтобы я никому потом не был в тягость. Лучше все сразу выложи.
Поцелуй от меня Ниночку и Костю. Большие теперь, наверно, стали? Поклон также деду Захару и всем родным и знакомым.
С уважением и любовью твой муж Семен.»
Потом дядя Сеня попросил:
– Дай сюда!
Взял исписанный тетрадный лист, долго держал его в руках: то ли читал, то ли о чем-то думал. Посмотрел на меня с сомнением.
– Что-нибудь не так? – забеспокоился я.
(Уж больно не хотелось мне переписывать – Ольга Михайловна в школе с этим надоела.)
– Все правильно, – вздохнул дядя Сеня и порвал письмо на мелкие кусочки. – Так-то лучше будет…
В ту ночь я слышал, как Нюра сидела у мамы на краю постели и рассказывала про старшую медсестру Бахтину:
– Во все нос сует… «Поставлю вопрос о пребывании…» Ну и пусть ставит… Не боюсь нисколько… И мне высказалась: «У вас не любовь, а сплошное затмение…» Много она смыслит, старая грымза…
Я повернулся на другой бок, чтобы лучше было слышно. Но ужасно догадливые эти взрослые.
– Тише, – шепнула мама, – Костя, кажется, проснулся.
И Нюра замолчала.
* * *
Тогда же произошло еще одно событие. По правде сказать, меня все время мучило одно сомнение: «Как же я стану хирургом, если проявляю обыкновенную трусость?» Бывшая учительская не давала мне покоя.
И вот однажды вечером я подошел к бывшей школе с той стороны, где рос последний тополь. Самое трудное было преодолеть гладкий ствол. Дальше росли ветки. Но я, конечно, взобрался наверх, хотя с головы слетела фуражка.
Стал смотреть в окно. В комнату ввезли на высокой тележке кого-то прикрытого белым. Когда его перекладывали на стол, я увидел его лицо – оно было совсем молодое и похожее на лицо нашего Гриши. Я даже чуть не вскрикнул – сперва подумал, что это он. Но чудес на свете не бывает… И я заставил себя смотреть. И видел все с самого начала до самого конца. Ни разу не закрыл глаза, хотя были моменты, когда мне становилось страшно…
С тех пор, как только освещались окна операционной, я взбирался на тополь и смотрел. Но никому из ребят я об этом ни словечка…
В госпитальный сад мы попадали всегда одним и тем же путем – знали место, где доска в заборе висела на одном гвозде. Дядю Сеню и Нюру я почти всегда находил в самом конце сада, в зарослях черемухи, где кто-то поставил скамейку. Однажды здесь я застал Нюру, очень расстроенную. Она шла медленно, но меня почему-то не заметила. Я окликнул ее. Она вздрогнула и подняла на меня заплаканные глаза:
– Ты куда?
– К дяде Сене.
Он сидел на своем обычном месте. По его лицу я тоже заметил, что и у него что-то случилось.
– Иди-ка сюда, – позвал он.
В руках у него было письмо и не треугольное, какие он получал из других госпиталей, а в длинном сером конверте.
– Нюра читать не захотела, а ты прочти…
Мне приятно было такое доверие. Я сел рядом и прочитал:
«Здравствуй, мой многоуважаемый муж Семен Макарович! С низким поклоном пишет жена ваша Екатерина Самсоновна. Очень надеюсь, что на это письмо вы мне ответите самостоятельно, хоть левой как-нибудь. Неужели я заслужила такое, что вы и написать не желаете. А я к вам нисколько не переменилась.
Мне два раза писала ваша старшая сестра Бахтина – дай ей бог здоровья, такая расчудесная женщина – и описала все ваше состояние и в настоящее время и на будущее. Скажу вам с полной откровенностью: какой ты ни есть – ты один у меня на веки вечные. И зачем ты в голову взял такую несуразицу. Что-нибудь придумаем насчет работы. У нас Степанов уходит на пенсию, так, может быть, тебя возьмут на его место.
Косте брюки опять стали коротки. А Ниночка совсем барышня – Кости уже стесняется, когда утром одевается…
Еще Бахтина писала про твой орден. Мы все тебя сердечно поздравляем: и я, и сестра Тоня, и ее муж Егор Петрович, и Ниночка, и Костик. На том письмо кончаем. Жена твоя
Екатерина Самсоновна.»
– Ну и что ты решил? – дочитал я письмо.
– Прямо не знаю, что и делать…
Он задумался, как будто забыв, что я рядом.
– Ты почему никогда ко мне не придешь?
– Приду, – ответил он с готовностью.
Я сказал, что у меня есть деревянный линкор, совсем как настоящий, только маленький. Уж очень мне хотелось, чтобы дядя Сеня пришел. И он сдержал слово (вот такие люди мне нравятся: сказал – сделал).
Он пришел в воскресенье – точнее, не пришел, а приковылял на костылях. Так далеко он еще не ходил и очень устал. Когда Нюра увидела дядю Сеню в окно, она почему-то убежала наверх. Войдя и поздоровавшись со мной, он спросил:
– А где Анна Захаровна? Не заболела?
– Анна Захаровна?
Я не сразу сообразил, о ком он говорит – прежде он никогда так не называл Нюру. Да и никто не называл, Я был уверен, что, услышав его голос, она сразу придет, но ее все не было и не было. И я позвал:
– Нюра, дядя Сеня пришел.
Тогда она спустилась вниз в новом платье (потом-то я понял, что оно вовсе не новое, только перешитое) и с губами, ярко накрашенными моим карандашом.
Вначале, мне кажется, они оба были почему-то смущены.
– Вы здесь живете? – спросил дядя Сеня.
– Здесь, – отвечала Нюра.
Дядя Сеня подошел к окну:
– Река у вас… Лед идет…
– Это Томь… Но со второго этажа еще лучше видно. Пойдемте, посмотрим.
Мне это не очень-то понравилось, так как он все-таки пришел не к ней, а ко мне – зачем же уводить от меня моего гостя. Уж столько-то я понимаю – что вежливо, а что – нет. Они ушли наверх и, должно быть, он дал ей читать то письмо. Я это понял по ее вопросам:
– Значит, она – Самсоновна?
– Стало быть, так.
– А кто такой Степанов?
– Приемщик сырья в сельпо.
Я все ждал, что дядя Сеня спустится вниз, но сделать это он не торопился, и потому пришлось понести показать ему линкор наверх. Корабль был не совсем еще готов: его надо было покрасить, но масляной краски я нигде достать не смог, акварельная же долго не продержится, ведь ему не на столе стоять, а плавать. Дядя Сеня похвалил линкор, но без души – видно было, что думал о чем-то другом. Я ожидал совсем не того – каких-нибудь вопросов, дельных советов.
«Скорей бы лед прошел на Томи. Тогда бы можно испытать линкор на большой воде, а в ручье не хватает глубины», – думал я.
Потом пришла мама, но на этот раз повела себя странно. Обычно очень гостеприимная, она с дядей Сеней держалась строго и ни разу ему не улыбнулась. И ничем не угостила (а у нас была копченая рыба – получили вместо мяса по продуктовым карточкам).
Дядя Сеня посидел и ушел, и разговора хорошего не получилось, а я надеялся, что он подробно расскажет, как воевал с фрицами.
В общем, вышло все совсем не так, как я ожидал. Нюра пошла проводить его и сказала, не обращая внимания на меня:
– Значит, надо ехать.
– Ты думаешь?
– Обязательно… Ведь там дети…
В первые дни мая наступил срок отъезда дяди Сени. Мама не позволила мне пропустить занятия в этот день, поэтому я отсидел все пять уроков и чуть не опоздал. К госпиталю я прибежал, когда автобус был уже заполнен. Уезжающие сидели на своих местах, только дядя Сеня стоял, опираясь на палочку, у кабины шофера.
– Дядя Сеня, – окликнул я его.
– А, это ты?! – обернулся он ко мне.
«Это ты» не понравилось мне. В его голосе прозвучало разочарование, как будто он ждал не меня.
– Вот возьми. Передай своему Косте!
Я отдал линкор. Дядя Сеня взял его под мышку и обещал дома покрасить (масляной краски я так и не раздобыл).
– Тебя долго еще ждать? – приоткрыл дверцу шофер.
– Сейчас, сейчас… – ответил ему дядя Сеня и попросил меня: – Слушай, Костя, будь другом… Позови Нюру…
Видно, он забыл с ней попрощаться.
Нюру я нашел на втором этаже, у окна, из которого она смотрела на автобусы. Я сказал ей, что дядя Сеня ждет ее.
– Вот еще чего не хватало, – усмехнулась она. – Надо ему – пусть сам идет…
– Он же плохо ходит.
– Ну и что?
– Так что сказать ему?
– Что хочешь, то и говори.
Когда я вернулся, автобус уже фыркал.
– Семен, ты что – остаешься? – крикнул кто-то в окно.
– Я сейчас, ребята…
И ко мне:
– Ну что?
– Не хочет она.
В автобусе засмеялись:
– От ворот поворот…
– Вот и весь сказ…
– Ну, едешь или как?
– Еду.
Навстречу ему из раскрытых дверей потянулись руки.
– До свидания, дядя Сеня, – крикнул я. – Адрес-то помнишь?
– А как же… Я приеду на будущий год.
Автобус тронулся.
Бахтина, высокая, широкоплечая, стояла рядом.
– Вот и ладно, – вздохнула она и пошла в госпиталь.
«О чем она? – подумал я. – Уехал мой лучший друг – что ж здесь ладного?»
Недели через две я получил письмо:
«Здравствуй, дорогой Костик! Добрался я очень благополучно. До Красноярска ехал со своими ребятами, а дальше один. Но и тут мне повезло – попались хорошие попутчики: и за кипятком бегали, и в карты со мной играли. Дома тоже все в порядке. Ребята вымахали – не узнать. Пока я по госпиталям кочевал, семья моя перебралась на другую квартиру – похожа на вашу. Тоже дом двухэтажный и из окон река видна – только у нас Амур. Теперь у нас две комнаты и даже с балконом. Будешь поблизости – заезжай к нам. Жизнь большая – может, еще и встретимся. А пока учись на „четыре“ и „пять“. Привет Анне Захаровне. Адрес мой простой: Хабаровск. Почтамт. До востребования.