Текст книги "Князь ветра"
Автор книги: Леонид Юзефович
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Сейчас в этом здании разместилось посольство хивинского хана, прибывшее в Петербург для вымогания займов и подарков. Посольская свита была невелика, большинство комнат пустовало, в том числе бывшие апартаменты Найдан-вана.
Пока Иван Дмитриевич их осматривал, Зейдлиц рассказал, что состоявшие при князе ламы отказались хоронить его в Петербурге и добились разрешения мумифицировать тело, чтобы увезти с собой в Монголию. Прямо во дворе разложили костер, труп сначала прокоптили в дыму, затем, не вынимая внутренностей, как принято у монголов при бальзамировании, растерли какими-то спиртуозными жидкостями, обмазали соляным составом, высушили и покрыли золотой краской. В таком виде князя повезли на родину.
– Вся процедура заняла месяца полтора, – говорил Зейдлиц, – и потребовала дополнительных расходов. Пришлось на это пойти, чтобы избежать дипломатического скандала. Поначалу, правда, зашла речь о том, что платой за убийство одного из членов посольства должны стать территориальные уступки, но этот вопрос мы уладили. К счастью, Сюй Чжень оказался человеком благоразумным и скрепил своей печатью свидетельство о смерти Найдан-вана в результате сердечного приступа.
– Представляю, во сколько обошлось казне его благоразумие.
– Боюсь, этого вы себе представить не можете, – усмехнулся Зейдлиц. – У вас не хватит воображения.
Слушая, Иван Дмитриевич развязал шнуры на оконных портьерах, сдвинул шторы таким образом, чтобы в комнату не проникал уличный свет, зажег лампу и пригласил Зейдлица выйти в коридор. Здесь он плотно закрыл двери, с обеих сторон ведущие в ту часть анфилады, где был вход в княжеские апартаменты. Стало сумеречно, почти темно.
– Вообразите, ротмистр, что вы – Губин. Он, конечно, стоял там, у лестницы, и эти двери были открыты, но полностью воспроизвести тогдашнюю ситуацию мы не можем. Дневной свет смажет нам всю картину. Пожалуйста, отвернитесь и не смотрите, пока я не скажу.
Пожав плечами, Зейдлиц повиновался. Спустя две минуты разрешение было дано, он повернулся со скучающим лицом и невольно сморгнул. На стене очертилась тень демона с чуть изогнутыми рогами над головой.
– Вешалка, – довольный произведенным эффектом, улыбнулся Иван Дмитриевич. – Она стоит в таком месте, что, если повесить на нее что-нибудь из одежды, надеть на один из трех верхних рогов какой-нибудь головной убор, – он указал на пристроенные в нужной позиции его собственные пальто и котелок, – а затем при зажженной настольной лампе отворить дверь в неосвещенный коридор, на противоположной стене появляется то, что видел Губин. Когда он вломился сюда со своей кочергой, в темноте князь принял его за бандита, выхватил кинжал и решил защищаться. Все прочее – слуховые и зрительные галлюцинации, свойственные людям с сильно развитым религиозным чувством. Особенно холостякам.
– Я тоже не склонен к мистике, – ответил Зейдлиц, – но манера объяснять галлюцинациями и оптическими иллюзиями все, что выходит за пределы нашего житейского опыта, кажется мне пошлой. К тому же недавно я был у Губина в Обуховской больнице для душевнобольных. Он производит впечатление нормального человека.
Они вышли на крыльцо. Здесь было шумно, толстый, как куль, хивинский посланник яростно торговался с драгоманами из министерства иностранных дел. Он требовал, чтобы поданную для него карету поставили колесами прямо на верхние ступени. Проблема заключалась в том, что ему нельзя было сделать ни шагу вниз без урона для чести своего повелителя, а раскладная лесенка у кареты оказалась коротка и до верхней ступени не доставала.
Готовясь к аудиенции в Зимнем дворце, посланник надел на себя три халата один поверх другого, дабы показать богатство своего гардероба. Это было единственное, что ему осталось. Он хотел ехать к Белому царю верхом на прекрасном аргамаке с лебединой шеей, в окружении мудрых мулл и храбрых джигитов, но хитрые гяуры понимали, что, если прохожие на улицах увидят его во всем блеске, они будут потрясены величием хана, снарядившего такое посольство, и невольно задумаются: а так ли уж велик их собственный государь? Вот почему ехать во дворец верхом ему запретили. Посланник давно смирился с тем, что придется лезть в этот ящик на колесах, но с верхней ступени крыльца сходить не желал.
Уже за воротами Зейдлиц спросил:
– Вы видели сегодняшний выпуск «Голоса»?
– Да, – не стал врать Иван Дмитриевич, – я прочел статью этого Зильберфарба. Похоже, мы имеем дело с какой-то мистификацией.
– А я думаю, что с Каменским расправились как с человеком, способным разгласить тайну.
– Тайну чего?
– Того, что предшествовало смерти Найдан-вана. «Театр теней» помещен в последней книге Каменского, а ее-то он и обещал прислать Зильберфарбу.
– И кто, по-вашему, эти фанатики, которые вынесли ему смертный приговор?
– Об этом, господин Путилин, вас надо спросить. Что вам говорил о них Каменский, когда вы посетили его незадолго до убийства? – Опять за рыбу деньги, – огорчился Иван Дмитриевич.
– Но как попала к нему ваша визитная карточка? Да еще с такой надписью!
– Я уже объяснял вам, что вчера увидел его впервые в жизни. И то уже мертвого.
– Позвольте усомниться в вашей искренности. Будь я прототипом его любимого героя, то не преминул бы познакомиться с автором. Надеюсь, вы не станете уверять меня, будто не знаете, кто скрывается за псевдонимом Н. Добрый?
– Вчера только узнал. Честное слово!
– Перестаньте, это уже становится смешно. При вашей-то пронырливости? Попадались вам его последние книжки о сыщике Путилове? «Секрет афинской камеи», например? Там выведена даже ваша семья, причем очень близко к реальности, я навел справки. Милая кроткая жена, сын-бесенок. Да и сам Путилов, как я теперь вижу, манерами похож на вас. Если вы не были знакомы с Каменским, откуда такое сходство?
– А подите вы к черту! – вспылил Иван Дмитриевич, усаживаясь в свой экипаж, но не приглашая с собой Зейдлица.
После недолгих размышлений он велел кучеру ехать к Обуховской больнице. Тут же вспомнился сумасшедший с шишкой на переносице, который сбежал оттуда неделю назад, и ясно стало, почему фамилия убийцы Найдан-вана все время казалась знакомой. Это был один и тот же человек.
– Вы уж меня не выдавайте, – попросил Печеницын, – я не должен вам этого говорить, но Губина к нам жандармы засадили. Якобы он убил кого-то, кого счел слугой сатаны, хотя, по-моему, в нем не больше безумия, чем в нас с вами. Видать, по каким-то причинам судить его было неудобно, вот и упекли ко мне, а не в острог.
– А что он сам говорил о своем преступлении? – спросил Иван Дмитриевич.
– Говорил, как научили, чтобы не было хуже. У нас тут все-таки не тюрьма, можно в садике погулять. Птички летают, по праздникам на кухне пироги пекут.
Поднялись на второй этаж, в номер двадцать четыре, где содержался Губин. Это была убогая конура с испятнанными стенами, полуразвалившейся печью и почернелым от многолетней копоти потолком. В углу красовалась параша без крышки, зато с ярким номером на боку, выведенным по трафарету белой масляной краской. Цифра та же, что и на двери: удвоенная дюжина, час полуночи.
Окно было разбито, решетка с одного края отогнута. Из проема торчали концы подпиленных прутьев. Спрыгнуть отсюда во двор не составляло труда, перелезть через ограду – тем более. За оградой, видимо, беглеца поджидал тот, кто сумел передать ему пилку.
– С осени, – рассказывал Печеницын, – никто его ни разу не навещал, на Фонтанке тоже про него позабыли, вдруг дня за три до побега является ротмистр Зейдлиц. Прошел к Губину, около часа беседовал с ним наедине, и в тот же вечер кто-то ему гостинцы прислал, впервые за все эти месяцы. Корзинку возле ворот поставили, написали, кому отдать, а от кого, неизвестно. Колбаска там, ситничек, пряников фунта два, фунт чаю, орешки каленые. Вероятно, пилку туда и подложили.
– Зейдлицу докладывали?
– Нет, он еще ничего не знает, а если узнает, у меня будут крупные неприятности.
Побег был совершен в ночь с 25 на 26 апреля. Иван Дмитриевич вынул сегодняшний выпуск «Голоса» и сверил эту дату с той, которую приводил Зильберфарб. Память его не подвела: кучер в маске пытался застрелить Каменского вечером 25 апреля.
13Пока мадам Довгайло объясняла, что муж занят с пришедшими на консультацию студентами и нужно немного подождать, Иван Дмитриевич мучительно вспоминал, как ее зовут. Наконец вспомнил: Елена Карловна. Прошли в гостиную. Едва сели, он спросил:
– Кто, по-вашему, мог убить Каменского?
– Убить? – удивилась она. – Разве он не застрелился?
– Кто вам это сказал?
– Никто. По-моему, тут просто не может быть двух мнений.
– У него были причины для самоубийства?
– Сколько угодно. Не думаю, чтобы какая-то из них оказалась решающей, но все вместе они могли довести его до такого состояния, когда человеку становится не для чего жить.
– Нельзя ли подробнее?
– Ну, во-первых, одиночество, причем отнюдь не только духовное. У Николая Евгеньевича не было детей, а Зиночка вышла замуж и как-то незаметно отдалилась от него. Во-вторых, сознание собственной несостоятельности. Настоящая литературная слава к нему так и не пришла, и в глубине души он уже понимал, что никогда не придет. А нет славы, нет и денег, для заработка ему приходилось под псевдонимом сочинять бульварные книжонки для кухарок и трактирных половых. С возрастом это тяготило его все сильнее. Когда же он садился за стол, чтобы написать что-то серьезное, им овладевала болезненная, доводившая его до нервных припадков тяга к совершенству. Выпивалось море крепчайшего чая, изводились горы бумаги, каждый абзац переписывался десятки раз, и все без толку, дело не шло дальше черновиков и планов будущих произведений. Сюда же примешивались отношения с женой. В последнее время они часто ссорились.
– Из-за чего?
– Когда в семье не хватает денег, все ссоры из-за этого, хотя повод может быть любой.
– Вы давно знаете Каменского?
– Три года. С тех пор, как стала женой Петра Францевича. – А они когда познакомились?
– В незапамятные времена. Каменский-старший был тогда нашим консулом в Монголии, а Николай Евгеньевич юношей жил с отцом в Урге. Мой муж познакомился с ними обоими во время одной из своих экспедиций.
В коридоре послышались голоса. Она встала:
– Извините, я должна проводить наших студентов. Петр Францевич неважно себя чувствует.
Иван Дмитриевич отметил слово «наших». Эта стриженая эмансипе была хорошей женой и разделяла интересы мужа.
Оставшись один в комнате, он взял со стола книгу «На распутье», на которую положил глаз еще во время разговора. Открылось опять на «Театре теней», но не волей судьбы, как вчера, а потому что страница была проложена листом бумаги. Он узнал на нем почерк Каменского: буквы сильно кренились вправо и держались за руки, чтобы не упасть. Написано карандашом, в столбец, как стихи:
Когда пламя заката заливает степь,
я вспоминаю тебя.
Когда горные снега становятся пурпурными
и золотыми,
я вспоминаю тебя.
Когда первая звезда зовет пастуха домой,
когда бледная луна окрашивается кровью,
когда все вокруг покрывает тьма
и нет ничего,
что напоминало бы о тебе,
я вспоминаю тебя.
Елена Карловна застала его с этим листочком в руках.
– Нравится? – спросила она.
– Да, поэтично.
– Это монгольская песня, Николай Евгеньевич записал ее для меня. Она была символом его любви к Монголии.
– Разве это не любовная песня?
– Да, но он вкладывал в нее другой смысл. Николай Евгеньевич, не в обиду ему будь сказано, любил поговорить о том, как хорошо было бы все бросить, уехать в Баргу или в Халху, поставить юрту где-нибудь в степи, жить простой жизнью кочевника. Разумеется, никаких практических последствий эти разговоры не имели, но Монголия с юности оставалась для него чем-то вроде земли обетованной. Он всегда ее идеализировал, и слова «я вспоминаю тебя» относятся именно к ней.
– Он знал монгольский язык?
– Немного знал.
Елена Карловна вложила листок обратно в книгу и пригласила:
– Пойдемте, Петр Францевич ждет вас. У него, правда, что-то со связками, ему трудно говорить. Постарайтесь покороче.
Вошли в профессорский кабинет, полутемный, заваленный книгами, заполоненный ордами восточных безделушек. Вместо гравюр и фотографий по стенам висели распяленные между палочками полотнища азиатских картин на шелке. Материя выцвела от солнечных лучей, изредка, видимо, проникавших с улицы в этот мрачный храм науки, но сами изображения ничуть не потускнели, словно земные стихии были над ними не властны.
– Какие яркие краски! – восхитился Иван Дмитриевич.
– Да, -просипел Довгайло, – для яркости монгольские богомазы подмешивают к ним коровью желчь.
Он сидел за письменным столом. Как и накануне, длинный теплый шарф двумя или тремя кольцами обвивал его шею.
– Присаживайтесь, господин Путилин. Чаю?
Иван Дмитриевич покачал головой. Обращенный к нему вопрос прозвучал эхом того, другого, доставившего Каменскому столько хлопот. Он, оказывается, мог быть усечен и до такой формы. Но это уже был предел совершенства, за которым исчезают все слова.
– Мы с женой, – сиплым шепотом заговорил Довгайло, – находимся под впечатлением смерти Николая Евгеньевича и, как близкие друзья, чувствуем вину перед ним…
– Тут больше моей вины, чем твоей, – вставила Елена Карловна. – Как женщина, я должна была проявить больше участия.
– Кто же знал, что он решится на самоубийство? – оправдал ее и себя Довгайло. – Да и чем мы могли бы ему помочь? Скандалы в семье плюс безденежье плюс острое, но запоздалое сознание своей заурядности как писателя. Типичная для России трагедия таланта средней руки. У нас ведь как? Не лечит водка, лечит смерть.
Разглядывая висевшие по стенам картины, Иван Дмитриевич обратил внимание, что изображенные на них монгольские божества относятся к двум разновидностям. Одни, мирные, с лицами желтыми или розовыми, важно восседали на собственных ступнях или в седлах пряничных тупомордых лошадок, среди облаков и лотосов, и держали в руках цветы, бубенчики, палочки с разноцветными лентами. Другие, сине– или красноликие, чудовищно ощеренные, в ожерельях и диадемах из человеческих черепов, некоторые с рогами, воинственно танцевали на трупах, окруженные языками адского пламени, потрясали окровавленными внутренностями или обглоданными костями своих жертв. Иные ухитрялись прямо на скаку совокупляться с такими же омерзительными, коротконогими фуриями, выполненными в багровых и фиолетовых тонах. На их гнусные собачьи сиськи не польстился бы даже пьяный матрос, полгода не видевший берега.
Иван Дмитриевич указал на одного из этих монстров:
– Кто это?
– Чойжал, он же Эрлик-хан, – ответил Довгайло. – Хозяин ада.
– Вроде нашего дьявола?
– Ну, я бы так не сказал. Наш дьявол олицетворяет абсолютное зло, а Чойжал – то зло, которое есть необходимая составная часть добра. Он наказывает грешников, но сам никого не соблазняет. Его профессия– начальник исправительного заведения, а не провокатор. Буддизму он не только не враждебен, но является ревностнейшим его защитником.
Еще левее, на вершине выступающей из моря крови четырехгранной горы, стоял некто трехглазый, клыкастый, с пламенеющими бровями, с мечом в одной руке и красным, как у парижского инсургента, знаменем в другой. В ряду ему подобных он, пожалуй, ничем особо не выделялся, но почему-то притягивал взгляд. Было в нем нечто неуловимо связанное с каким-то воспоминанием, тоже никак не могущим одеться в слова. Лишь спустя несколько минут, когда уже говорили о другом, Иван Дмитриевич понял наконец, в чем тут причина: кое-где из туловища этого трехглазого торчали узкие шипы, как у статуи Бафомета в «Загадке медного дьявола».
– Что это у него такое? – полюбопытствовал он.
– Волосы, – сказал Довгайло. – В нужный момент из каждой поры его тела может вырасти железный волосок.
– И зачем?
– Орудие казни,
– А сам-то он кто?
– Чжамсаран или Бег-Дзе.
– Демон?
– Вы, господин Путилин, повторяете ошибку многих западных миссионеров, считавших буддизм разновидностью сатанизма, а монголов -демонопоклонниками, и все на том основании, что такого рода божества входят в ламаистский пантеон.
– Выглядят они устрашающе.
– Им по чину положено. Это стражи и хранители «желтой религии», хотя те, кого они мучают, вовсе не люди из плоти и крови, а всего лишь олицетворения различных страстей и пороков.
– А эти дамы, с которыми они?…
– Это, напротив, добродетели, – взялась объяснять Елена Карловна. – Плотское слияние с ними символизирует…
– Мы отвлеклись, – прервал ее Довгайло.
– Ничего-ничего, – улыбнулся Иван Дмитриевич. – Странная все-таки религия у ваших монголов. Если таковы божества, которым они поклоняются, страшно подумать, что собой представляют их сатана и демоны.
– Сатаны у них нет, настоящих демонов – тоже. Есть восходящие к шаманизму злые духи, но это мелкий сброд, к тому же среди них царит полная анархия. Всякий пакостит как умеет и никому не подчиняется.
– Кстати, профессор, вы читали рассказ Каменского «Театр теней»?
– Имел удовольствие.
– И какое ваше мнение о нем?
– Отрицательное.
– Почему?
– Сюжет абсолютно неправдоподобен.
– Но насколько я знаю, он основан на подлинных фактах. Разве что героя звали не Намсарай-гун, а Найдан-ван.
– Да, – признал Довгайло, – отчасти вы правы. Вопрос в том, каковы факты. Действительно, я был переводчиком при посольстве Сюй Чженя и рассказал Николаю Евгеньевичу, что этот монгольский князь крестился в Петербурге. Вот подлинный факт. Все остальное– фантазия.
– Значит, Найдан-ван не собирался продавать душу дьяволу?
– Нет, конечно! Крестился он из чисто меркантильных соображений, в расчете на подарки и, может быть, на привилегии в пограничной торговле. Фауст из него никакой, поверьте мне на слово.
После паузы вновь заговорили о Каменском. Скоро Иван Дмитриевич знал о нем все, что могли или хотели сообщить эти двое. Жил он замкнуто, много работал, почти никого не принимал у себя и сам выезжал редко, не считая дежурных визитов к полупарализованной старухе матери, проживающей на отдельной квартире. Светских приятелей у него не было, собутыльников из литературной богемы он презирал и окончательно порвал с ними, после того как бросил пить, а с именитыми коллегами не знался из гордости, не желая терпеть покровительственного к себе отношения.
– Единственное исключение-Тургенев, – закончил Довгайло. – Они с Николаем Евгеньевичем были дружны.
Из записок Солодовникова
Барс– хото! Барс-хото. Я уже упоминал об этой крепости на юго-западе. Халхи, получившей свое имя по каменным изваяниям двух тигров перед ее главными воротами. Тогда еще я их не видел, но и теперь, повидав, не берусь судить, какой из множества населявших Центральную Азию народов положил там этих громадных кошек из выветрившегося известняка. Ясно только, что не монголы.
Экспедиция против засевших в Барс-хото китайцев планировалась чуть не каждый месяц, но постоянно откладывалась в надежде, что нарыв как-нибудь сам собой рассосется и не потребует хирургического вмешательства. Это вообще типично для монгольских чиновников с их, можно сказать, профессиональным фатализмом. Антиманьчжурская революция в Китае, в которой они не принимали никакого участия, но следствием которой стала независимость Халхи, еще более укрепила их уверенность в том, что лишь покой души и абсолютная бездеятельность приводят к желаемому результату. Неудивительно, что при таком подходе проблема Барс-хото становилась все серьезнее. Получив подкрепления из западнокитайской провинции Шара-Сумэ и подкупив местных киргизов, гарнизон крепости начал проявлять заметную активность. Если для наступления на Ургу сил у гаминов еще не хватало, ничто не мешало им де-факто присоединить этот район к соседнему Синьцзяну. К апрелю в очередной раз решено было двинуть туда нашу бригаду, начались приготовления, но скоро в военном министерстве опять протрубили отбой под тем предлогом, что расположение звезд не благоприятствует походу на Барс-хото. На самом деле причина была иная.
В апреле 1913 года Богдо-гэгэн Восьмой, он же Богдо-хаи Первый, заболел пневмонией, и перед монголами внезапно встал вопрос о будущности созданного ими «счастливого государства», о чем они раньше совершенно не задумывались. Никто не знал, будет ли обнаружен Богдо-гэгэн Девятый, и если да, то должен ли он взойти на престол Халхи, как его предшественник, или остаться только ее духовным владыкой, как первые семь перерождений Даранаты. Единственный прецедент не создавал традиции, а закона о порядке престолонаследия попросту не существовало. Все плавало в бессловесном тумане, мерцало, подразумевалось. В этой ситуации вновь подняла голову разгромленная полгода назад княжеская партия, имевшая немало сторонников среди офицерского состава бригады. Очевидно, не без участия пекинских агентов, стремившихся не допустить падения Барс-хото, стали поговаривать, что бригаду нарочно хотят удалить из Урги в момент смены власти. Был инспирирован всплеск антиклерикальных настроений, всюду ругали лам за жадность и требовали, чтобы после смерти Многими Возведенного на трон взошел один из князей-чингизидов. Чем больше говорилось о неприступных, охраняемых оживающими по ночам каменными тиграми стенах Барс-хото. тем меньше нашим цэрикам хотелось их штурмовать и тем ниже падали акции сторонников теократии, готовых якобы послать бригаду на верную гибель, только бы вывести ее из игры.
Назревал военный переворот с целью установления светской монархии. Немногочисленная туземная интеллигенция рассчитывала на новых вождей как на покровителей просвещения, а заодно хотела потеснить у власти представителей духовного сословия и связанных с ними чиновников старой циньской выучки. Дошло до того, что мой друг Базбар начал открыто пропагандировать идею отделения церкви от государства. Необходимость этой реформы он мотивировал тем, что под влиянием привнесенного извне буддизма монголы утрачивают природную воинственность и забывают свои прекрасные древние обычаи типа обрезания ушей покойникам.
Но еще раньше, чем заварилась эта каша, князь Жамьян-бейсэ, начальник штаба бригады, пригласил меня присутствовать на гадательном сеансе в его юрте. Популярная в Урге гадалка, полубурятка-полуцыганка, должна была продемонстрировать нам свое искусство, сочетающее в себе приемы обоих народов, чья кровь текла в ее жилах. Жамьян-бейсэ хотел узнать, какая судьба ожидает его в походе на Барс-хото.
Войдя в юрту, я увидел сидевшую на корточках возле жаровни женщину лет сорока с мутными козьими глазами. Лицо у нее было белее, чем у большинства монгольских женщин, но ничто не выдавало в ней ту великую прорицательницу, какой, по слухам, она была. Я сел, тогда Жамьян-бейсэ подал ей знак начинать. Из мешочка, висевшего у нее на поясе, она вытащила несколько маленьких плоских костей однообразной формы, горсть сухой травы и, порциями бросая ее на тлеющие угли, принялась бормотать заклинания.
Понемногу юрта наполнилась сладковатым дымом. Трава прогорела, затем гадалка положила в жаровню кости, долго переворачивала их бронзовыми щипцами, а когда все они в равной степени почернели и потрескались, вынула их, разложила на полу и стала внимательно разглядывать. Вдруг лицо ее страшно исказилось. Она забилась в судорогах, выкрикивая отрывистые фразы. К тому времени я уже достаточно владел монгольским языком, чтобы ее понять. «Тень!… Черная тень! – вопила она. – Черная кошачья тень движется от Барс-хото!… Это тигр!… Он прыгнул!… Его тень покрыла твою, Жамьян-бейсэ… Ты умрешь!… Вы все умрете! Мангысы убьют вас!» И тому подобное. В ее ужимках не было ничего от цыганской вкрадчивости и знания «во человецех сущего».
На меня это произвело тягостное впечатление, и я ушел. Как мне рассказали позднее, в тот же вечер гадалку били «бамбуками», и она созналась, что ее профетический экстаз куплен китайцами за двести мексиканских долларов (после революции они стали китайской национальной валютой, но ходили и в Монголии наряду с серебром, кирпичами чая и беличьими шкурками). Жамьян-бейсэ, окончивший военное училище в Томске, справедливо считался одним из лучших монгольских офицеров, значит, следовало его запугать и заставить отказаться от участия в планируемой экспедиции. Это был по-европейски образованный человек, что в конечном счете его и погубило. В стране, где каждый третий – сифилитик, он соблюдал некоторые меры предосторожности, и недели через две после истории с гадалкой кто-то подсунул ему отравленный презерватив.