355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Юзефович » Зимняя дорога. Генерал А. Н. Пепеляев и анархист И. Я. Строд в Якутии. 1922–1923 » Текст книги (страница 7)
Зимняя дорога. Генерал А. Н. Пепеляев и анархист И. Я. Строд в Якутии. 1922–1923
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:51

Текст книги "Зимняя дорога. Генерал А. Н. Пепеляев и анархист И. Я. Строд в Якутии. 1922–1923"


Автор книги: Леонид Юзефович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Измена

1

Строд не участвовал в бойне у Никольского – месяцем раньше, в стычке с повстанцами, целившими, видимо, в командира, он был ранен двумя пулями. Первая, как говорилось в справке из лазарета, «вошла в мягкие части живота», вторая – «у левого угла рта» и, пройдя по шее и «порвав кожу в нескольких местах», вышла возле ключицы, после чего каким-то образом снова вонзилась в тело и окончательно покинула его через ребра.

Оба ранения были тяжелыми, но уже в августе Строд с отрядом «имени Каландаришвили», как назывался теперь Северный отряд, на пароходе «Диктатор» (имелся в виду пролетариат из формулы о его диктатуре) прибыл в Вилюйск, где полвека назад отбывал ссылку Чернышевский, и «освободил город от многомесячной осады». Так выражается его биограф, хотя «осада» – чересчур громкое слово для сложившейся в Вилюйске ситуации.

С прошлой осени повстанцы засели в пригородной колонии для прокаженных, которую основала когда-то английская филантропка Кэт Марсден, выгнали оттуда доктора и больных и сделали лепрозорий своей базой, но их попытка штурмовать Вилюйск была отбита. Горожане успели приготовиться к обороне: вырубили лес там, где он подходил близко к домам, на коровьем выгоне вырыли окопы, заложили «фугасы», в качестве артиллерии соорудили «камнеметы». После этого военные действия ограничивались спорадическими перестрелками, жертвами которых становились в основном коровы и собаки.

Узнав о приближении парохода с орудием, повстанцы ушли в тайгу, а Строд, для маскировки подняв на мачте белый флаг (якуты простодушно полагали, что если красные имеют красный флаг, то белым полагается иметь белый), проплыл вверх по Вилюю еще полторы тысячи верст до села Сунтар, где якутское население «сильно пострадало от примазавшихся к советской власти прохвостов». Эти «прохвосты», то есть уездные комиссары, под видом административной реформы приписывали улусы и наслеги то к одному округу, то к другому, чтобы обкладывать их разверсткой не один раз, а два, второй – в свою пользу.

Здесь Строд должен был ощутить особость жизни на якутском севере. Русский врач Сергей Мицкевич, в начале ХХ века работавший в Нижнеколымске, писал, что психика северянина «очень возбудима, он нервен, пуглив, в нем сильно выражена внушаемость, склонность к психическому заражению». Тот же врач считал это характерным для всех якутов, но для северных – особенно, и проводил аналогию с северной ездовой собакой, которая настолько робка, что никогда не лает на людей, только воет: «Стоит завыть одной, завоют все ее соседки, и вой, страшный, надрывающий душу вой сотен собак разливается по городу, наводя щемящую тоску на непривычного приезжего человека. На Анюйской ярмарке, где на небольшом пространстве скапливается до тысячи собак, этот вой принимает поистине адские размеры, не давая возможности спать ночью».

На севере многие женщины страдали типичной для Якутии разновидностью истерии – меряченьем или эмиряченьем (от якутского названия этой болезни – эмирях). Больная, если ее внезапно испугать, впадала в гипнотическое состояние, автоматически исполняла любые, самые дикие приказы (могла спрыгнуть с крыши, сунуть руку в огонь или показать половые органы) и становилась беззащитна перед чужой злой волей. Этим пользовались ссыльнопоселенцы из уголовных, «производя над такими несчастными всяческие издевательства и насилия». Бывали эмиряки и среди мужчин. Сразу после революции «каторжный элемент» составлял значительную прослойку в местных органах власти, и все это вместе с обычными у якутов туберкулезом, трахомой и систематическим недоеданием, когда основной пищей большинства была заправленная кислым молоком-таром похлебка из корневищ или сосновой заболони, а ежедневный надой от одной коровы даже летом не превышал пол-литра, создавало тягостную, невротическую атмосферу Якутского восстания. Строд был чувствителен к таким вещам, недаром он подчеркивал, что в Вилюйском уезде «не сделал ни одного выстрела», и у него «не было ни одного боя».

Единственной жертвой этой бескровной военной экспедиции стал бывший боец Кавказского полка, грузин Гомартели. Его застрелил сам Строд, за что позже, в Якутске, «был отдан под суд, но оправдан полностью»[18]18
  В. Н. Чемезов. Строд. Якутск, 1972.


[Закрыть]
. Очевидно, Строд застрелил Гомартели за мародерство или за насилия над якутами, и свидетели это подтвердили. Очень может быть, что дело вообще оставили бы без последствий, не будь виновный анархистом.

В Сунтаре он вступил в переписку с повстанческим командиром Петром Павловым, убеждая его сдаться и гарантируя амнистию. Павлов, однако, не верил, что «советская власть ликвидирует восстание, а не повстанцев». Опыт убеждал его в обратном.

Помощь предложил местный старожил Давид Пернштейн. «Это был, – пишет Строд, – хитрый и остроумный старик, отъявленный картежник. Жил он в Хочинском улусе давно, здесь и состарился. На двести-триста километров кругом знал он каждого и пользовался своеобразным авторитетом. Повезло ему в игре – дарил бедноте корову, лошадь, давал деньги. Проигрался – значит, идет пешком и на чем свет стоит ругает тех, кто выдумал карты. Чаще ругался и жил бедно».

Даже для Строда, выросшего в Люцине, где было семь синагог, этот оригинальный еврейский тип явился новостью, иначе он не описал бы его так обстоятельно.

Пернштейн вызвался быть парламентером, благо и с Павловым, и с прочими вождями восстания «по трое суток, бывало, дулся в штосс и в двадцать одно». Строд рассудил, что «когда тушат пожар, в качестве воды не разбираются», и послал Пернштейна в тайгу. Тот сумел вывести оттуда немало бывших партнеров, но не Павлова.

«Я протягиваю вам руку мира, а не вражды, – церемонно писал ему Строд, предлагая личные переговоры. – Укажите место и время, я согласен выехать один, без отряда, надеясь на ваше честное слово, что мне не будет угрожать опасность».

Павлов тянул время в расчете на скорый конец навигации. Он надеялся, что красные не захотят тут зимовать и уплывут в Якутск. Тогда Строд взял другой тон: «Петр Трофимович Павлов, приезжайте смело в Сунтар! Я слишком честен для того, чтобы ваши опасения имели какое-то основание. Жду до 18 августа или верну… кровавый меч гражданской войны».

Павлов сдался и был амнистирован. Мелкие группы повстанцев еще скрывались в тайге, но чтобы гоняться за ними, регулярные части не требовались, отряд Строда был расформирован. У него осталось около восьмидесяти бойцов, прочих на пароходе отправили в Иркутск заодно с прибывшими оттуда в июне стрелковыми полками 5-й Армии.

Байкалову оставили дивизион войск ГПУ и два батальона по двести штыков. Один должен был захватить Охотск, где царил есаул Бочкарев, больше похожий на бандита, чем на рыцаря Белой идеи, другой – Аян, куда ушел Коробейников. Этим батальоном командовал выходец из давно обосновавшейся в Якутске еврейской семьи Исай Карпель. Его сестра Брайна, рабфаковка из Иркутска, ехала домой с братом, служившим тогда в Северном отряде, и после гибели Каландаришвили бесследно пропала вместе с шифровальщицей, женой отрядного комиссара Екатериной Гошадзе. Повстанцы увели их с собой, с тех пор о них никто ничего не слышал.

Свои батальоны Байкалов собирался выслать в поход зимой, но замкомандующего 5-й армией Касьян Чайковский (Уборевич тогда воевал в Приморье) требовал выступить немедленно. Разведка докладывала о готовящейся во Владивостоке экспедиции на север, предположительно – для захвата Охотска и Аяна, и Чайковский хотел занять гарнизонами оба эти порта. Надвигалась осенняя распутица, но оспорить приказ Байкалов не посмел. В результате первый батальон по дороге к Охотску застрял в тайге, на бездействующей телеграфной станции Алах-Юнь, а Карпель, выбив из Нелькана повстанцев Коробейникова и «дугановских волков», оказался не в силах двинуться дальше, к Аяну.

Карпель свободно говорил по-якутски и в Нелькане от пленных или перебежчиков должен был узнать о судьбе сестры. Рассказывали, что при отступлении от Чурапчи люди Дуганова отобрали ее и Екатерину Гошадзе у якутов, которые захватили их весной. Якуты не причинили им вреда, но дугановцы после насилий и надругательств изрубили девушек шашками, тела сбросили в реку Нотору.

Был, правда, слух, будто Брайна полюбила какого-то повстанца-якута, стала его женой, ушла с ним в тайгу и до самой смерти, отрекшись от себя прежней, прожила вдали от цивилизации. То, что она, еврейка, представительница народа, противоположного простодушным и близким к природе якутам, ради любви к антиподу стала лесной отшельницей, придавало ее поступку особый смысл, но эта легенда могла появиться лишь спустя много лет, а то и десятилетий после восстания. Подобные истории о мнимых страстях возникают не раньше, чем остывают страсти подлинные.

В Аяне находились убийцы сестры, но добраться до них Карпель не мог. Мука кончилась, питались одной кониной. Лошадей для обоза не хватало, теплой одеждой не запаслись. Пароход, на котором в Нелькан отправили все необходимое, на Алдане сел на мель, оставалось ждать, когда с наступлением холодов его груз доставят санным путем. После высадки Пепеляева прошло две недели, а Карпель об этом не знал и не подозревал, что Сибирская дружина уже перешла Джугджур.

2

На безрадостной картине, развернутой перед Пепеляевым в Аяне, имелось одно светлое пятно: Коробейников сообщил, что на реке Мае возле Нелькана стоят доставившие туда батальон Карпеля пароходы «Соболь» и «Республиканец», бывший «Киренск». На них можно было спуститься по Мае в Алдан, по Алдану – в Лену, а по Лене доплыть до Якутска. Захватить город казалось нетрудно. Главная сложность была в том, чтобы подойти к Нелькану скрытно и лишить Карпеля возможности бежать на этих пароходах.

На восьмой день пути, в селении Сырынгах, Пепеляев провел совещание командного состава дружины. Решено было выйти к Мае в двадцати верстах ниже Нелькана, переправиться через реку на плотах и занять деревню Кромкино на противоположном берегу. Оттуда Пепеляев с главными силами двинется к Нелькану, а батальон Андерса дойдет до так называемых Семи Проток (еще в двадцати верстах вниз по течению), где Мая растекается по нескольким узким рукавам, из которых только один – судоходный. Там можно будет перехватить пароходы, если Карпелю удастся уплыть на них из Нелькана.

Заночевали на месте, а наутро после совещания обнаружилось, что ночью один человек покинул лагерь.

«Среди нашего отряда нашелся предатель (вероятно, заранее подосланный большевиками), солдат Плотников, который дезертировал из Сырынгаха, опередил нас и сообщил красным о нашем приближении», – сообщал потом Пепеляев в Аян, Куликовскому, однако в то утро о предательстве он не думал, полагая, что напуганный тяготами похода Плотников счел за лучшее податься назад, к морю, пока не отошли от него слишком далеко. Там у него были шансы выбраться с японскими рыбаками на Сахалин или на Хоккайдо.

Ночами подмораживало, с рассветом траву покрывал иней. На нем ясно отпечатались следы беглеца, но высылать погоню не стали. В годы Гражданской войны дезертиры в обоих станах исчислялись десятками, если не сотнями тысяч, все к этому привыкли и знали, что люди бегут от войны как таковой, а к противнику переходят редко. По рассказу Никифорова-Кюлюмнюра, якуты, хорошо знавшие местность, предложили поймать ушедшего Плотникова, но Пепеляев ответил: «Из-за таких случаев не стоит волноваться, потому что их будет много, как всегда это наблюдалось».

Как ни странно, тут он, судя по всему, был прав, а когда задним числом обвинял Плотникова в измене – ошибался. Осталось тайной, куда тот направился и что с ним потом случилось, но никто из советских журналистов и мемуаристов никогда о нем не упоминал. Иней растаял, и его следы затерялись в тайге. Карпеля предупредил не он, а другие люди, никакого отношения к нему не имевшие.

Из Сырынгаха выступили с рассветом 22 сентября, под дождем, и весь день шли по болотам. Дождь не прекращался. Обоз отстал, лошади падали. Часть груза опять пришлось бросить. От того места, где вечером встали на ночлег, до Нелькана оставалось шестьдесят верст.

Вечером следующего дня Андерс записал в дневнике: «Вчера отстал от батальона поручик Нах (латыш Бернгард Наха. – Л. Ю.) и до сих пор не явился».

В скобках добавлено: «Впоследствии выяснилось, что поручик Нах и доброволец Вичужанинов бежали к красным».

Правильное написание фамилии второго беглеца – Вычужанин, имя – Алексей. Ошибки свидетельствуют, что пояснение в скобках сделано не Андерсом, а Вишневским, опубликовавшим его дневник. Андерс так ошибиться не мог; он не просто хорошо знал этого человека, но готовился с ним породниться: родная сестра Вычужанина была его невестой. В Харбине он сделал ей предложение, но венчание решили отложить до возвращения жениха из Якутии.

То, что одним из предателей оказался брат невесты, Андерса наверняка расстроило, поэтому в дневнике он ограничился именем Нахи и не упомянул о Вычужанине.

Перебежчики не были внедренными в дружину во Владивостоке большевистскими агентами. Просто они предвидели, на чьей стороне рано или поздно будет победа, и выбрали такой момент, когда переход к противнику сулил им наибольшие выгоды.

Вычужанин и Наха опередили Пепеляева на сутки. Принесенная ими новость, в которой никто не усомнился, угнетающе подействовала на нельканский гарнизон и на самого Карпеля.

«Нелькан как оборонительный пункт – мышеловка, – говорил он Байкалову. – Находится в котловине, кругом кустарники, лес, складки местности». О сопротивлении нечего было и думать. Чтобы спастись, требовалось покинуть село в течение суток, но в конце сентября уходить в тайгу без продовольствия и теплой одежды – значило идти на верную гибель, а плыть по Мае было не на чем. Пепеляев не знал, что в августе, когда река в верховьях начала мелеть, «Соболь» и «Республиканец», чтобы не оказаться запертыми в Нелькане, ушли на триста верст вниз по течению, к устью впадающей в Маю реки Юдомы.

На двести с лишним человек у Карпеля имелась одна моторная лодка и тунгусские берестяные «ветки», они же «душегубки», а на постройку плотов не хватило бы времени. Ближний лес был мелкий, толстые бревна пришлось бы возить издалека, к тому же извилистая и бурная Мая с множеством мелей и подводных камней не годилась для дальнего плавания на плотах.

Положение было безвыходное, и Карпель не мог не думать о том, что все коммунисты батальона будут расстреляны белыми, а сам он как коммунист и еврей – в первую очередь. Сомнительно, чтобы Вычужанин и Наха проинформировали его о последнем приказе Пепеляева. Карпель был из местных, в период массовых репрессий при начале восстания заступался за якутов перед пришлыми леваками и авантюристами, но не мог надеяться, что это спасет его от смерти.

Строд в своем стиле чередует изложение событий и картины природы, которая с неизменной готовностью отзывается настроению людей: «Бойцы и командиры подходили к берегу, ломая голову над тем, как быть. Воды Маи быстро неслись на запад, к Петропавловску (село на Алдане. – Л. Ю.), и как бы дразнили красноармейцев, унося сорванные при разливе ветки тальника, вырванные с корнем стволы пихт и лиственниц».

На пике отчаяния подоспела счастливая случайность: «Внимание штаба привлекла старая брандвахта (небольшая деревянная баржа), брошенная за непригодностью. Наполовину засыпанная песком, она стояла в ближайшей протоке. Ее тщательно осмотрели, как во время консилиума у больного, и решили, что хотя и с некоторым риском, но плыть на ней можно».

Предстояло спуститься по Мае до устья Юдомы, где стояли «Соболь» и «Республиканец», но главное – успеть пройти Семь Проток, пока туда не вышли пепеляевцы. Наха и Вычужанин предупредили Карпеля, что там его будет караулить батальон Андерса. Сгрудившиеся в открытой барже люди имели мало шансов живыми проплыть по узкому рукаву мимо двух сотен стрелков на скалах. В этом случае оставался один способ сохранить жизнь – сдаться. Тогда пароходами завладел бы Пепеляев.

«Немедленно приступили к ремонту, – продолжает Строд. – Наверное, люди никогда так усердно не работали. Застучали топоры. Лопатами, кайлами и просто руками отгребали песок. Ведрами и котелками вычерпывали воду. Тряпками и мхом заделывали дыры. Весь день и всю ночь кипела дружная работа. Когда зарумянился восток и глянули первые лучи солнца, брандвахта была готова, но нужно было снять ее с мели. Больше часа ушло, пока наконец она со скрежетом оторвалась от речного дна и вышла на глубокое место. Началась погрузка имущества, потом плотно, как сельди в бочке, в брандвахту набились красноармейцы. Поставили шесть пар неуклюжих, грубо вытесанных из целых бревен весел. На каждую пару село по шесть человек… С протяжным скрипом мерно поднимались и падали, разрезая воду, двенадцать тяжелых весел. Благодаря быстрому течению двигались со скоростью до десяти верст в час. Один за другим оставались позади уже посыпанные золотом ранней северной осени островки».

Семь Проток (якутское название – Каралетин) миновали за несколько часов до того, как там появился Андерс.

Позднее Байкалов, если верить его мемуарам, поинтересовался у Карпеля: «Какие плавучие средства в Нелькане оставил? Вслед за вами Пепеляев не пожалует?»

Карпель ответил, что осталось только «штук десять плоскодонных, одно– и двухместных лодочек».

«А плоты чем хуже твоей брандвахты? Еще исторические казаки, даже с пушками, спускались по рекам», – напомнил Байкалов.

«Только не по Мае, – успокоил его Карпель. – Островки, мели, узкое русло – они и версту не спустятся. Скоро начнется шуга. Словом, эта вероятность абсолютно отпадает».

Карпель не ошибся. Наутро после его бегства Пепеляев занял Нелькан и очутился в таком же положении, как его предшественник – без продовольствия, без зимнего обмундирования и без надежды выбраться отсюда раньше, чем установится санный путь.

Все это можно прочесть как историю овладения богом забытой деревней на краю Якутии, которая и сама была краем света, а можно – как вечный сюжет о поиске ключа к бессмертию или к замку спящей царевны. Герой плывет по морю, идет через заколдованный лес, где не жужжат насекомые и не поют птицы, восходит на ледяную гору, отделяющую мир живых от царства мертвых, вязнет в трясине, теряет коня, становится жертвой предательства и, с честью выдержав все испытания, обретает искомое, чтобы с ужасом обнаружить: этот ключ не подходит к нужной двери, и над теми, кому он достается, тяготеет проклятье.

Голод

1

По якутским масштабам Нелькан с его тремя десятками домов, кузницей, складскими амбарами на берегу Маи, церковью и тунгусской школой при ней считался крупным селом. Дома были целы, но пусты, жители ушли в тайгу при Коробейникове и не вернулись при Карпеле. Осталось две семьи, одна из которых приютила у себя несколько чужих детей. Скорее всего, это была семья священника Аммосова. Казалось бы, он должен был первым бежать от красных, но Аммосов уверенно чувствовал себя при любой власти; все пришельцы зависели здесь от тунгусов с оленями, а он пользовался у них авторитетом и как священник, и как учитель их детей. Никифоров-Кюлюмнюр пишет, что при белых Аммосов «служил по принуждению» и «не стеснялся ругать пепеляевцев даже во время церковной службы». Сторонником советской власти он не был, просто ненавидел всех, кто приходил сюда с оружием в руках и грабил его беззащитную паству.

Людей разместили в пустующих домах. По приказу Пепеляева в каждом доме составили опись имущества, чтобы сдать его хозяевам в том виде, в каком он был оставлен красными, но жители не спешили покидать таежные убежища. Скот они увели с собой, или его угнал у них Коробейников, остался только десяток страшно отощавших лошадей. На брандвахте для них места не нашлось, а убить, чтобы не достались врагу, у красноармейцев, мобилизованных крестьян, рука не поднялась. Эти клячи вместе с теми, что пришли из Аяна, стали основой дружинного рациона. По дороге суточную выдачу муки сократили до полфунта на человека, теперь ее выдавали раз в несколько дней, чтобы сделать порцию сколько-нибудь ощутимой, но мука быстро кончилась. Лошадей съели, начался голод.

Уходя из Аяна, Пепеляев, по рассказу полковника Рейнгардта, построил дружину и «предложил всем, кто чувствует физическую или душевную невозможность идти дальше», возвратиться на «Батарее» во Владивосток. Таких нашлось двое. Сейчас было бы больше, но пути назад нет, осень сделала непроходимыми даже оленьи тропы.

В эти дни Пепеляев начал писать письма жене, предупредив ее: «Пишу в разное время, но получишь, наверное, все вместе». Отослать их никакой возможности не было.

«Как тяжело, родная! – жалуется он. – Только в Германскую войну не получал иногда по три-четыре месяца твоих писем, даже сейчас не могу забыть то свое чувство. Может быть, Вишневский привезет письмо? Утешаю себя тем, что дело наше правое, верю, что Господь сделал так, чтобы мы пришли сюда, что он проведет и не бросит нас. Только мечта о будущем и помогает переносить настоящее. Вот ты всегда говорила мне: живи настоящим. В данное время для нас это совет неутешительный. До зимнего пути прибытие подвод из Аяна очень трудно, перевозки на вьюках по горным тропам и болотам, через непроходимую тайгу. Мы уже испытываем голод, муки не бывает по два-три дня, нет солода, дрожжей и даже соли. Многие ослабли, особенно офицеры из интеллигенции. Солдаты выносят более спокойно. Едят чаек, ворон, уток. Я, конечно, в лучших условиях, каждый день кто-нибудь из солдат принесет то рябчика, то утку».

Ели собак, кошек, делали студень из конской кожи. Вишневский вспоминал «кожаную обивку дверей», из которой варили суп. О таких вещах Пепеляев жене не сообщал и, спохватившись, что и так уже ее расстроил, все прочее описывал в идиллическом ключе: «Нелькан стоит в чудном месте, на холме, возвышающемся над рекой Маей. С одной стороны прекрасный сосновый лес, с другой – быстрая светлая река. Дома хорошие, из толстых бревен. Есть церковь, тоже такая массивная. Все по-старинному крепко, во всем чувствуется зажиточность. Штаб поместился в большом доме, а для меня нашлась даже отдельная комната. Есть письменный стол, кровать с сеткой, образа в углу и большая столовая лампа».

И еще: «Кругом скалы, река Мая блестит под уже не греющим солнцем. Все дышит простором, свободой, и так тихо кругом! Зайдешь в лес, слышно, как листья падают с деревьев».

Поэтические картины природы – для жены, а Куликовскому он писал другое: «Люди изголодались, легко одеты и разуты. Из обуви – сто пар ичиг, приходится обматывать ноги шкурами».

Заготавливать дрова в лесу становилось все тяжелее. Чтобы упростить процесс, какие-то умники раскатали по бревнам пустующую деревенскую кузницу. Рассказав об этом в дневнике, Соболев, склонный к резонерским обобщениям по любому поводу, заметил: «Наш поход войдет в историю как историческое хулиганство».

Были, видимо, и другие инциденты. Они побудили Пепеляева сочинить что-то вроде присяги, под которой каждый солдат и офицер должен был поставить подпись: «Я поступил в дружину добровольно, по своему желанию, никто меня не заставлял. Буду помогать населению – русским, якутам, тунгусам – выгнать большевиков и устроить для народа мирную свободную жизнь и порядок, какой захочет сам народ. Я должен быть честен, храбр, никого не обвинять, не грабить, не насильничать, не убивать того, кто добровольно сдает оружие. Исполняя службу, должен быть готов перенести всякие лишения, болезни, раны и самую смерть стойко и безропотно».

Скопировав этот текст в письме к жене, Пепеляев сопроводил его комментарием: «Видишь, Ниночка, как мы учим добровольцев и на каких условиях принимаем. Много, много труда и терпения нужно потратить, чтобы воспитать их, в особенности офицеров. Есть такие, что пришли, кажется, и пограбить».

И дальше, с обычной наивностью, помноженной на стремление обнадежить жену: «Теперь все уже прониклись моими идеями».

Прониклись, однако, не все, и когда нельканцы понемногу стали возвращаться в свои дома, были изнасилованы три якутки.

Пока не установился зимний путь, спасти голодающих могли только тунгусы, а договориться с ними – только влившиеся в дружину якуты из армии Коробейникова. Пепеляев отправил их на поиски бывших товарищей по оружию.

«Посланные эти, – рассказывает Никифоров-Кюлюмнюр, – блуждали вдоль и поперек Станового хребта, разыскивая тунгусов, которые скрывались по горам, встревоженные Гражданской войной. Тунгусы допускали их к себе с большими предосторожностями, иногда сначала оцепляли место стоянки, подходили с ружьями. Отношение было крайне недоверчивое. Потом лишь смягчались, увидев знакомых людей».

Мяса в одном олене приблизительно два с половиной пуда, сорок килограммов. На семьсот человек требовалось хотя бы пять-шесть оленей в сутки, а добыть удавалось единицы. Вишневский с оставшейся частью дружины и двадцатью тысячами пудов «интендантского груза» уже приплыл на «Томске» в Аян, но осень выдалась затяжная, переправить продовольствие в Нелькан они с Куликовским не могли.

Совсем недавно здесь же голодал отряд Карпеля, а минувшей зимой на телеграфной станции Алах-Юнь к западу от Охотска в еще худшем положении очутились члены охотского ревкома и группа портовых рабочих. Они направлялись в Якутск, но, обессилев от голода, сумели добраться лишь до этой станции.

Через полгода с противоположной стороны туда пришел батальон, высланный Байкаловым к Охотску. «Стекла в доме телеграфной конторы были выбиты, стены просверлены, точно буравом, пулями, труба обрушилась, – со слов кого-то из участников экспедиции рассказывает Строд о том, что они там увидели. – Во дворе валялись поломанные сани, куски кожи, обгорелые поленья, лошадиные скелеты, обрывки телеграфных лент, перепутанная проволока… Последние лучи заходящего солнца продирались сквозь чащу и заливали багровым светом оба домика на Алах-Юньской. Через зияющие дыры на месте бывших здесь окон они проникали в здание, куда уже зашли десятка полтора любопытствующих красноармейцев. Картину они увидели мрачную, полную смерти и ужаса. Пол, покрытый засохшей кровью, имел цвет ржавого листа железа. На полу старая обувь, лохмотья, когда-то бывшие одеждой, человеческие кости. А на стенах длинными, черными от осевшей на них пыли лентами висели сморщенные, высохшие человечьи кишки».

От жившего неподалеку якута узнали, что здесь живодерствовали белые из отряда капитана Яныгина. Рабочих резали ножами, избивали прикладами, ревкомовцам заживо «вспороли животы и кишки развесили по стенам»[19]19
  Во втором издании книги «В якутской тайге» Строд заменил (возможно, по рекомендации издательства) это краткое описание следующим рассказом: «Из толпы жадно смотревших на пытку шагнул вперед юркий, маленького роста, безусый. Он нагнулся над вспучившейся кровавой массой, запустил туда руку и стал проворно отдирать одну кишку от другой. Другой ухватился за конец кишки, потащил ее за собой к стене, стал на скамейку, намотал конец кишки на гвоздь и завязал его узлом, а затем бросил пытаемому: “Товарищ большевик, можете разговаривать, соединил с Марксом”. Тот, к кому относились эти слова, лежал без памяти, почти мертвый. “Теперь подать линию в Якутск, а другую прямо в Москву, к Ленину”, – командовал капитан Яныгин».


[Закрыть]
.

Этот эпизод изложен Стродом в его второй книге («В якутской тайге»), а в первой («В тайге») скупо сообщается, что перед тем, как в Алах-Юне появился Яныгин со своими людьми, дошедшие до крайней степени голода рабочие и ревкомовцы «по жребию убивали одного за другим и питались их мясом».

Без этой подробности, исчезнувшей под карандашом московского редактора или цензора, трагедия в Алах-Юне обернулась не более чем очередным свидетельством «звериной сущности» белых. Их жертвы, будучи хозяевами Охотска, сами пролили немало крови, едва ли Яныгин сохранил бы им жизнь, но причина их ужасных предсмертных мучений – не прошлые злодеяния, а людоедство. Убийцы, как обычно и происходит при патологически жестоком истреблении себе подобных, дали волю самым темным своим инстинктам, потому что в их глазах эти каннибалы перестали быть людьми.

2

Вишневский прибыл в Аян в конце сентября, но лишь в середине октября они с Куликовским сумели снарядить первый обоз в Нелькан. С обозом, как Пепеляев и надеялся, доставили привезенное Вишневским письмо от Нины.

На другой день он ей ответил: «Вчера пришла из Аяна зимняя одежда и сейчас идет раздача: выдаются рукавицы, белье теплое, меховые шапки. Шубы пока еще не пришли. Вот получим все, подкопим продовольствие, подойдет Вишневский – и идем дальше. У меня почему-то полная вера в успех. Ты не волнуйся, настанет время и, даст Бог, вернемся здоровыми, или ты к нам приедешь в свободную Сибирь. А пока ждать нужно, нужно терпение и сила воли. Я только за вас беспокоюсь и боюсь, как-то вы одни проживете… Молись, Ниночка, ходи, родная, чаще, чаще в церковь, в особенности ко Всенощной, хорошо там вечером в уголку где-нибудь постоять. Вот увидишь, сколько утешения доставит это… Самое большее до следующей осени будем жить порознь. Все меры приму, чтобы увидеться, и если не выйдет, все равно приеду домой. Но я чувствую, верю, что к будущей осени не будет коммунистической власти в Сибири. Снова увидимся, будем вместе переносить невзгоды, больше ценить будем друг друга. Постараюсь никогда больше не расставаться с вами».

Как всегда бывает, в первые недели и месяцы разлуки Пепеляев очень скучал по жене. Потом тоска по ней станет менее острой, он сам отметит это в дневнике, но сейчас забыто все, что их разделяло: «Вот последняя попытка моя, удача или неудача, все равно через год, если сохранит Господь, а в это я твердо верю, жди меня. Ведь люблю вас, все готов отдать для жизни вашей. Разве ты не веришь в это “твой, всегда твой”? С тех пор, как сказал тебе слово “твой”, и был им всегда неизменно».

И, отвечая, видимо, на ее жалобы: «Нина, родная, всем трудно сейчас, потерпи, займись детьми, хозяйством. Пианино купи, научись играть к моему приезду. Хорошо бы купить маленький домик, но ведь денег нет».

Отсюда мысль движется к неизменной теме его тревог: «Есть ли на расходы? Интересно, сколько у тебя выходит в месяц? Меньше ли, чем при мне?»

Дальше все расплывается в нахлынувших чувствах: «Как-то проведете Рождество? Будет елка, и Лаврик будет уже большой, будет смотреть на игрушки, ручонками хлопать, а Вовочка (Всеволод. – Л. Ю.) выучит хорошее какое-нибудь стихотворение. Еще будут его именины, купи ему от меня подарок, коньки или еще что-нибудь, поздравь от меня, поцелуй… Думаю о вас, но всего не напишешь, да и найдутся разве такие слова, которые могут выразить мою любовь, нежность? Чувство не изъяснимо словами».

Чувства к жене усиливались от вынужденного бездействия. В октябре, не имея возможности начать военную кампанию, Пепеляев начал пропагандистскую.

«Посылаю воззвания к населению, – бодро докладывал он Нине Ивановне в другом письме, которое, как и первое, попало не к ней, а в ГПУ, – их охотно развозят якуты и тунгусы».

Кажется, работа кипит и скоро принесет плоды, но о том, какими способами велась эта агитация, рассказывает Строд: «Мы обнаружили шагах в десяти от дороги торчащий из снега длинный шест. К концу шеста был привязан какой-то сверток. Один красноармеец достал его и передал мне. В довольно объемистом пакете оказались воззвания пепеляевцев».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю