Текст книги "Журавли и карлики"
Автор книги: Леонид Юзефович
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Ничего себе эротика.
– Просто это уже в подсознании. Очень хочется, чтобы у них все поотваливалось.
– У кого у них?
– У Гайдара, например. Или даже у Ельцина.
– Ты, что ли, против референдума? – удивился Жохов.
Катя повернулась к нему, приподнявшись на локте.
– Какая у тебя в детстве была любимая книжка?
– «Занимательная минералогия» Ферсмана.
– А из художественной литературы?
– «Тайна Соколиного бора», – честно признался он, хотя мог бы назвать что-нибудь посолиднее.
– Кто автор?
– Не помню. Что-то про партизан.
– А моей настольной книгой был «Мышонок Пик» Бианки. Читал?
– Сто раз.
– И я! – обрадовалась Катя. – Я представляла, что стала такой же крохотной, как он, и мы с ним вместе от всех прячемся. Забьемся в норку, прижмемся друг к другу и сидим.
– Это детская сексуальная фантазия, – определил Жохов.
– Возможно. Знаешь, кстати, как мышкуют лисы?
Он не знал. Она стала рассказывать, что лиса в поле гонится за мышкой, та раз – и в норку. Тогда лиса начинает прыгать сверху на всех четырех лапах. Мышка, бедненькая, сидит в своей комнатке, а стены уже в трещинах, как при землетрясении, люстра качается, в шкафу посуда вдребезги. Потолок вот-вот рухнет, а выскочить нельзя, там – рыжая.
– Я постоянно чувствую себя этой мышкой, – закончила Катя.
– Пойми, – сказал Жохов, – Господь Бог сподобил нас жить в такое время и в такой стране, что за несколько недель можно составить себе состояние. Сумеем, еще и внукам хватит. Дураки будем, если не рискнем. Всю жизнь потом жалеть будем.
Рядом лежала мышка, которая хотела стать ведьмой, дочь фараона с Дегтярного переулка. Он перевалился на живот и ткнулся носом ей в грудь. Впервые в жизни приятно было нюхать женщину не до, а после. Она слабо пахла чем-то горьковато-аптечным, как сушеная лекарственная трава.
Калитка была заперта на вертушку. За ней, чуть заметные в темноте, двойной цепочкой тянулись следы. Прошли двое, мужчина и женщина.
Хасан просунул руку между штакетинами, повернул деревянный брусок на гвозде, шагнул во двор и позвал:
– Эй, хозяйка!
Окна в доме остались темными, но над головой у него зажглась лампочка, спрятанная в ветвях дерева за оградой. Конусообразный жестяной колпак направлял ее стосвечовый свет на пространство у входа во двор. Теперь Хасан виден был как на ладони, а сам не видел ничего.
Лязгнули запоры, заскрипело крыльцо. Мужской голос спросил:
– Чего надо?
Не ответив, Хасан отступил в сторону, чтобы выйти из освещенного круга, мешавшего разглядеть человека на крыльце. Еще секунда, и опоздал бы. От дома, беззвучно стелясь по снегу, прямо к нему неслась низкая черная тень. Он еле успел выскочить на улицу и захлопнуть за собой калитку. Громадный ротвейлер, хрипя, стал бросаться на ограду, пока его за ошейник не оттащил крепкий старик в телогрейке.
Подбежал Ильдар с пистолетом в руке.
– Поехали, – сказал ему Хасан. – Это не он.
Глава 8
Новые лица
22
Очерк о самозваном цесаревиче Шубин состряпал за один день после разговора с Кириллом. Основа была, еще в перестройку ему попались записки одного колчаковского офицера из томских студентов, не без юмора вспоминавшего, как в феврале 1919 года, под Глазовом, неизвестный подросток ночью вышел к их позициям со стороны красных. Подойдя ближе, он, чтобы в темноте не шлепнули по ошибке, громко затянул «Боже, царя храни». Шел и пел, пока не наткнулся на этого томича, который на выборах голосовал за народных социалистов. Тот с размаху врезал ему по скуле. Певец взмахнул руками и сковырнулся в сугроб. «Запомни, – склонившись над ним, строго сказал автор записок, – мы не за царя воюем, а за Учредительное собрание!» Он сдал этого монархиста в штаб и наутро узнал, что съездил по физиономии не кому-нибудь, а чудом спасшемуся цесаревичу Алексею.
Позже стало известно его настоящее имя – Алексей Пуцято. Он бегло говорил по-французски, умел держаться в обществе и, видимо, вырос в интеллигентной семье. Про его родителей известно было только то, что они умерли от тифа по дороге из Петербурга в Сибирь. Алеша был тремя годами старше убитого в Екатеринбурге тезки, но выглядел моложе своих лет. Этим исчерпывалась достоверная информация о нем, да и она выплыла не сразу.
В сибирских и уральских деревнях то и дело объявлялись малолетние бродяжки, выдававшие себя за несчастного цесаревича. Россия не была бы Россией, если бы им никто не верил. На этой ниве они собирали свой урожай – подаяние, скромный ужин, ночлег на теплых полатях. Алеша Пуцято был среди них не первый и не последний.
К весне 1919 года его доставили в Омск. Сам Колчак встретиться с ним отказался, но желающих поучаствовать в этой игре нашлось немало, вокруг Алеши составилась целая партия. Когда он появлялся на публике, дамы, по словам очевидца, «впадали в такое же экстатическое состояние, как пастухи при виде Вифлеемской звезды». Природный артистизм помог ему вжиться в роль. Прибившиеся к нему активисты устраивали собрания, закатывали банкеты, заказывали благодарственные молебны, а главное – собирали пожертвования, в итоге исчезнувшие без следа. В Алешу вложили множество сведений о его детстве в кругу императорской семьи, но предусмотреть все детали было невозможно. Однажды он не сумел назвать имя любимого спаниеля, в другой раз перепутал каких-то кузин, не ответил на вопросы, заданные ему по-английски, наконец на очередном банкете так увлекся ликерами, что замять скандал не удалось. Его взяли под домашний арест, а незадолго до падения Омска эвакуировали в Забайкалье.
В январе 1920 года он оказался в Чите, у атамана Семенова. Тот с ним церемониться не стал и засадил в тюрьму на общих основаниях. Это еще был не худший вариант, незадолго перед тем атамановцы до смерти забили палками китайца-парикмахера, промышлявшего в бурятских улусах под именем японского принца Куроки.
Осенью Читу заняли красные, узники вышли на свободу. Алеша провел в заключении девять месяцев, за это время и арестанты, и тюремщики сменились неоднократно. Никто уже не помнил, за что именно его посадили. Он объявил себя жертвой семеновского режима, вступил в РКП(б) и как человек, прошедший школу тюрем и подпольной борьбы, был принят на службу в Военпур – Военно-политическое управление при штабе Народно-революционной армии ДВР.
Из Читы его перевели в Верхнеудинск, он успешно поднимался по карьерной лестнице, пока в 1922 году не грянула партийная чистка. На этом-то отделении агнцев от козлищ Алеша и погорел. Когда он предстал перед высокой комиссией, один из ее членов, сидевших по другую сторону застеленного кумачом стола, с изумлением опознал в юном политработнике бывшего соседа по камере. Товарищи по несчастью знали тогда Алешу как страдальца совсем не за те идеалы, за какие страдали они сами. В тот же день он был арестован и, пока шло следствие, сидел на гарнизонной гауптвахте в поселке Березовка близ Верхнеудинска.
Последний эпизод Шубин вычитал в мемуарах одного сибирского эсера, написанных уже в эмиграции, в Китае. Тот сам проводил обыск на квартире арестованного и обнаружил тетрадь с конспектами по астрологии, но лишь бегло проглядел ее, прежде чем подшить к делу. Позднее он по памяти воспроизвел единственную из содержавшихся в ней выписок, да и то не ручаясь за точность: «Звезды и созвездия есть творения предвечных душ, созидаемые ими на пути к воплощению. Там эти души пребывают до вселения в то или иное тело на планете Земля. Когда предвечная душа повторно погружается в человеческую плоть, перед нами cуть не разные люди, а всего лишь различные формы ее земного существования».
После присоединения Дальневосточной республики к РСФСР этот мемуарист не сошелся с новой властью во взглядах на автономию Сибири и уехал в Харбин. Дальнейшая судьба Алеши Пуцято осталась ему неизвестна. Шубин знал о ней из другого источника.
В 1972 году он служил в Забайкалье, носил лейтенантские погоны и командовал взводом в мотострелковом полку. Десятью годами раньше, сокращая армию, Хрущев провел массовые увольнения офицеров, позже в частях стало не хватать младшего командного состава. В институтах появились военные кафедры. Шубина, как многих его ровесников, призвали на два года после университета.
В то время готовились к большой войне с Китаем, всё новые дивизии перебрасывали на восток из западных округов. Одесский военный округ вообще упразднили. Их полк стоял на станции Дивизионная, бывшей Березовке, – первой железнодорожной станции к западу от Улан-Удэ. К ней прилегали военный городок и поселок, раскинувшийся между сопками по правому, высокому берегу Селенги. Он делился на три участка и собственно Березовку.
Первый участок состоял из барачного типа КЭЧевской гостиницы, в прошлом конюшни атамана Семенова, и одной блочной пятиэтажки. Горячее водоснабжение от кочегарки делало ее предметом мечтаний всех офицерских жен. Получить в ней квартиру даже для подполковника считалось величайшим счастьем. Майоры тут попадались или штабные, или многосемейные.
На втором и на третьем участках стояли типовые казармы времен Русско-японской войны. Это были двух-или трехэтажные здания из неоштукатуренного кирпича с полутораметровой толщины стенами, узкими окнами и необъятными подвалами. Рассказывали, будто их подземная часть равна по высоте наземной, потому что построены на песке. Из удобств здесь имелся только водопровод. В этих домах обитал младший и средний офицерский состав до майора включительно.
Четвертым участком называли кладбище. Разбросанное по склонам сопок над Селенгой, оно делилось на военное, гражданское и японское. На последнем лежали умершие в здешних лагерях и госпиталях пленные японцы из Квантунской армии. Когда в поселке кто-то умирал, про него говорили, что переехал на четвертый участок. Утешительный местный эвфемизм трактовал смерть как перееезд из квартала в квартал внутри одного населенного пункта.
Сплошь деревянная Березовка располагалась между первым участком и вторым. Не считая квартирантов, ее население было сугубо мирным, но улицы назывались как линейки в полевом лагере – Гарнизонная, Саперная, Нижняя и Верхняя Артиллерийские. Шубин снимал комнату на Гарнизонной, в бревенчатом доме с печным отоплением и водой в колонке за углом. Дом принадлежал скорняку дяде Пете с женой. Показывая восьмиметровую жилецкую комнатешку, он широким жестом обвел ее облупленные стены и сказал: «Двадцать рублей, и живи не крестись!» Тем самым Шубину гарантировалась полная автономия, включая право приводить сюда женщин.
Другие хозяева просили четвертную, пятерка была сброшена за то, что в доме стоял неистребимый кислый запах щелока и сырой мездры. Офицеры и прапорщики носили дяде Пете песцовые, рысьи, лисьи, а то и собачьи шкуры, из которых он шил шапки их дочерям и женам. В 1921 году его из Воронежской губернии забрили в Красную Армию и послали в Верхнеудинск, после демобилизации он здесь женился, да так и осел на всю жизнь. В родных местах с тех пор ни разу не бывал, но продолжал считать Забайкалье чужбиной и, выпив, говорил с неподдельной горечью: «Дом за горами, а смерть за плечами». Эту поговорку Шубин ни от кого больше не слыхал. Ее даже у Даля не было.
В тот день они встретились в продуктовом магазине на третьем участке и вместе возвращались домой с покупками. Тема беседы не отличалась новизной. С зимы дядя Петя лелеял огульное, в общем-то, подозрение, будто сосед, бурят-костоправ Доржи Бадмаевич, поставил жучок и ворует у него электричество. По дороге ему опять явилась мысль восстановить справедливость с помощью Шубина. Этот план вынашивался им давно. Шубин должен был предстать перед соседом во всем блеске своего, так сказать, официального положения – в форме, при пистолете и, желательно, с парой-тройкой вооруженных автоматами солдат, но что дальше, дядя Петя плохо себе представлял.
– Пульни, – говорил он, – на дворе-то, чтоб знал, дьявол!
Шубин отговаривался тем, что должен отчитываться за каждый израсходованный патрон.
От Доржи Бадмаевича разговор перекинулся к его квартиранту Боре Богдановскому, такому же, как Шубин, лейтенанту-двухгодичнику из второго батальона. Оба они были историки, только Шубин учился на Урале, а Боря окончил Историко-архивный институт. В Москве у него осталась жена, поэтому постоянную женщину он не заводил, зато чуть не каждую субботу приезжал из города с новой девицей. Как интеллигент, Боря промышлял в пединституте и в институте культуры. Военного училища в Улан-Удэ не имелось, при нарушенном балансе полов срывать цветы с этих клумб можно было охапками. Чтобы иметь свободу действий, он съехал из офицерской гостиницы на первом участке и снимал комнату во вражеском пятистенке через забор. За полгода все его дамы, слегка помятые с недосыпа, прошли по Гарнизонной и растаяли в тумане, по утрам доползавшем от Селенги до автобусной остановки перед шубинским окном.
Дядя Петя таких вещей не одобрял. Моральные соображения его не занимали, просто ему казалось, что это лишено смысла.
– Они ж все одинаковые! – сердился он, отметая приводимые Шубиным аргументы в пользу разнообразия женской природы. – Ты им всем по очереди сунь туда палец да оближи. Разница будет, нет?
На втором участке навстречу попался старший лейтенант Колпаков из роты связи. Он давно задолжал Шубину десятку, но отдавать не спешил.
– Понимаешь, – жарко заговорил Колпаков, отведя его в сторону, – сейчас отдать не могу, извини. Пятого Галка получит зарплату, – подключил он сюда свою жену, работавшую в военторговской автолавке, – и я тебя найду. Или ты меня найди. Или Галка тебя найдет. Или лучше ты сам после пятого зайди к ней в лавку. Скажешь, что я тебе должен, она отдаст. По-моему, так будет проще всего.
Дядя Петя ждал возле здания одной из бывших казачьих казарм с монументальным порталом в духе ропетовской теремной готики. Оно, как утес, возвышалось над грязной пеной обступивших его дощатых сараев, дровяников, нужников.
– Тут в подвале она и была, губа-то. Я к ему сюда в караул ходил, – сказал дядя Петя, когда Колпаков ушел.
– К кому? – не сразу сообразил Шубин.
– К царевичу, ети твою… Беспамятный, что ли?
Шубин вспомнил, что еще прошлой весной ему рассказано было про цесаревича Алексея, сидевшего здесь на гауптвахте. Будто бы офицеры выкрали его в Екатеринбурге, подменив двойником.
«Они его сперва к Колчаку привезли, – излагал дядя Петя эту историю, – а как наши-те Омск взяли, хотели с им в Китай уйти, да протетехались. Куда ни глянь, до Байкала одна советская власть, ихнего брата на станциях метут подчистую. Ну, думают, мы тоже не пальцем деланы, наладимся к югу и побредем на Ургу. Думали у монголов лошадей купить – и в Калган. До Иркутска по железке доехали с чужими паспортами, оттуда тропами пошли на Косогол. Шли по тайге, решили ночевать. А в траве роса, под утро выпадает, ну и легли прямо на тропе. Сухо, так другое не ладно. Буряты там охотничали, набрели на их. Офицеров постреляли, а царевич объявил им, кто он есть, они его начальству сдали. Он у нас на губе сидел, потом караульный один, из кулаков, дверь ему отпер и гимнастерочку свою отдал. Его самого за такое дело на четвертый участок свезли, а царевич ушел в Монголию».
– Вы с ним разговаривали? – спросил Шубин.
– Раз было. Он вечером вон в то окошко смотрел, – показал дядя Петя зарешеченное подвальное оконце, на треть присыпанное песком пополам с опилками, – а мы с караула сменились, покуриваем наверху. Стемнело уже, он мне говорит снизу-то: «Отойди, земеля!» Какую-то, вишь, звезду я ему загородил.
– Какую?
– Врать не буду. Забыл.
– А вы что?
– Ничего. Переступил на шаг и стою.
– А в Монголию он как ушел?
– Как все, так и он. Падями.
– Там его и поймали?
– Не, ушел с концами.
Шубину это показалось нелогично.
– Если не поймали, как знаете, что в Монголию?
– Видели его там.
– Кто?
– Разные люди. Он, может, еще живой. Поживат себе, – сказал дядя Петя, и они не спеша двинулись дальше – мимо второго участка к себе на Гарнизонную.
После ужина Шубин снова сел за машинку. Ничего другого ему не оставалось. Шел только девятый час, но сын болел, телевизор не включали, и узнать новости про Абхазию и референдум он не мог. Газеты они перестали выписывать с прошлого года, когда это стало не по карману. Раньше Шубин ходил читать их на стендах возле кинотеатра «Прага», но осенью там исчезли сначала газеты, потом и сами стенды. Кинотеатр еще держался, хотя дневные сеансы отменили, а на вечерних показывали в основном эротику.
В большой комнате верхний свет был потушен, горела лишь настольная лампа под накинутым на нее платком. Сын лежал в кроватке горячий от жара. Негромко звучал рояль, жена опять пела ему про трех братьев-скитальцев и домоседку-сестру:
Проходит год за годом, зима сменяет лето,
Сестрица одинокая скучает.
А братья все не едут, скитаются по свету,
И весточки никто не присылает.
С юга не шлют, с востока не шлют,
С запада ветер один лишь мчится, воя.
А братья все не едут ни сушей, ни водою,
И стала их сестра совсем седою.
23
Утром Катя проснулась оттого, что где-то рядом неожиданно стих шум автомобильного мотора. Обледеневший за ночь снег коротко прохрустел под колесами. За окнами было уже совсем светло. Жохов спал как младенец, из уголка его рта стекала на подушку блаженная сонная струйка слюны.
Она босиком прошлепала к окну. Из стоявшего у ворот красного «фольксвагена» вылез молодой мужчина в натуральной замше и помог выйти элегантной стройной блондинке с некрасивым лицом и жидкими волосами. Джинсики нежно голубели под расшитой лиловыми лилиями коротенькой дубленкой нараспашку.
Катя комом схватила со стула одежду и кинулась к Жохову.
– Вставай! Борис приехал!
– Борис?
– Твой брат. Я его узнала по фотографии.
Заскрипело крыльцо, ключ зашебуршал в замке. Она успела натянуть трусики, трико, юбку, но бюстгальтер пришлось сунуть в карман и надеть свитер на голое тело. Приятельница научила, что если под грудью держится карандаш, без бюстгальтера ходить нельзя, если нет – можно. У нее, слава богу, пока не держался.
В сенях Борис что-то негромко сказал своей спутнице, та мелодично рассмеялась. Когда они вошли в комнату, Кате оставалось застегнуть сапоги, а Жохов в трусах и футболке скакал на одной ноге, пытаясь другой попасть в штанину.
– О-ля! Извините! – пропела блондинка.
Ее мягкий приятный акцент в устах западных людей всегда казался Кате свидетельством полнейшей оторванности от забот низкой жизни. О чем бы ни говорили женщины вроде этой, в их голосах звучала весть о том, что есть, значит, на свете такие места, где, будучи наивным человеком, можно тем не менее очень хорошо прожить.
Борис помалкивал, пытаясь оценить обстановку. На его месте Жохов повел бы себя точно так же. Время такое, что не стоит делать резких движений. Никто не знает, кому что позволено и кто за кем стоит.
Он влез в свитер, а уж потом застегнул брюки. Физические данные у него были средние, не стоило их демонстрировать.
– Простите, вы кто? – осторожно спросил Борис.
Катя решила, что вопрос обращен к ней, ведь не мог же он не узнать брата.
– Я племянница Натальи Михайловны, – объяснила она, – у нее здесь дача. Максимова Наталья Михайловна, у вас в семье ее зовут Талочкой.
– Талочка – ваша тетка?
– Да, я тут сторожем по ее рекомендации.
– И у вас есть ключи от дач?
Катя умоляюще взглянула на Жохова. Тот молча снял с вешалки ее кролика.
– Вы в ссоре? – спросила она одними губами.
Борис взял со стола связку ключей, многозначительно позвенел ими друг о друга.
– Кто вам их дал? Талочка? Ну, я с ней поговорю! Не знал, что у нее такие шустрые племянницы.
Жохов помог Кате надеть шубку и стал одеваться сам. Борис увидел трикотажную шапочку грузинского производства, куртку из фальшивой, с зеленоватым отливом, замши. Джинсы плебейской голубизны и литые белорусские ботинки с черными от пота стельками он разглядел еще раньше. Все вещи были достаточно дешевы, чтобы не принимать их владельца всерьез, но и не настолько плохи, чтобы его опасаться.
Он понюхал винную муть в одном из фужеров, подошел к дивану и грубо откинул постель к стене. Обнажилась светлая обивка с темнеющим посередине белковым пятном в форме облака на китайских картинках. Катя похолодела от стыда. Второй презерватив порвался, как советский, хотя изготовлен был в не знавшем социализма Гонконге.
– Хоть бы что-нибудь подстелили… Водите сюда мужиков, поите их, весь дом загадили. Какого хера?
– Сережа, скажи ему! – потребовала Катя. – Он все-таки твой брат.
– Чего-о? – изумился Борис.
– Не знаешь, значит, – констатировал Жохов. – Понятно.
– Что тебе понятно?
– Я думал, ты про меня знаешь. Мне-то отец много про тебя рассказывал. Мы с ним частенько встречались, когда ты в армии служил. Под Улан-Удэ, кажется. У тебя там дружок был из кадровых, он вашему замполиту голову проломил. Было такое?
Борис потрясенно кивнул. Успокоившись, Жохов рассказал, что у них в батарее тоже замполит был – песня. Жена его пьяного домой не пускала, так он, если выпьет, ходил спать в караульное помещение. Придет и начнет придираться: то не так, это не по уставу. Потом – хоп, и нету его. Только сапоги торчат, хромовые среди кирзовых. Завалился с отдыхающей сменой.
– Упал? – участливо спросила блондинка.
Никто ей не ответил.
– Когда бабушка умерла, – вернулся Жохов к семейной теме, – на кладбище я был, а на поминки к вам домой не пошел, естественно. Мы с отцом отдельно ее помянули. Отец сильно на тебя обижался, что ты на похороны не приехал.
– Меня из части не отпустили.
– Мог и без спросу. Чего бы они тебе сделали?
Он протянул Борису пачку «Магны». Тот покачал головой.
– В прошлом году, – закуривая, вспомнил Жохов, – у меня было воспаление легких, врачи велели бросить курить, а то всякое может случиться. Выхожу я после рентгена из поликлиники, достаю сигарету. Кручу ее в пальцах и думаю: если только эта маленькая белая палочка отделяет меня от смерти, то стоит ли жить?
Катя за рукав потянула его к выходу. Он высвободился.
– С какой стати? У нас такие же права, как у них.
– По-твоему, должны уйти мы? – осведомился Борис.
– Никто вас не гонит. Тут две комнаты, места всем хватит.
В тишине слышно стало, как потрескивают обои на выстывающих стенах. Блондинка запахнула свою дубленку и на всякий случай улыбалась всем по очереди, не понимая, видимо, что здесь происходит.
– Ладно, – вздохнул Борис, – давайте знакомиться. Это Виржини, она из Франции.
Жохов представился без фамилии, как на встрече с Денисом.
– Я хотел уступить тебе хату и ничего не говорить, – сказал он тоном оскорбленного великодушия. – А теперь извини, сам напросился.
Борис попросил его помочь загнать машину во двор. Виржини вышла вместе с ними, но вернулась раньше, неся в обеих руках гроздья разноцветных, по-разному шелестящих пакетов. Катя едва успела убрать постель и прикрыть пятно на диване газетой «Сокровища и клады».
Во дворе мягко запел немецкий мотор, снег захрустел под колесами вползающей в ворота машины. Слышно было, как Жохов командует:
– Еще, еще на меня! Так-так-так… Оп! Хорош.
Виржини глазами указала за окно.
– Нет? Не жена?
– Нет. А вы?
– Я тоже нет.
Обе рассмеялись, Виржини принялась выкладывать на стол нарядные свертки, баночки, коробочки. Катя почувствовала себя дикаркой, считавшей самым изысканным лакомством жареную саранчу и попавшей в Елисеевский магазин. Пирожные в прозрачных коконах и лукошко с клубникой под целлофановым флером тонули среди чего-то нездешнего, привезенного из краев, где каждый день – праздник. Обрубок сырокопченой колбасы смотрелся тут камнем среди цветов.
– Девочкой я жила в Дегтярном переулке, в самом центре Москвы, – сказала Катя, понимая, что говорить об этом не нужно, но не видя другого способа сразу обозначить свое место в мире. – Я знала, что СССР – лучшая в мире страна, Москва – лучший город в СССР, а улица Горького – лучшая улица в Москве. Дегтярный переулок выходил на улицу Горького. Я думала: какая же я счастливая, что живу в таком месте! Там был большой «Гастроном» на углу Тверского бульвара, однажды я увидела, что перед ним стоят иностранные туристы, указывают пальцами в витрину и смеются. В витрине были выставлены огромные круглые банки с сельдью. Больше – ничего, только эти банки. Мне было лет десять, но я сразу поняла, что они смеются надо мной, над моим счастьем.
На крыльце затопали, сбивая снег с ботинок. Вошел Жохов и с порога стал кричать, что сидеть дома в такую погоду – преступление. Катя шепнула ему, что они столько всего вкусного навезли, а им совершенно нечем их угостить. Она возьмет судок и сходит в «Строитель». Суп брать не будет, только второе.
– Тогда возьми заодно мою порцию, у меня за обед заплачено, – пожалел Жохов, что добро пропадает. – Четырнадцатый стол. Скажешь официантке, она знает.
Катя ушла, не дождавшись денег, которые он собирался ей дать, но слишком долго нашаривал по карманам. Растопили печку, Борис принес из машины дипломат, выставил бутылку «Белой лошади».
– Странно все-таки, – покрутил он головой, разливая виски, – что я ничего о тебе не знаю. Отец никаких тайн хранить не умел, особенно от матери, а она бы мне рассказала. Она мне все рассказывала. Когда у нее нашли рак, я первый узнал. Мать взяла с меня честное слово, что не скажу отцу, он еще полгода ни о чем не догадывался. Отец, конечно, законченный эгоист, но она его любила. Он ее – тоже. Если у него что-то бывало на стороне, сам ей потом признавался, каялся, и она его прощала. Понимала, что все это несерьезно. Что-то серьезное было у него только с Элкой Давыдовой, они в одном классе учились. Мать всю жизнь ее терпеть не могла.
Жохов нахмурился:
– Какая она тебе Элка!
– Извини, отец ее так называл. Раньше она ему иногда звонила.
– Мою мать зовут Элла Николаевна.
– Она же Абрамовна!
– Это по отчиму, – молниеносно отреагировал Жохов. – А по отцу и по паспорту – Николаевна.
– Но она мне сама говорила: позови к телефону папу, это Элла Абрамовна.
– Она так представлялась, потому что не хотела обижать отчима. Отличный был мужик, хотя и Абрам. Он мне рассказывал, – воспроизвел Жохов жалобу Марика, остро переживавшего свое еврейство, – что первый раз женился на еврейке. Соседи сказали: евреи всегда женятся на своих. Второй раз женился на моей матери. Она чистокровная русачка, но соседи и тут сразу все поняли: ага, мол, евреи любят русских женщин. Он мне говорил: «Как ни поступи, Сережа, все равно получается, что поступаешь как еврей».
– Уезжать не собираешься? – спросил Борис, наливая по второй.
– Куда?
– Хотя бы в Израиль.
– Я же тебе говорю, у меня мать – русская. У нее только отчим еврей.
– Можно и по отцу. Там таких, как мы, принимают.
Это была интересная новость. Прясло в углу, иконы в серванте и сама изба, в которой они сидели, никак не наводили на мысль о том, что хозяин – еврей, но Жохов не слишком удивился. Марик, например, в подпитии обожал петь русские народные песни.
Виржини от виски отказалась и попросила чаю. Жохов мечтательно поцокал языком.
– Чай! Знаете, как я летом готовлю себе чай? Я встаю рано утром. Рано-рано, когда еще не поют птицы. Босой, я иду на берег лесного озера и серебряной ложечкой собираю росу с кувшинок. Дома сажусь и жду, пока зазвонят к заутрене. С первым ударом колокола развожу огонь в печи, ставлю чайник.
– Вы человек православный? – уважительно спросила Виржини.
Бабушка крестила Жохова, когда он уже ходил в первый класс. Ей приснилось, будто идет она по лесной поляне, там множество детей, они смеются, играют в мяч, солнце светит, а внука нигде нет. Она идет дальше, входит в лес и видит, что под елками, в темноте, в сырости, он сидит один и плачет. Бабушка поняла, что дети не хотят с ним играть, потому что они все крещеные, а Сереженька – нет. Тайком от отца, состоявшего в заводском парткоме, она отвела его в церковь и окрестила.
– Я – дзэн-буддист, – ответил Жохов. – Мое кредо: все подвергай сомнению. Встретишь Будду – убей Будду.
Он чихнул.
– Будьте добры, – сказала ему Виржини, беря чайник и уходя с ним в кухню.
– Никак не может запомнить, что нужно говорить, если при ней чихают, – объяснил Борис.
– Где ты ее подцепил?
– По работе знакомы. Я тут сколотил команду, создаем с французами совместное рекламное агентство.
– Они случайно не интересуются никелем? – оживился Жохов.
– У тебя есть никель?
– На тридцать процентов дешевле, чем на Лондонской бирже. Я выхожу на непосредственного производителя, директор комбината – мой однокурсник.
– Еще что есть?
Караваевский список остался в сумке, Жохов по памяти назвал несколько позиций. Борис записал все в книжечку.
– Приеду в Москву, проконсультируюсь.
– Только давай пооперативнее, а то уйдет. Эти вещи быстро уходят.
После третьей рюмки выяснили, кто где живет в Москве. Борис жил на Ленинградском проспекте, возле фонда Горбачева. Жохов сказал, что Горбачев – современный Данко, неблагодарные люди растоптали его сердце, осветившее им дорогу к свободе, и рассыпалось оно голубыми искрами по степи.
Как и Борису, «Старуху Изергиль» ему в детстве читала мать. На этом месте он тоже распустил нюни, но не желал признавать за собой постыдную слабость. Мать со смехом уличала его, он топал ногами, орал: «Нет! Нет!»
Выпили еще, и слезы подступили к горлу вместе с пронзительным чувством, что все советские люди – братья.
24
Накануне вечером Сева дал уборщице триста рублей, и та положила его на раскладушке в бельевой. С утра он маялся бездельем, потом помогал охраннику чинить его «девятку», то и дело поглядывая в сторону ворот, откуда должен был появиться Жохов. Сосед Жохова топтался возле, но в ремонте участия не принимал.
Охранник сменился с дежурства и собирался ехать в Москву.
– Поедешь? – спросил он Севу, когда все отрегулировали.
Время шло к обеду, а Жохов не появлялся. Может, вообще не придет. Сева объяснил соседу, что должен срочно быть в Москве, призвал его к бдительности, отвалил на жетоны еще тысячу и сел в машину.
Ворота были закрыты, возле них сторож сыпал с лопаты шлак на подмерзшую колею. Он сделал знак подождать.
– Так-то я электрик по горношахтному оборудованию, – сказал охранник. – При Мишке в Индии работал по контракту, пробивали стратегический туннель на пакистанской границе. А индусы, они слабосильные. На мясо денег нет, едят одну траву. Если землю копают, над штыком у лопаты к черенку веревку привязывают. Один человек за ручку держит, другой – за веревку. Тот копнет, а этот за веревку вверх тянет, чтобы тому полегче было. Получается, по два человека на лопату.
– У нас скоро по четыре будет при таких-то зарплатах, – предрек Сева.
Выехали на лесную дорогу. Сияло солнце, охранник опустил козырек на лобовом стекле.




























