Текст книги "Товарищ Сталин: роман с охранительными ведомствами Его Императорского Величества"
Автор книги: Лео Яковлев
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
Когда-то Лев Николаевич Толстой, обсуждая с кем-то перспективы социализма, сказал, что справедливое распределение благ – дело хорошее, но кто поручится за честность распределяющих? Мы, пережившие правление Сталина, Хрущева, Брежнева, Андропова и приступившего, не приходя в сознание, к управлению советской страной Константина Устиновича Черненко, а также душки Горбачева с его перестройкой, оказавшейся на деле доломайкой (паноптикум, являющийся достойным продолжением созданной Щедриным галереи глуповских градоначальников), знаем, что вопрос о справедливом распределении стал одним из главных камней преткновения на пути советского народа к светлому будущему. Еще при Хрущеве, во времена первых шагов в освоении космоса, например, появилась такая частушка, отвечающая на некрасовский вопрос – кому живется весело, вольготно на Руси:
Буфетчице Нюре,
Гагарину Юре,
Герману Титову,
Никите Хрущеву,
Леониду Брежневу,
остальным – по-прежнему.
Народ-творец, как видим, на первое место ставил буфетчицу Нюру, благосостояние которой зависело в меньшей степени, чем у вип-персон, от «распределения по труду».
Проблема «убирания» свирепых врагов», озвученная благородным Сольцем, еще более сложна, чем дележ красной и черной икры, поскольку речь шла о «дележе» человеческих жизней. Здесь возникал все тот же толстовский вопрос: кто поручится за честность определяющего, кто «свирепый враг», а кто свирепый друг, да еще в стране, где никогда не существовало не только правосознания, но и, как говорил Анатолий Федорович Кони, даже правоощущения. Геринг, как известно, в почти аналогичной ситуации сказал свою известную крылатую фразу: «Я сам буду решать, кто в люфтваффе еврей, а кто нет». Такие геринги есть в любой стране, но только там, где вообще нет и законов, они олицетворяют закон в отношении «свирепых врагов», в числе которых оказались и люди, дорогие наивной совковой мемуаристке. Сама Словатинская при этом уцелела, вернулись из ГУЛАГа ее дети, но мне почему-то кажется, что на долю ей и другим пережившим товарища Кобу ветеранам большевистской революции, как уже прежде говорилось о судьбе Михи Цхакая, выпало более тяжкое наказание, чем пуля в затылок в подвалах Лубянки – они воочию увидели, что всё было напрасно и жизнь прошла без пользы, как говорил Яков Иванов в гениальном чеховском рассказе, и что духовная преемственность, цепь которой они хотели создать, не случилась, и остался лишь звук лопнувшей струны, замирающий, печальный. Впрочем, как известно, в пьесе Чехова есть пояснение этому звуку: «Где-нибудь далеко в шахтах сорвалась бадья. Но где-нибудь очень далеко».
Возможно, и не очень далеко и, возможно, что бадья была наполнена телами еще живых «свирепых врагов», включая детей, которым было обещано счастливое детство…
А теперь продолжим знакомство с эпистолярным попрошайничеством бравого большевика – товарища Кобы.
Конец ноября 1913 г.: «Здравствуй, друг. Неловко как-то писать, но приходится. Кажется, никогда не переживал такого ужасного положения. Деньги все вышли, начался какой-то подозрительный кашель в связи с усилившимися морозами (37 градусов холода), общее состояние болезненное, нет запасов ни хлеба, ни сахару, ни мяса, ни керосина. … А без запасов здесь все дорого: хлеб ржаной 4 коп. фунт, керосин 15 коп., мясо 18 коп., сахар 25 коп. Нужно молоко, нужны дрова, но… деньги, нет денег, друг. Я не знаю, как проведу зиму в таком состоянии…» (Р.В. Малиновскому).
«У меня нет богатых родственников или знакомых, мне положительно не к кому обратиться. Моя просьба состоит в том, что если у социал-демократической фракции до сих пор остается «Фонд репрессированных», пусть она, фракция, или лучше бюро фракции выдаст мне помощь хотя бы в рублей 60. Передай мою просьбу Чхеидзе и скажи, что и его также прошу принять близко к сердцу мою просьбу, прошу его не только как земляка, но и главным образом как председателя фракции… Дело это надо устроить сегодня же, и деньги переслать мне по телеграфу, потому что ждать дальше – значит голодать, а я и так истощен и болен» (Р.В. Малиновскому).
7 декабря 1913 г.: «У меня начался безобразный кашель (в связи с морозами). Денег ни черта. Долги. В кредит отказывают. Скверно» (Г.Е. Зиновьеву).
9 декабря 1913 г.: «…деньги нужны до безобразия. Все бы ничего, если бы не болезнь, но эта проклятая болезнь, требующая ухода (т. е. денег), выводит из равновесия и терпения» (Г.Е. Зиновьеву).
В декабре дороги в Туруханском крае отвердели, почта заработала, деньги кое-какие пришли, и в письмах товарища Кобы с января 1914 года денежная тема отходит на второй план, уступая надлежащее место революционным заботам. Оторванный от живого дела, он нажимает на всякого рода статейки. Статейки его печатают, но «обратной связи» и своей необходимости он не чувствует, и это его беспокоит в значительно большей степени, чем «подозрительный кашель». Интенсивность его переписки усиливается, а общение с почтой и дальнейшее получение денег он осуществляет через доброго земляка – пристава Кибирова, которому выдает собственноручную доверенность. Поэтому вряд ли пристав Кибиров относился к «конвоирам, грубым, словно псы», о которых сообщал простой советский заключенный.
Вся переписка товарища Кобы и других товарищей, естественно, перлюстрировалась, и ее внимательные читатели уловили в ней мотивы намечавшегося побега. Сопоставив эти свои впечатления с увеличением приходящего с воли денежного потока, они еще более укрепились в своих подозрениях, и в результате такого анализа ситуации в охранительном ведомстве было решено двух наиболее подозрительных деятелей – И.В. Джугашвили и Я.М. Свердлова – отделить от многочисленных прочих ссыльных и отправить их от греха подальше за Полярный круг в станок Курейка, приставив к каждому из них по личному надзирателю. Сказано – сделано, и 11 марта 1914 г. оба ответственных товарища с соответствующим эскортом двинулись в путь.
В Курейке было всего восемь обжитых домов и одна заброшенная изба. В одном из обжитых домов в одной комнате поселились товарищ Коба и товарищ Андрей (Я.М. Свердлов), и именно в Курейке товарищ Коба ощутил абсолютную бессмысленность своего никому не нужного бытия. Подводя итоги первой недели совместного проживания с товарищем Кобой, будущий первый президент Страны Советов писал 22 марта 1914 г.: «Со мною грузин, старый знакомый… Парень хороший, но слишком большой индивидуалист в обыденной жизни». Вскоре этот большой индивидуализм, заключавшийся в том, что товарищ Коба целый день валялся на кровати, громко портил воздух, не мыл свою тарелку, давая ее вылизать собакам, и не выносил за собой парашу, так надоел строгому к себе и другим Якову Михайловичу, что они разошлись.
Товарищ Коба некоторое время помыкался по разным хатам и в конце концов осел в доме Перепрыгиных, где без отца и матери жили семь сирот: братья Иона, Дмитрий, Александр, Иван, Егор и две сестры – Наталья и Лидия. От нечего делать будущий большой друг советских детей, обеспечивший им счастливое детство, решил поработать над демографическими проблемами Сибири в качестве производителя. Для этой благородной цели он избрал Лидию Платоновну Перепрыгину, которой в тот момент было то ли тринадцать, то ли четырнадцать лет. Л.П. Перепрыгина – это та самая «гражданка Перелыгина» из донесения Серова Хрущеву, и такая примитивная ошибка (не единственная в донесении Председателя КГБ) свидетельствует о том, что его ведомство в те годы составляло свои документы левой ногой, еще не оклемалось после погрома, устроенного им нашим дорогим Никитой Сергеичем.
Бурный роман вождя с сибирской малолеткой стал для товарища Кобы причиной многих неприятностей, осложнивших его жизнь в Курейке. Хотя там и мело, мело по всей земле во все пределы, скрыть происходящее в доме Перелыгиных, даже если там не всегда свеча горела, в селении о восьми избах не было никакой возможности, и курейкинское общество с замиранием сердца следило за развитием событий. Реагировали же все по-разному. Товарищ Андрей-Свердлов с еврейской брезгливостью (впрочем, свойственной всем нормальным людям, независимо от из национальности и вероисповедания) просто прекратил с товарищем Кобой какие бы то ни было отношения и перестал его замечать, написав по этому поводу на волю: «Товарищ, с которым мы были там, оказался в личном отношении таким, что мы не разговаривали и не виделись». Личный страж товарища Кобы – жандарм Лалетин – сначала не поверил своим ушам и лично пожелал разобраться в этом деле.
В избу Перелыгиных он попал в самый неподходящий момент, когда там пылал жар соблазна, вздымая, как ангел, два крыла крестообразно. Опаленный этим жаром жандарм оголил шашку и намеревался отрубить товарищу Кобе его главнейший орган. Но жандарм не учел вспышки ярости и отваги, возникающей у высших млекопитающих, когда прерывается такой сладостный процесс, и курейцы могли весной 1914 года однажды наблюдать, как товарищ Коба в исподнем загонял махавшего шашкой перед его носом жандарма в Енисей. Когда рассказы о сексуальном конфликте товарища Кобы с жандармом дошли до внимательного к нуждам товарища Кобы пристава Кибирова, тот распорядился заменить ему стража («Как бы не нажить греха», – сказал добрый пристав), и в Курейку в мае 1914 года вместо жандарма Лалетина прибыл жандарм Мерзляков. Эта вполне добродушная реакция «озверевших жандармов» на описанные события еще раз подтверждает, что когда товарищ Коба осваивал Туруханщину, «конвоиры» там еще не были грубы, «как псы». Читателям, знакомым с последующей историей нашей бывшей Страны Советов и обладающим некоторым воображением, предлагается самим попытаться себе представить картину, как подобный конфликт мог бы разрешиться в этих же лагерных краях лет двадцать-тридцать спустя.
Образовавшаяся у товарища Кобы, хоть и не вполне нормальная, половая жизнь вернула ему жажду полезной для революции деятельности, и летом 1914 года он пытается восстановить свою переписку с товарищами – пишет дорогому другу Зиновьеву, просит прислать адрес Бухарчика – еще одного убиенного им впоследствии дорогого друга – и прочим, заказывает революционную литературу, собирается учить английский язык. Однако почта достигала Курейки лишь пару раз в году, и интенсивной переписки не получалось. Пользуясь различными поводами, находившими положительный отклик в душе доброго пристава Кибирова, товарищу Кобе время от времени удавалось слинять из Курейки в столицу Туруханского края – село Монастырское: то что-то там оформить, то показаться врачу и т. п. Сохранилось описание одного из таких его приездов осенью 1915 года, как раз в тот момент, когда Ильич за границей никак не мог вспомнить его фамилию:
«И.В. Джугашвили прибыл по первому же санному пути в нартах, запряженных четырьмя собаками, в сопровождении местного охотника, появился в оленьем сакуе, в оленьих сапогах и оленьей шапке». Таким вождь появился в доме своего друга С. Спандаряна и приветствовал хозяина братским поцелуем. Затем товарищ Коба, замученный пресным общением с сибирской малолеткой, принялся за жену Спандаряна, симпатизировавшую вождю, Веру Лазаревну Швейцер, и, почувствовав, наконец, в своих руках настоящую женщину, влепил ей два страстных кавказских поцелуя в губы, а та, почти сомлев в его объятиях, оба раза вскрикивала: «Ах, Коба! Ах, Коба!»
Тем временем братаны Перепрыгины слегка подросли, и старшие из них могли уже сделать товарищу Кобе предъяву за сестру. Из донесения Серова Хрущеву известно: товарищ Коба обещал городу и миру, что обязательно женится на малолетке, когда она чуть подрастет. И вот она взрослела в страстных объятиях джигита, рожала ему детей, а тот все не вел и не вел ее к венцу. Братаны Перепрыгины, где-то летом 1916 года, не стерпев семейного позора, пошли на жениха с кольями, и тот для начала, поскольку Енисей был уже безо льда, заплыл на лодке не без чьей-то помощи на безлюдный песчаный остров, носивший название Половинка, где при попустительстве жандарма Мерзлякова, отвечавшего за непременное присутствие ссыльного вождя в Курейке, а не на какой-нибудь Половинке, прожил более месяца.
Многие удивлялись, как мог товарищ Коба, этот большевистский новый Робинзон, вооруженный только марксистской идеологией, прокормить себя на необитаемом острове. Правда, в восторженных глазах его поклонницы – Веры Лазаревны – вождь был удачливым охотником и рыболовом и однажды угостил ее и Спандаряна «трехпудовым осетром», которого он тут же поймал в проруби на «самолов» («веревка с большим крючком для ловли рыбы», – поясняет Вера Лазаревна). Глупый, конечно, был осетр, хоть и трехпудовый. Товарищ Коба тут же, при гостях, собственноручно ловко распотрошил осетра, и они его съели.
Пребывание товарища Кобы в Курейке, тем не менее, несмотря на наличие трехпудовых осетров, становилось все более неприятным и опасным, и тут ему на помощь опять пришел добрый пристав Кибиров, получивший в октябре 1916 года предписание енисейского губернатора о призыве административно-ссыльных на военную службу. В списке призываемых значились все административно-ссыльные мужского пола, и Кибиров, воспользовавшись этим, отправил товарища Кобу в распоряжение красноярского воинского начальника, зная наперед, что его земляк – наш будущий вождь – из-за бездействия левой руки к воинской службе непригоден. Так товарищ Коба покинул Туруханский край осенью 1916 года и в дальнейшем околачивался уже в южной обжитой части Енисейской губернии – в Красноярске и Ачинске. Брачных уз с малолетней курейчанкой ему удалось избежать.
В военных кругах Красноярска довольно быстро разобрались в физических недостатках гения всех времен и народов и оставили его в покое, не дав, подобно его коллеге по сотворению новых империй – бесноватому Адольфу – покрыть себя солдатской славой, заработав Егория. К военному делу, как мы знаем, он приобщился позже, добывая в Царицыне хлеб для народа, и дослужился до генералиссимуса, в то время как фюрер до конца дней своих оставался ефрейтором.
Через пару месяцев после попытки приобщения товарища Кобы к Первой мировой войне, в Российской империи грянула Февральская революция и всё смешалось в доме Облонских. Вскоре, как мы теперь знаем, пломбированный вагон пересек Германию и зарубежная большевистская гоп-компания преодолела российско-финскую границу. Это знаменательное событие весьма своеобразно отразилось в народной памяти в форме анекдота, входящего в необъятную «лениниану»:
Ильич работает за столом. Вдруг раздается горьковское покашливание:
– Гм, гм, Владимир Ильич, может быть, по рубличку и отдохнем немного!
– Знаю я эти «по рубличку», Алексей Максимович! – картавя, отвечает Ильич, и продолжает: – Когда после пломбированного вагончика мы через Гельсингфорс возвращались в Питер, тоже там было «по рубличку», «по рубличку», и я так наклюкался, что на Финляндском вокзале вскочил на броневик и такую херню понес, что, прости господи, до сих пор не могу с этим разобраться!
Коба и другие осибиренные товарищи прибыли в Питер за пару недель до Ильича, но встречать пахана будущий вождь не пошел, решил присмотреться. А поезда с революционерами продолжали приходить в бурлящую столицу Империи: почуяв запах смерти, в умирающую страну слетались стервятники и воронье. Голос товарища Кобы, да и его физиономия, еще не обнаруживались на первом плане этой массовой сцены. В сей вакханалии были тогда другие кумиры: мне запомнились куплеты частушек из прочитанной в далекой юности книги «Конь Вороной», написанной моим знаменитым земляком Б.В. Савинковым и изданной в 20-х годах с предисловием автора, сочиненном им во внутренней тюрьме Лубянки:
Полюбили сгоряча
русские рабочие
Троцкого и Ильича,
и всё такое прочее.
Товарищ Коба, как видим, здесь еще не просматривается, но во втором куплете его незримое присутствие уже ощущается:
Расстреляли сгоряча
русские рабочие
Троцкого и Ильича,
и всё такое прочее.
………
«Всё такое прочее», как известно, исчислялось многими сотнями тысяч. Таковы «революционная» статистика и диалектика…
Эпилог
А из зала мне: – Давай все подробности!
Все как есть, ну, прямо – всё как есть!
А. Галич. Красный треугольник
В упоминавшейся в начале «сталинской» части нашего повествования книге профессора Александра Островского «Кто стоял за спиной Сталина» есть своего рода резюме, в котором подводится итог сомнениям, возникающим при ознакомлении с жизнеописаниями молодого товарища Сталина (он же товарищ Коба) и с документами, подтверждающими те или иные ситуации в неутомимой революционной деятельности нашего вождя.
Однако прежде чем продолжить разговор о труде профессора Островского, я хочу обратиться к другому сочинению – книге Анри Барбюса «Сталин. Человек, через которого раскрывается новый мир». Французский писатель-коммунист и иностранный член советской Академии наук, автор знаменитой военной книги «Огонь», впоследствии сильно потускневшей в лучах окопной правды Ремарка, завершил свой панегирик вождю в январе 1935 года, и уже через год вся советская страна была завалена этим импортным шедевром. Передо мной сейчас лежит последнее, роскошное по тем временам, издание 1937 года, а еще год спустя эта книга была изъята: Барбюс поминал в ней добрым словом Енукидзе, Крыленко, Бухарина и прочих, уже расстрелянных героев революции, а так как самого сочинителя к тому времени уже не было в живых, то править его текст своими силами в Москве не решились. С тех пор ни один серьезный историк сталинской эпохи к сочинению Барбюса не обращался. Я же решил не опасаться высокопарных слов (как советовал один Бард, которого вождь народов в свое время освободил от родительской опеки своим обычным способом), и привести здесь десяток звонких фраз дружно и всеми забытого француза о начале карьеры «подлинного вождя», «человека, который бодрствует за всех и работает, – человека с головой ученого, с лицом рабочего, в одежде простого солдата», держащего в своих руках всё «лучшее в нашей судьбе» (Барбюс забыл упомянуть, что наш «отец и старший брат» был еще к тому же безлошадным крестьянином селения Диди-Лило). Далее говорит Барбюс:
«Ремесло подпольного агитатора, профессионального революционера, увлекшее Сталина, как и многих других, – это тяжелое ремесло. Кто взялся за него, тот вне закона, за ним охотится весь аппарат государства, его травит полиция. Он – добыча царя и его огромной, откормленной, вооруженной до зубов, многорукой своры. Он подобен ссыльному в коротком временном отпуску, он прячется, приникая к земле, он всегда должен быть начеку. Он – молекула революции, почти одинокая в толпе, он окружен высокомерным непониманием «интеллигентов», он затерян в гигантской паутине капитализма, охватившей все страны от полюса до полюса (тут не только 170 миллионов царских подданных, но и все вообще люди, какие есть на земле), – и это он, вместе со своими друзьями, хочет заново переделать мир. Появляясь то там, то здесь, он сеет гнев и воспламеняет умы, а единственный рычаг, которым он должен поднять народы, – это его убеждение и его голос.
Займешься этим ремеслом, и куда ни глянь – на горизонте четко вырисовываются тюрьма, Сибирь да виселица. Этим ремеслом может заниматься не всякий.
Надо иметь железное здоровье и всесокрушающую энергию; надо иметь почти беспредельную работоспособность. Надо быть чемпионом и рекордсменом недосыпания, надо уметь перебрасываться с одной работы на другую, уметь голодать и щелкать зубами от холода, надо уметь не попадаться, а попавшись – выпутываться. Пусть тебе выбьют все зубы, пусть тебя пытают раскаленным железом – надо стерпеть, но не выдать имя или адрес. Все свое сердце надо отдать общему делу; отдать его чему-либо другому – нет ни малейшей возможности: постоянно приходится перебрасываться из города в город, – ни минуты свободного времени, ни копейки денег.
Это еще не все. Надо быть пропитанным надеждой до самого мозга костей; даже в самые мрачные минуты, даже при самых тяжелых поражениях надо неуклонно верить в победу».
В идеале всё написанное Барбюсом – правда, но в действительности «огромная, откормленная, вооруженная до зубов, многорукая свора», охранявшая царя, всё же в те времена состояла еще из людей, с которыми товарищу Кобе иногда удавалось наладить кое-какие отношения. Товарищ Коба понимал, что эти отношения были ему крайне нужны и для относительно безбедного существования, и для сохранения жизни, но никогда не послужат его славе, и многое из случившегося в те годы ему хотелось бы забыть. Отсюда и появляется великое множество вопросов без ответов, собранных в книге профессора Островского.
Что же все-таки смущало профессора Александра Островского и какие вопросы у него возникали?
Вопрос первый. Почему в синоптических и апокрифических биографиях товарища Сталина отсутствуют точные даты и общее количество таких важных для революционера фактов, как аресты и побеги из-под арестов и ссылок. В разных биографических публикациях упоминаются со слов вождя шесть-семь-восемь арестов и четыре-пять-шесть побегов, хотя их было, соответственно, не менее девяти арестов и восьми побегов. Чем объясняется такое плохое знание вождем своей собственной биографии, включая дату собственного дня рождения – 6(18) декабря 1878 года?
Вопрос второй. Почему из предназначавшегося филерам почти десятка полицейских описаний его примет практически нет хотя бы двух полностью идентичных?
Вопрос третий. Почему агенты охранки Михаил (М. Коберидзе) и Фикус (Н. Ериков), знавшие лично товарища Кобу в один период его жизни, не узнавали его спустя год-два, хотя необходимость «узнавать» была одним из главных элементов их профессии, а меньшевик Г. Уратадзе утверждал, что канонизированные изображения вождя народов мало похожи на облик Джугашвили, которого он лично знал в начале 1900-х годов?
Эти вопросы профессор Островский связывал с версией, согласно которой И.В. Джугашвили до октябрьского переворота и И.В. Сталин после октябрьского переворота – «это разные люди, и последний плохо знал революционную биографию первого». Такая версия казалась ему фантастической, так как существовало довольно много людей (некоторую их часть товарищ Сталин потом убил, а некоторые еще в 20-х годах умерли своей смертью), знавших Сталина до и после 1917 года. Конечно, очень трудно признать возможным, что на съезд в Стокгольм приезжал один человек, а на совещание к Ильичу в Краков – другой, или что в туруханской ссылке и затем в первой бражке советских правителей, скажем, со Свердловым, общались совершенно разные люди, а опытный большевистский волк, каким был Яков Михайлович, не замечал подмены. В то же время эпизодические подмены в подпольный период существования товарища Кобы вполне возможны, когда один выдает себя за другого. Тем более что смутные воспоминания об одной такой подмене (Коба за Жванию, Жвания за Кобу) сохранились. Такие «локальные» подмены и могли заводить в тупик определенную часть охранительной агентуры.
Дело в том, что советские историки «революционных ситуаций», как и Барбюс, обычно изображали охранительные службы Российской империи как некий монолит, «как один человек», источавший «вихри враждебные», обходя при этом общие законы психологии, общественного поведения, действующие в любом коллективе. Более того, во времена товарища Кобы охранительный блок не представлял собой единое административное учреждение, а состоял из трех почти самостоятельных коллективов, связанных, практически, только общей целью. Во все эпохи между такого рода коллективами существовали конкуренция и соревнование, временами доходившее до конфликтов (вспомните соревнование Щелокова и Андропова и вооруженный конфликт между их службами). Отсюда – замедленное «реагирование» на «сигналы», поступающие из одной службы в другую, взаимные подсказки «путей борьбы», оказывающиеся ложными, и т. п. К этому следует добавить, что внутри коллектива любой из этих служб также возникали и развивались процессы, присущие любому человеческому сообществу: борьба за продвижение вверх по иерархической лестнице, за хлебные места и т. п. Кроме того, повсеместно, во всех ячейках спецслужб существовала и коррупция – неизбежный спутник любой власти, особенно в тех случаях, когда власть не ограничена жесткими законами и имеет свободу действий.
В такого рода охранительных службах, при всем их грозном виде, существовали ниши, потайные ходы и просто зоны слабой стыковки. Ими во все времена пользовался преступный мир, с которым эти службы были призваны бороться, и особенно успешной была в таких делах организованная преступность, одним из наиболее совершенных вариантов которой была объединенная криминальная группировка российских большевиков.
Остальные вопросы-загадки, перечисляемые профессором Островским, в разной степени касаются репутации товарища Кобы как человека и революционера. Впрочем, моральный кодекс революционера вообще и революционера-большевика, в частности, в каком-нибудь завершенном виде, как, например, «моральный кодекс строителя коммунизма», ни нам, ни, по-видимому, профессору Островскому не известен. Поэтому и его, и наши оценки влияния поведения молодого вождя и ситуаций, в которых он оказывался поневоле или по собственной личной инициативе, на его репутацию являются весьма и весьма приближенными. С этим и начнем, и Всевышний нам поможет. Итак, обратимся к вопросам без ответов.
Почему все-таки товарищ Коба был исключен из семинарии?
Почему ни в одном из его жизнеописаний не упоминается его первое «знакомство» с полицией (обыск в 1899 году, первый арест в 1900 году, задержание в ночь на 22 марта 1901 года)?
Почему при наличии «дела», заведенного 23 марта 1901 года на товарища Кобу, нашего вождя никто не разыскивал и, более того, когда его местонахождение обнаружилось, никто не стал его задерживать, а «дело» вообще каким-то образом закрылось? (Все-таки обидно, понимаешь: получается, что наш гений всех времен и народов даже ареста у врагов не заслужил!)
Почему «дело» о доказанной следствием причастности товарища Кобы к батумской заварушке не имело судебного продолжения и фактически было закрыто?
Почему и кем были подчищены материалы «дела» товарища Кобы в Тифлисском Губернском жандармском управлении в 1903 году, что существенно облегчило приговор?
Почему, когда пришло время реализовать этот приговор, отправив смутьяна в Сибирь, спецслужбы не имели представления, где находится товарищ Коба?
Почему в жизнеописаниях товарища Кобы не прояснены смутные слухи о его первом, неудавшемся побеге из Сибири в конце 1903 года?
Каким образом у товарища Кобы могло оказаться удостоверение агента охранки с подписью (и печатью) уездного исправника, обеспечивающее ему удачный исход побега из Сибири в январе 1904 года?
Где товарищ Коба добыл деньги на этот побег?
Почему товарищ Коба, покинув место ссылки, безбоязненно вернулся туда, откуда он всего за три месяца до побега был выслан?
При наличии воспоминаний ряда лиц о том, что у вернувшегося в 1904 году из ссылки товарища Кобы не было ни копейки денег, на какие средства он существовал в Батуме и Тифлисе в 1904 году, бездельничая почти полгода?
Почему в эти полгода Миха Цхакая не загрузил товарища Кобу революционной работой?
Почему остаются неизвестными подробности и цели поездки товарища Кобы в Кобулети и сведения о его контактах там с пограничной службой?
На чем основывали меньшевики свои обвинения в провокаторстве и связях с охранкой, предъявленные товарищу Кобе в 1904–1905 годах?
За что конкретно и кем был избит товарищ Коба на «маевке» в 1904 году?
Куда делись материалы об аресте и побеге товарища Кобы в 1905 году и куда вообще делись документы по кавказским делам, относящиеся к 1905–1907 годам, в архивах Департамента полиции и Тифлисского охранного отделения?
Кто же все-таки был провокатором из числа участников Таммерфорской конференции, где побывал товарищ Коба?
Выдал ли товарищ Коба авлабарскую типографию «врагам революции», чтобы таким образом получить свободу и мотануться в Стокгольм на съезд?
Отсутствуют подробности тесных домашних взаимоотношений с руководством спецслужб сестер Сванидзе и чудесного освобождения Като из-под ареста.
Кто в Тифлисском Губернском жандармском управлении (не Еремин ли?) подготовил в 1908 году фальшивую справку о революционной, т. е. бандитской, деятельности товарища Кобы в 1904–1908 годах, в которой все содеянное в эти годы вождем народов выглядело мелкими шалостями незрелого юноши?
Почему в Бакинском Губернском жандармском управлении, имевшем в своем распоряжении информацию о бакинских похождениях нашего абрека, пошли на подлог документов, чтобы смягчить наказание, причитающееся товарищу Кобе, что и произошло: вождю народов, «не догулявшему» два с половиной года сибирской ссылки по приговору 1903 года, за всю его деятельность по 1908 год включительно присудили только два года, и не в Сибири, а в Вологодской губернии?
Почему не прояснены странные обстоятельства его этапирования в Вологду и Сольвычегодск, когда он, по слухам, пребывал под фамилией реального арестанта Баиловской тюрьмы некоего Жвании и куда-то исчезал «по пути к пункту назначения более чем на месяц»?
Почему уже после Второй мировой войны из архивов Вологодского Губернского жандармского управления были изъяты все материалы, касающиеся сольвычегодского анабазиса гения всех времен и народов?
Почему не исследованы все обстоятельства, связанные с «фонтаном» провокаций и доносительства в 1909–1910 годах в Баку, когда товарищ Коба не без помощи охранительных служб спасался от суда соратников?
Почему Особые совещания в 1910 и 1911 годах противодействовали охранительным службам, заменяя их жесткие предложения по высылке товарища Кобы в Восточную Сибирь (в том числе – в Якутию) административным поселением вождя во все той же Вологодской губернии?
Почему после самовольной отлучки товарища Кобы (в 1911 году) с места поселения и последовавшего за этим ареста товарищу Кобе было разрешено возвратиться в Вологодскую губернию без конвоя, а сопровождавшую его наружку снабдили при этом сфальсифицированным словесным портретом преступника?
Почему в 1912 году, когда товарищ Коба уже был членом ЦК РСДРП, к нему продолжало благоволить Особое совещание (хотя его состав не был постоянным) и очередное наказание «революционера» было столь же мягким, как и все предыдущие?
Несколько подобных вопросов возникает и при знакомстве с обстоятельствами пребывания товарища Кобы-Сталина в туруханской ссылке, описанной в предыдущей главе.
И наконец, можно сказать, главный общий вопрос: почему же товарищ Коба-Сталин, оказавшись в малозначащем при Ильиче кресле генсека, сразу же начал упорно работать над изъятием сохранившихся касающихся его материалов охранительных служб из областных архивов по местам пребывания товарища Кобы до 1917 года, частично уничтожая их, в результате чего образовывались информационные хронологические провалы в системе этих документов, а к сохраняемой их части предельно ограничен доступ?