Текст книги "Я к Вам пишу..."
Автор книги: Лёля Фольшина
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Роман Чернышев .
Из дневников Романа Чернышева
…а вгуст а 1812 года
Странная штука – жизнь. Вот, казалось бы, зачем я вообще пошел в армию? Хотел ли я этого сам – не знаю. Так судьба распорядилась, Бог сулил? Тоже не ведомо мне сие. Как-то все по накатанной вышло. Кадетский корпус, юнкерское училище, сборы, словно это всегда было мое. Трудно, тяжело, а мое, родное. Только вот почему иногда кажется, что чужое это предназначение? Что не то мне на роду написано было? Просыпаюсь ночами в холодном поту и лежу, смотрю в потолок, все спят, а я не сплю – смотрю и думаю. О смысле жизни. О самой жизни вообще. О смерти. Я о ней часто думаю. О том, что там – за чертой. И есть там что-то…
Нет, я верующий, не верил бы, давно, наверное, застрелился, как намедни прапорщик Истрин. Напился и пустил себе пулю в лоб. Записку оставил – боюсь умереть в бою. Скандал. А еще офицер и дворянин. Я верю и молюсь, но все равно страшно.
Вот пишу сейчас дневник, а кто-то словно липкой лапой за сердце схватил и не отпускает, и дышать тяжело. Господи, верую, помоги моему неверию…
…с ентябр я 1807 года
Вернулись из лагерей. Первым делом наведался к Зиночке. А они съехали. Досада какая. Дом стоит пустой, ставни закрыты, дворник ничего не знает. Даже за пятиалтынный не сказал.
То-то я гляжу, она на письма мои отвечать перестала. Знать, не доходили они до нее, раз уехала. Может, маменьку спросить, чтобы она узнала, куда Бельские подевались? Да только неловко как-то – о таком – с маменькой.
Да и глупости все это, правильно наш ротный сказал – женщины все – хаханьки и вздоры. Но я ведь был так влюблен, неужели любовь столь быстротечна…
…я нвар я 1820 года
Наверное, надо подать прошение об отставке. Что-то я последнее время неважно себя чувствую. Нога болит, да и маменька будет рада, коль я с ней поживу в имении, а то все скоро совсем в негодность придет – хозяйский глаз там нужен, мужской. Немца-управляющего – взашей, сам разберусь.
Завтра велю сани заложить – съезжу, посмотрю, что там, в усадьбе, делается. Никого предупреждать не стану, нагряну неожиданно, оно верней.
…м арт а 1823 года
Маменька твердо намерена меня женить. На кой ляд то ей сдалось, ума не приложу. Зачем мне жена – на балы и увеселения ее вывозить? Сам не езжу, и ее не повезу. Деньги тратить? Так их и нету почти – денег-то. Тьфу ты, пропасть, удрать бы куда, вон хоть к Рославлеву в Вильно.
…м а я 1824 года
Опять всю ночь проспорили о политике. И зачем я снова пошел на это собрание? Ведь дал же себе зарок – никуда не ходить, не ездить, с членами Общества не встречаться. Не надо мне это, да и им всем – по большому счету. Говорили-говорили, наорались до хрипоты, а ни к какому решению не пришли. Кадеты желторотые, честное слово. Взрослые ведь все уже, обстрелянные, а туда же, верят в доброго царя. Странно, ей Богу.
Письмо четвертое. К Нему
Ноябрь 1828 года , Москва.
Любезный Роман Сергеевич! Простите великодушно, что задержалась с ответом. Такие дела у нас тут на Москве творятся, что никак времени не было спокойно за письмо сесть.
Получила я от Вас весточку, как и ожидала, когда домой из поместья вернулись. Аккурат к Пимену оно и пришло. Обрадовалась я. Праздник этот для меня важен – я на Пимена словно второй раз родилась – болела сильно, и почти уже все, думали, преставилась, а батюшка иконку чудотворную из храма принес, молебен отслужил. И я на поправку пошла, а там и вовсе выздоровела. Маменька сказывала, жили они тогда в приходе Пимена Великого в Новых Воротниках. Его еще именуют, что в Сущеве. Дед мой по матери – профессором был в Екатерининском институте, потому и жили недалеко. Я-то от тех времен мало что помню, разве уж когда постарше была, бабушку навещала с няней, и гулять мы в Екатерининский парк ходили. А в храм Пименовский мы отродясь молиться не хаживали. Не знаю уж, почему. Мне он гораздо уютней нашей Меншиковой башни[8] кажется.
Но боле всего люба мне Троеручицы церковь. В Гончарной слободе. Далековато от нас, но как красиво там, и поют хорошо. Не громко и не вычурно. Молиться не мешают. Представляю, как Вы улыбаетесь моей болтовне нелепой – как это хор церковный и вдруг молитве помешать может. А вот так. Попала я как-то Великим Постом, как раз на Лазареву[9], в собор, в Елоховский. Говорили, митрополит приедет, служба красивая, вот мы с кузиночкой и поехали. Народу – не протолкнуться. Встали в сторонке, чуть не у самого притвора. И тут как бас запел, даже не запел, закричал: «Лазаре, гряди вон…»,[10] это «вон» страшно так прозвучало, я аж оробела сперва, а потом смех разобрал. Не могу остановиться, хоть ты что хошь. Пришлось даже на крылечко выйти, охолонуться. Боле мы в собор не ездили…
Ой, Роман Сергеевич, Роман Сергеевич, беда-то ведь у нас приключилась, горе. Ванечка мой на Кавказе сгинул. И страшно так. То есть неправильно я пишу. Живой он, да только не тот, что на войну уезжал. Лежит все в кровати и в потолок смотрит или из дому уходит, и нет его несколько дней кряду. А потом половые из трактира соседнего притаскивают, а то того хуже, околоточный приходил. А ведь он офицер, дворянин. Был бы жив папенька, со стыда б сгорел.
А иногда я среди ночи просыпаюсь от крика – жуткого, леденящего. Это Ванечка кричит – войну во сне видит. Он уж и в лечебнице лежал, и на дому его частенько доктор наш Мефодий Кириллович пользует – капли разные дает, травы, да только бестолку все. Пропал наш Ванечка на Кавказе. Телом-то домой вернулся, а душу там оставил.
Слышала я как-то, другу он своему рассказывал, что там творилось, как люди гибли, и как он солдат своих на смерть послал, а сам выжил. Он не знал, что я слышала, не стал бы рассказывать, поди, он мне ничего не говорит, только: «Все хорошо, сестрица, все в порядке, милая, не кручинься» . В тот вечер они в кабинете отцовском сидели, а я туда еще ранее прошла – за книжицей. Да и осталась сидеть в кабинете-то, в кресле. Кресло большое, глубокое, к окну лицом стоит, меня и не видно в нем. А Ванечка с Артемием Петровичем , другом его, они в другом углу сидели, там в томике Карамзина шкалик у папеньки стоял с анисовкой. Под секретом. Только никакой это ни для кого не секрет. Все знали, даже мы, дети. И так этот «тайник» в кабинете и остался после папеньки.
Братец с приятелем пришли с улицы, разгоряченные – спорили, видать, по дороге, похоже, Артемий Ваню нашего из трактира привел или еще откуда – нетрезвы оба были. А по сле еще добавили. И давай громко говорить, ругаться, а потом Ванечка как начал рассказывать – что там на войне происходило, так мне страшно сделалось. И за него, и за солдатиков этих. Ни жива, ни мертва сижу, не то что выйти, сказаться, пошевелиться боюсь, дышу тихонечко, лишь бы они меня не заметили. Артемий Петрович слово какое-то резкое сказал, так Ваня его за грудки, ох , перепугалась я – подерутся, только братец вдруг обмяк весь и кулем на диван свалился. Приятель его выскочил, льду принес, доктора позвали. Тут уж и я подошла, пока он бегал-то – Мефодий Кириллович сказал , припадок. Кровь черная. Пустили кровь, Ванечка в себя пришел. Доктор всех из кабинета выставил, долго говорил с братцем о чем-то, потом вышел и велел водки Ване более не давать и ничего спиртного. Следить за ним, чтоб не волновался, а то удар хватит. Да только как за ним уследишь-то. Он вон ушел с утра – и нету, и не сказывал никому – куда, да зачем. Меня-то он точно слушать не станет, он и матушку отродясь не слушался, хоть и любил ее без меры.
Вот такие дела у нас творятся, Роман Сергеевич, и помощи-совета просить мне не у кого. То ли в деревню братца уехать уговорить, то ли в заграницу. На воды в Баден, говорят, хорошо. Только согласится ли? Я бы , может , у Вас спросила, как поступить, да больно долго письма туда-обратно путешествуют. Почитай, к Рождеству ответ придет, а то и того позже…
Вот подумала об этом, и взгрустнулось. И Вы там, наверное, грустите, я ж так ответ задержала. Вот странное дело – чужой Вы мне человек, без году неделя знакомы, а словно и не чужой. Не серчайте на меня , Роман Сергеевич, что так вольно пишу и рассуждаю, но я уже старая дева, почитай, мне можно, да и по письмам Вашим вижу я, что человек Вы добрый, отзывчивый, попрекать меня не станете.
Хорошо как Вы про Пасху написали, я словно сама рядом в церкви той стояла, а потом в лес с Вами за березками ездила. У нас на Москве не во всех церквах березки ставят на Троицу. У нас только траву расстилают на пол. Душисто так прямо пахнет, нравится мне, а вот у Троеручицы ставят березки по бокам от амвона. Красиво.
Хорошо, что у Вас дело какое появится, так понимаю , к праздности-то Вы не привычны, это мы-девушки только читать да вышивать мастерицы, а мужчинам в безделии скучно. И что староверы там у Вас , хорошо, а то от тоски да от безделия мало что – к рюмке бы пристрастились, а раз у них того в заводе нету, то и спокойно мне. Я ведь знаете, об Вас, как об братьях своих волнуюсь, а теперь и подавно, как с Ванечкой такое приключилось-то.
Вот сижу и не знаю – то ли искать его идти, то ли дома ждать. Неспокойно на сердце. Пойду, наверное.
Простите, Роман Сергеевич, пошла я третьего дня Ваню искать, так и не дописала письмо-то. Теперь вот только минутка свободная выдалась. С братцем хорошо все устроилось. Артемий-то, Голованов, друг его, что я выше писала, увез Ванечку в имение к себе. На охоту якобы. А папенька его, князь Петра Артемьевич – строгий да правильный. Веры старой. Он Ване шалить-пить не даст, а вот помочь, глядишь и поможет. Он же братца моего отроком еще знал, они с Артемием с первого класса корпуса вместе. Может, что и сладится.
А я тут и одна проживу, не стану маменьку в имении тревожить. Да и какое одна – нянюшка со мной, тетушка старенькая, да дворни полон дом. И подруга моя Оленька из столицы в гости обещалась. К Филипповкам[11]. Недолго и ждать осталось. До Рождества погостит, а там, может, и я к ней поеду, хоть шумно у них и суетно. Мне у нас на Москве куда как больше нравится. Тихо, спокойно. На Чистые выйдешь, погуляешь, и хорошо на душе, отрадно.
Простите меня, великодушно, что так долго с ответом подзадержалась, надеюсь, у Вас там все хорошо, в Вашем Березове. Попросите батюшку помолиться о братце моем, рабе Божием Иоанне, да обо мне. И дай Вам Бог терпения и спокойствия, а я буду тут переживать за Ванечку и молиться за него и за Вас,
Варвара Павловна Белокриницкая.
Из дневников Романа Чернышева
….1822 год а
Господи, ну что я за идиот, малолетний безумец, школяр, иначе не назовешь. Жизнь, это не игра в бирюльки, а я только что чуть не лишился ее. Дар Божий готов был променять на что? На поцелуи кокотки.
Нет, я точно сошел с ума. Зачем, зачем я ввязался в эту злосчастную дуэль? Надо оно мне было? Взрослый ведь человек, разумный, надо полагать, ну должен быть таковым. А туда же. Хуже мальчишки-кадета, ей Богу.
Ну ездил я к Оленьке и ездил, ну дала она мне от ворот поворот, так может, оно и к лучшему. Так нет же – взыграло ретивое. Слово за слово. Знал ведь за собой такой грешок, что не сдержан на язык. Знал и все равно продолжал этот бессмысленный спор с князем.
Нет, князь Павел, он, конечно, тоже тот еще жук, но господа же нас останавливали. И почему я не послушался? Почему повел себя как мальчишка? Жизнь, жизнь чуть не положил на алтарь собственного безумия и глупой прихоти…
Надо вообразить – стреляться из-за актерки кордебалета. Ладно бы еще прима какая, талант, а то так, пшик. И что я в ней нашел…
Хорошо хоть князь промахнулся. Но как же это страшно. Страшно и глупо выжить на поле брани и умереть вот так. Страшно смотреть в дуло револьвера, жуть и оторопь. В атаку ходил, так страшно не было, а тут испугался, аж сердце зашлось. Может, потому, что глупо это – помереть вот так? Только за те секунды, что князь на меня револьвер направил, я и проститься с родными успел, и помолиться, и прощения попросить, и вся жизнь перед глазами пронеслась, а сердце зашлось так, что потом стыдно было, словно все мой страх этот видели.
Выстрелил воздух, на коня вскочил и дал шенкеля. Часа два по полям гонял, в себя приходил, а потом упал в траву, к земле прижался и плакал. Впервые за много лет плакал от счастья, что жив остался, от полноты жизни этой.
Нельзя, нельзя на жизнь покушаться, не властны мы ни над своей жизнью, ни над чужой. Не человек ту жизнь дал, Бог, и только Он один и отнять вправе.
А я дурак и остолоп, правильно папенька в детстве говаривал…
…я нвар я 1826 года
Вот и Святки прошли, и вроде все улеглось, и тишина. Морозная, холодная, мертвая такая тишина. А какую я еще тишину хотел в остроге-то. Только мертвая и есть. Хорошо хоть, бумаги да чернил разрешили и книги. Иначе в этой тишине мертвой только вешаться, а это нельзя – не по-божески. Хотя какое я право имею о Боге тут рассуждать, я, который руку чуть не приложил к свержению Его помазанника.
Оно, конечно, как посмотреть, вроде и не был я нигде, но маменька права, раз мыслил и с людьми этими дружбу вел и разговоры вольнодумные, виновен, как есть виновен. А по вине и кара. Вина не сильна, и кара полегше.
…м а я 183 0 года
Я счастлив, неимоверно, несказанно, нечаянно. Счастлив, как только может быть счастлив человек земной. Простым обыкновенным человеческим счастьем счастлив. И зовется оно Варя. Варенька, Варюша. Как я хочу когда-нибудь увидеть ее, назвать по имени не на бумаге, а вслух. Вот только мечты эти мои так мечтами, поди, и останутся.
Пошто я ей такой сдался, ссыльный, отлученный от всего. Лишенный наград и званий.
Но это все не сейчас, потом, когда-нибудь, может, случится. А сейчас я просто счастлив. Утром проснусь – ее вспоминаю, днем письмо перечитываю и жду, жду этих писем. В них – жизнь моя и счастие. Только ей я этого не скажу, Вареньке, а ну как писать перестанет…
Мне ж тогда совсем жизни не будет.
Сам не думал, что могу так привязаться к чужому, незнакомому в сущности человеку, а подишь ты, как родная она мне, даже больше чем родная. И словно вижу и беседую, как с живой. Будто сидит она рядом тут, и не письма я пишу, а говорю с ней.
Странно это все, вроде никогда я романтиком не был, да и не любил никогда, наверное.
Так все похоть, да привычки мужские.
Хотя нет, в Смоленске тогда, барышня, что из огня вынес. Как я ее потом вспоминал, и снилась. Как прижималась ко мне доверчиво и поцеловала. В благодарность, что спас ее. И такой этот поцелуй чистый, душу он мне тогда перевернул. Долго помнился, а потом все снова наперекосяк пошло. Хотя война и казарма кого хочешь из чистого грязным сделают.
Ну вот опять я начинаю оправдываться, словно на исповеди у батюшки – не я, да не виноват, только обмануть кого хочешь можно, а себя обмануть – не получится, и чистоту обмануть нельзя, грех это. Потому и пишу я письма эти, душой отдыхаю и к чистоте прикасаюсь.
И счастье мое, и горе Варенька. Тут я могу это сказать, наедине с собой. Счастье, поскольку к жизни возвращает, а горе, поскольку призрачно все. Не приедет ко мне Варюша, и не надо этого, сам я запрещу. Сердце свое в узел свяжу, а не позволю ей жизнь ломать. Письма-то это одно, а жизнь, она штука серьезная и порой страшная. Не хочу я для нее такой жизни. Не смогу своими руками чистоту ее порушить, но и отказаться не могу. Не писать не могу. Как вода живая письма эти, они одни на плаву и держат, в уныние впасть не дают и надежду полагают – вернусь, не сгину, и маменька меня дождется.
Май на дворе, цветет все, даже у нас тут трава, цветы потихоньку от зимы и холода просыпаются, и я вот расцвел, да только не ко времени, поди.
Ох, грехи мои тяжкие, думы разные. Посоветовал бы кто, что далее, да некому.
Гадалка в юности судьбу предсказывала, что оженюсь поздно, но по любви, и казенный дом обещала. Может, это оно и есть – предсказание?
Письмо пятое, к Ней
Апрель 1829 года. Березов
Варвара Павловна, милая, простите меня, дурака неотесанного, что задержался с ответом. А Вы о таком важном спрашивали – про брата-то. Тяжело ему, знаю я, ох, как тяжело. И помочь тут ничем нельзя, наверное. Человек, который на войне был, он так с ней в душе и останется. Только сильный человек, он переборет это и дальше жить зачнет, тяжело, трудно, не можно совсем , кажется, но начнет. Помнить будет, во сне она к нему приходить станет, но все равно он дальше жить будет , и постепенно потускнеет острота воспоминаний, хоть никогда не забудется. А человек слабый в вине да в водке топить сие будет, и никогда оно у него не пройдет. Никогда, понимаете? Потому что спиртное оно только на время облегчение да ет , на короткое очень время-то, а потом все опять возвращается, и чем дальше, тем сильнее тебя охватывает. И вину ты свою чувствуешь, что друзья погибли, а ты жив остался, и никуда не уйти, так и жить с этим. И за тех, кого убил на войне – пусть ты и за правое дело воевал, все равно перед Богом ответишь. Но такое наше дело, военное, такова доля. Слаб, видать, братец Ваш, характером слаб, не знаю даже, чем и помочь-то. Батюшку попросил молиться за него, а то из меня-то какой молитвенник, я и правило, бывает, не вычитываю – и не то что устаю к вечеру, а как-то так получается. Я и верующий, и не верующий одновременно. То есть, конечно, вера-то, она с молоком матери мною впитана, и говел, и причащался, как подобает, но вот знаете, ощущение Бога, оно у меня сложное. Кто на войне побывал, тот поймет меня. Когда люди гибнут, и ты их убиваешь, тут о Боге и не вспоминаешь, а потом страшно, и от того, что суд Божий самому предстоит за души эти убиенные, и от того, что они-то тоже люди. Жили, любили, страдали, а ты пришел и убил. Да, воюем мы за Отечество свое, за царя и веру, но праведно ли это? Почему вообще Господь допускает войны и гибель людей. Не пойму я этого, ни умом, ни сердцем не пойму, потому и молиться сложно.
Простите мне, Варвара Павловна, речи эти мои богохульные, но с кем мне и откровенничать, как не с Вами. Родной Вы мне человек, как ни крути, хоть и знакомы не так давно и виделись лишь однажды, но письма Ваши раскрывают душу родственную, дорогую моему сердцу. Легко мне общаться с Вами, легко и радостно, не знаю только, как оно Вам со мною таким-то. Надеюсь, по доброте душевной не оставите грешного Романа в своих молитвах.
Простите за сумбур, и за письмо это короткое. Истосковался я очень. Пишите, пишите мне чаще, прошу Вас.
Искренне Ваш,
Роман Чернышев.
Авторское отступление 2.
Январь 193 5 года , Москва
На зимние каникулы все куда-то разъехались, а Варя неожиданно осталась одна в московской квартире и не находила себе места. Было холодно, неуютно и очень тоскливо. Не помогали даже письма, которые она все еще читала, складывая листок к листку. С трудом разбирала даты и подписи, пытаясь восстановить события столетней давности. Иногда очень хотелось забежать вперед, пролистнуть все страницы в дневнике и добраться до счастливого конца, который, она верила, непременно случится, но кто-то умный внутри, воспитанный строгой бабушкой – учительницей немецкого, педантичной до крайности, говорил, что так нельзя, надо все по порядку, иначе полная картина не получится. Но так хотелось узнать скорее, что там дальше, а получалось совсем не так быстро, как хотелось. То времени не было, то учеба в таком трудном пятом классе, где и учителей много, и предметов новых, то какие-то другие дела. Даже и сейчас, в каникулы, была масса других дел, таких, как кино или каток. Как раз вчера была на Чистых, совсем недалеко от того дома, где жила Варенька Белокриницкая. Неожиданно поймав себя на этой мысли, Варя стала собираться. Быстро, словно кто-то мог остановить или запретить. Надев теплое платье и шубку, девочка завязала под подбородком помпоны лисьего капора, взяла варежки и выскочила за дверь. С трудом повернув ключ в старом английском замке, Варя надела веревочку с ним на шею и, не ожидая лифта, побежала вниз.
«Скорей, скорей, скорей», стучат каблучки новых кожаных ботинок.
«Скорей, скорей», с трудом открывается набухшая дверь подъезда, а потом еще одна – соседнего. И звонок дребезжит, отдаваясь в гулкой пустоте коридора коммуналки, в которой жил Андрей. Три звонка. Вот, наконец, кто-то поворачивает ключ в замке.
– Андрей, ну, наконец-то. Собирайся. Поехали со мной на Чистые, – Варя с детства привыкла командовать кузеном, и он принимал это довольно безропотно, только иногда подначивая ее и посмеиваясь. Впрочем, родственниками они были довольно относительными, хоть и отдыхали каждое лето вместе в старом барском флигеле у Вариной бабушки, вернее, даже никакими родственниками не были. Просто та самая бабушка Аглая Ильинична – выпускница Смольного института была очень дружна с другой такой же выпускницей – Дарьей Павловной, которая приходилось Андрею родной бабушкой. Вместе когда-то в Москве обосновались после мировой войны, революцию и гражданскую пережили и теперь вот соседями были. С той самой смолянской юности и считали себя Даша и Аля сестрами, так и детей своих воспитали, и внуков. Все вместе, сообща. Даши-то давно уже и на свете нету, в двадцатые еще тифом заболела и сгорела в одночасье, но Аглая Ильинична семью своей «сестрицы» не оставляла, потому и приезжал Андрей каждое лето к ней вместе с Варей, и считала она его таким же внуком, а девочке он был старшим братом, который и во дворе мог защитить, и капризы исполнить.
Вот и теперь она теребила его за рукав, умоляюще глядела в глаза, совершенно уверенная в том, что Андрей согласится, непременно согласится, потому что если не он, то кто?
Через полчаса они уже ехали в трамвае, звенящем на остановке и стучащем колесами на стыках рельсов.
«Вот и улица Кирова, та самая Мясницкая, но как найдешь дом? Указаний в письмах особых нету, только – собственный дом. Разве что где-то пару раз упоминалось, что этаж не один, и мансарда есть». Варя шла, озираясь по сторонам. И вдруг увидела – рядом с барской усадьбой – небольшой и не очень казистый, в полтора этажа с мансардой – точно такой, каким она его себе и представляла. Такой, как на рисунке в одном из писем. Тех, что Варя еще не прочла, но сложила аккуратной стопочкой по годам. Напротив – усадьба Лобановых-Ростовских, этот дом девочка знала, как-то их водили по Москве на экскурсию, и учительница много рассказывала про Лобановых-Ростовских.
Обойдя дом со всех сторон, Варя и Андрей вошли в подъезд, обшарпанный, разрисованный, пахнущий кошками и кислыми щами. Небольшая лестница на бельэтаж, двери с кнопками звонков и табличками. То же – и в полуподвале.
– Коммуналки, совсем как у нас. Смотри, Ивановым два звонка, Петровым четыре, а Чернышевым целых пять, – читал Андрей таблички на двери.
– Как ты сказал? Чернышевым? – Варя застыла на миг, а потом протянула руку и нажала на звонок. Ровно пять раз. Звонки гулко отдавались в пустом коридоре…
Внутри сначала было тихо, потом послышались быстрые шаги, кто-то остановился у двери, и Варя с Андреем услышали долгожданное «Кто там?», – сказанное звонким детским голосом.
– Мы, …нам, – замялась Варя, – кого-нибудь из Чернышевых.
– Ну, я Чернышев, – прозвучало из-за двери, – только мамки дома нету, а открывать она не велела.
– Понимаешь, нам очень надо, – просительные интонации в голосе удивили саму Варвару. Она никогда ни о чем не просила, только приказывала, характер такой, к тому же все подчинялись. Лишь с бабушкой Варя говорила более-менее спокойно, но и ее никогда не просила – в этом не было необходимости, бабушка словно всегда сама знала, что надо внучке. А сейчас девочка готова была просить, просто умолять этого мальчика открыть им дверь. «Хотя, с другой стороны, а зачем? Ну, посмотрит она на него, и дальше что? Тут нужен кто-то взрослый, кто сможет сказать – те ли это Чернышевы, кому можно рассказать о письмах, возможно, что-то узнать. А ребенок за дверью ничем в этом не поможет». – А когда мама придет? – решила она спросить, чтобы подумать, как действовать дальше.
– А кто ее знает, – голос пацаненка за дверью задрожал слезами, – она вчера еще ушла, сказала ненадолго, а потом пришла бабушка и долго ругалась, только я ничего не понял.
– Эй, ты там чего? – Варе стало жалко незнакомого мальчугана. – Москва слезам не верит, а вот маме верить надо. Сказала – ненадолго, значит, придет. Мало ли что и где ее задержало. Ты ел давно? – неожиданно спросила девочка.
– Утром. Кашу бабушка варила, перловку. Даже с маслом и молоком, а потом ушла. Перловка есть еще, но холодная невкусная, а керосинку мне нельзя зажигать, – за дверью послышался тяжкий вздох.
– А соседей никого нету? – подал голос до сих пор молчавший Андрей.
– Неа, нету, на работе все, только Васька спит с ночной, но его будить не велено, можно огрести, – сообщил мальчик таким тоном, что Варе с Андреем сразу стало понятно, что будить неведомого Ваську точно не стоит.
– А зовут тебя как? Я Варя, – решила уточнить девочка, – и мне бабушка разрешает керосинку зажигать.
– Правда? – уточнили из-за двери, а потом неожиданно она приоткрылась – ненамного, цепочку все-таки не сняли, и в щель высунулась любопытная веснушчатая рожица пацаненка лет пяти-шести. Он посмотрел на Варю, потом на Андрея и снова уточнил, – а не врешь?
– Честное пионерское, – рука машинально взметнулась в салюте.
– Заходи, сейчас, – малыш снова закрыл дверь, потом слышно было, как ходил куда-то и тащил что-то – стул или табуретку, затем цепочка щелкнула и дверь распахнулась.
– Привет, – Варя первой вошла в длинный коридор.
– Привет, а ты кто? – вопрос был адресован появившемуся следом спутнику девочки.
– Андрей, – начал тот, но ничего добавить не успел, потому что Варя громко заявила, – не бойся, он мой брат, – и «брат» счел за лучшее промолчать.
– Наша вешалка вот та, вешайте польта, а тапок нету, ботинки у нас снимите, бабушка говорит, в коридоре грязно, – мальчик был до ужаса деловит и говорил совершенно взрослые фразы, видимо, и запомнив их так, как произносили старшие, поэтому Варя сдержалась и не поправила «польта». – Заходите, вот, – их сразу провели на кухню.
Малыш так же по-деловому открыл дверцу под окном, достал кастрюлю с кашей и взгромоздил ее на столик. Потом сбегал в комнату и принес коробок спичек.
– Вот. Погреешь? – похоже, малец хотел проверить, не обманула ли его девочка. И на удивление у нее все получилось с первого раза – и спичка сразу зажглась, и керосинка, и получилось огонек убавить нормально.
И вскоре они все трое сидели в Ромкиной комнате – мальчик сообщил, наконец, что его зовут Романом, и Варя чуть не захлопала в ладоши от восторга, – ели вкуснейшую перловку и разговаривали.
Про письма и дневники девочка решила Роме ничего не рассказывать – на ее взгляд мальчик был слишком мал, чтобы понять и оценить ее историю, зато с интересом осматривала комнату, в которой они оказались. Большая и светлая – в два окна, она была заставлена старинной мебелью довольно плотно. В шкафах за стеклами просматривались обложки старых книг, в горке между окон – фарфоровая посуда, довольно разномастная, но явно тонкой работы, в красном углу висели несколько икон и лампадка, но огонек в ней не теплился. Тяжелая портьера закрывала вход в еще одну комнату, но Варя постеснялась попросить посмотреть и ее. Да и, собственно, что она хотела увидеть – портрет Чернышева или его саблю на ковре, как в доме ее одноклассницы Полины, дедушка которой был генералом? Или что-то еще, что сказало бы – да это те самые Чернышевы, потомки декабриста, чьи письма она нашла на чердаке? Девочка не знала, что именно хочет найти и увидеть, но в квартире было уютно, перловка была вкусной, потому уходить совершенно не хотелось. Потом еще пили чай с вареньем, правда, хлеба у Ромки не было, как и заварки, но это как-то никого не обескуражило.
Помыв посуду, Варя с Андреем засобирались домой, когда за окнами уже стемнело и стало ясно, что скоро в квартиру вернутся соседи или бабушка Ромки, объясняться с которыми не хотелось. Но сбежать ребятам не удалось – зазвонил дверной звонок, и, насчитав пять раз, Ромка пулей вылетел из комнаты.
Последовал короткий диалог, после чего дверь открылась, впуская запорошенную снегом женщину, на шее которой мальчуган сразу и повис с криком «Мама!»
– Рома, Ромашка, маленький мой, дай маме раздеться, я с мороза, холодная, – говорила женщина, пытаясь одновременно снять пальто, поставить мальчика на пол и осмотреться.
– Здравствуйте, – вперед выступила Варя, – извините за вторжение, – она к месту вспомнила сказанное как-то бабушкой умное слово, – меня зовут Варвара Певницкая, а это – Андрей Стоянов, мой кузен, – произнеся имена, девочка замолчала, ожидая, что будет дальше.
– Дарья Дмитриевна Чернышева, – улыбнулась женщина, – можно просто Даша и даже без тетя, а как вы тут оказались?
– Это долгая история, – вперед неожиданно выступил Андрей, и Варя не стала ему перечить. – Мы хотели вам рассказать, вернее, это Варя хотела, – решил он все-таки переложить ответственность на девочку, а может, не знал, что сказать дальше.
– Что ж мы стоим, пройдемте в комнаты, – спохватилась Ромкина мама и, взяв мальчика на руки, пошла вперед по коридору.
– Она керосинку умеет зажигать и разные истории знает, – громким шепотом докладывал мальчуган маме.
– Вот и хорошо, а спасибо ты сказал? – уточнила мама, проходя в комнату и сажая Ромку на диван.
– А то как же, – кивнул тот, – что я нехристь какой неблагодарный? – Андрей не удержался и хмыкнул, да и мама малыша расплылась в улыбке – очень не вязались такие слова с маленьким ребенком.
– Так о чем вы хотели мне рассказать? – Дарья Дмитриевна села в кресло, пригласив ребят присаживаться где им удобно.
– Поминаете, я, то есть, мы нашли на даче чемодан. С письмами Романа Сергеевича Чернышева и Варвары Павловны Белокриницкой. Там много писем и дневники, и дом этот описан, – Варя говорила медленно, старательно подбирая слова, потому что она ничего не знала об этой Даше (хотя та ей и понравилась, можно сказать, сразу), и непонятно было, как она себя поведет.
– Да, дед говорил, что дом этот весь нашей семье принадлежал. Я маленькая была, не помню, мама придет, она лучше знает. А Роман Сергеевич – прадед мой, но от него только портрет и остался. И то – без рамы. Все в Торгсин снесли, хотя особо много чего и не было. А как письма к вам попали? Выходит, мы родственники? – Чернышева обвела взглядом притихших ребят.
– Не знаю, надо у бабушки спросить. Мы их на даче нашли, в старом доме. Бабушка говорила, что там усадьба раньше была, – начала Варя.
– А как зовут твою бабушку? – перебила Дарья, видно было, что ее это заинтересовало.