Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Ласло Дарваши
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
Внизу, там, где начинался бескрайний барачный город, они встретили группу людей в рабочей одежде. Их было примерно полдюжины, и они говорили о каком-то несчастном случае. Один, заметив женщину, отделился от остальных, влез на кучу песка и, помахав рукой, крикнул.
В двести двадцатый он перебрался. Ступайте налево, прямо, потом налево и опять прямо.
Но сведения оказались неверными: выяснилось, им нужен номер двести десятый. Барак был небольшой, человек на двадцать от силы. Привилегированный барак, для ветеранов. Мужчина лежал на нижних нарах на соломенном тюфяке и спал. Во сне он громко храпел; иногда у него вздрагивали плечи. Он тоже был в рабочей блузе. В глубине кто-то пиликал на губной гармошке; еще кто-то молился. На дальних нарах играли в карты. Женщина села на край тюфяка, поставила корзину у левой ноги. Мальчик остался стоять, всматриваясь в полутьму; он поискал глазами того, кто играл на гармошке, но не нашел. Зато силуэт того, кто молился, ему показался чем-то знакомым.
Мужчина внезапно проснулся и сел. Глаза его со сна были налиты кровью. Он непонимающе моргал, озираясь. Волосы его были всклокочены, подбородок щетинист и грязен.
Привет, сказала женщина, кладя руку ему на колено.
Я тебя уже ждал, ответил мужчина; потом посмотрел на мальчика.
Как вырос-то! Сколько ему?
Четырнадцать, ответил мальчик.
Женщина засмеялась и погладила мужчину по щеке.
Четырнадцать, повторила она и опять засмеялась.
Мужчина тоже улыбнулся, потом наклонился к жене, понюхал ее рот, шею и нахмурился.
Двое их было?
Она кивнула.
Мог бы и встретить.
Мужчина пожал плечами.
Конечно мог бы... Есть хочется.
Женщина потянулась за корзиной. Они поели. Мальчик тоже ел; ему вдруг захотелось бросить мясо за спину. Он посмотрел на мужчину; лицо у того лоснилось от жира.
Ты девчонку тут не знаешь? Белобрысая такая, с косой.
Мужчина помотал головой, потом обернулся к женщине.
Он что, всегда такой лысый?
Всегда, ответила женщина и закончила еду, вытирая рот. Губная гармошка смолкла, игроки тоже убрали карты, лишь монотонное бормотание молящегося все еще металось в сумрачном пространстве между дощатыми стенами. Из полутьмы появился низенький лысый человек, кивнул им. На шее у него болталась на толстом шнурке губная гармошка. Опустив плечи, он встал в проеме открытой двери, глядя, как густеют сумерки. Тени вытягивались, росли, неуклонные, как привычка. Все кругом стихло, словно страшась близкой ночи; но это было всего лишь ползучее усталое безразличие, которое охватило не только людей, но и растения: несколько тощих, плохо подстриженных акаций, цветы на затоптанных клумбах между рядами бараков, пучки травы и желтого папоротника под стенами будок; медленным, сонным и равнодушным стал и воздух внутри. Мир был таков, словно кто-то его потерял. Молиться тоже перестали.
Посередине барака стоял маленький стол, женщина отнесла туда корзину, выложила остатки съестного, кивнула кому-то, затем вернулась с набитой чем-то авоськой. Мужчина смотрел на мальчика; потом перевел взгляд на женщину и на авоську. Женщина выложила содержимое на тюфяк. Женская одежда, нижнее белье, теплые вещи, полотенце, брусок желтого стирального мыла. Какой-то порошок в мешочке. Лекарства. Несколько пожелтевших фотографий, документы в полиэтиленовом пакете.
И все?
Женщина пожала плечами.
Все. Рабочую одежду и так дадут.
В женском поселке какая-то эпидемия на прошлой неделе случилась, сказал мужчина.
Хоронили там, прошептал кто-то из темноты. Мальчик знал: это тот, кто молился. И знал уже, кто этот человек. Мужик в шляпе; только сейчас без шляпы.
Женщина не ответила.
Мужчина смотрел на мальчика.
Он уже знает?
Знает, ответила женщина. Она прижала мальчика к себе. От нее уютно пахло палинкой.
До утра можешь с нами остаться, шепнула она.
Человек в двери повернулся и опять стал играть на губной гармошке. Женщина поцеловала мальчика в губы. Лишь они двое слышали, что она шепчет.
Маленький мой, шептала она.
Милый мой мальчик.
Витембергские камнеломы
Каждый раз, когда расцветает миндаль, я чувствую какую-то невыразимую грусть; наверное, так чувствует себя человек, которого в жизни еще никто не назвал ни разу по имени... Но в тот день ранней весны, когда в городе распустило цветы самое первое миндальное деревце, случилось еще кое-что, чего до сих пор никогда не случалось. Деревце, упиваясь солнечными лучами, стояло в теплом треугольном закутке между церковью и сине-желтой стеной корчмы, и в тот момент, когда лопнул первый бутон и на свет божий вырвались первые лепестки, витембергские камнеломы остановили работу.
Витембергские камнеломы никогда еще не останавливали работу. И огромная, сияющая гора, что возвышалась над городом, стала теперь похожа на смерть.
Город замер. Он настолько привык к ритмичному стуку кирок, грохоту сыплющихся камней, никогда не стихающему гулу, бесконечным взрывам, крикам рабочих, тучам пыли, взмывающим в воздух, что на эту нежданную тишину мог ответить тоже лишь тишиной. И тишина эта была такой, что все вдруг услышали вс?. Мы слышали, как сосед распахивает легкие ставни, потягивается, смотрит жмурясь на солнце, чихает и со вздохом прислушивается, как потрескивают в плечах у него суставы. Мы слышали, как в верхнем конце улицы кто-то отхаркивается, смачно плюет на горбатые спины булыжников и растирает блестящий плевок подкованным носком башмака. Где-то шипя жарилась на противне дичь. В молочных зубах малыша хрустела подвядшая плоть осеннего яблока. Мы слышали, как работают зубчатые колеса в механизме церковных курантов и звук этот смешивается с воркованием горлицы. Слышали, как скрипит тяжело нагруженная телега на рынке, грохоча по воняющей рыбой, посверкивающей чешуйками мостовой. Слышали, как отчаянно вопит какой-то мужчина. Поблизости кто-то храпел. О, Камнелом, о, Камнелом, рыдала, ломая руки, девушка. На соседней улице гремела посуда, брызгала, вырываясь из крана, свежая вода. И еще мы слышали разговоры. Словно мячики из каучука, мягко ударялись друг о друга слова – все слова, высказанные, прошептанные, выкрикнутые, и это было так странно и страшно, что город в конце концов затаился, замер, настороженно прислушиваясь, и в конце концов мы слышали лишь, как с шелковым, едва слышным шелестом разворачивается лепесток за лепестком: другим миндальным деревьям тоже приспичило цвести, и скоро миндаль распускался уже по всему городу.
Отец мой болел третий год.
Но тут он вдруг сел в постели, худыми руками сбросил с себя плоский холмик перины и крикнул так громко, что фарфоровый камнелом в стеклянной горке уронил свой фарфоровый молот на фарфоровый же валун.
Что там такое?
Я посмотрел на отца и испугался. Редкие его волосы были взъерошены и торчали в разные стороны, несколько прядей прилипло к потному лбу. Щеки покрывала многодневная щетина. Он, как гусак, тянул ко мне тонкую, жилистую шею.
Что-то с камнеломами, тихо прошептал я – и услышал, как очень многие в тот момент прошептали то же самое.
Ишь ты, сказал отец и засмеялся, показав желтые, источенные годами зубы и бледные, бескровные десны. В последний раз он смеялся так два года назад, когда к нам забрел незнакомец, который искал семью Камнеломов. У нас иногда так бывает: появляются незнакомые люди, ищут какого-то человека по фамилии Камнелом, потом уходят. Вроде этого парня. Отец в тот раз тоже сел в постели, но не говорил ничего, только ухмылялся упорно да вращал глазами. От этого парень, высокий, бледный и белокурый, но с неожиданно низким голосом, совсем растерялся, задрожал и хотел было убежать.
Я взял его за руку и успокоил.
В этом городе всех зовут Камнеломами, сказал я.
Потом подвел к окну и показал ему гору. На склоне ее темнели бараки витембергских камнеломов, грязно-коричневое здание мастерской и огромные склады, обитые жестью. На извилистой грунтовой дороге, глубоко врезавшейся в склон горы над лесом, как раз застряла повозка, груженная камнем. Лошади отчаянно ржали, вставая на дыбы; возчик ругался, хватаясь за голову. К повозке бежали, крича, рабочие в голубых комбинезонах. Как раз был аврал; работала первая смена. На горе готовились взрывать. Через несколько секунд взвыли сирены. Потом прогремел взрыв. Спустя несколько секунд – еще один. И, когда ветер отнес серно-желтое облако в сторону, взрывы повторялись и повторялись.
Видите, спросил я парня, поглаживая его по плечу.
Видите, да?
Нет. Не вижу, выкрикнул он хрипло, сбросил с себя мою руку и убежал, хлопнув дверью. С тех пор я ни разу его не видел. Кажется, чем-то мы сильно его разозлили. Или он испугался, не знаю. Отец тихо смеялся в своей постели, перина вздрагивала над его худым, ссохшимся телом.
Вы расскажете мне, спросил я.
Он мотал головой, дескать, нет, этого он тоже мне не расскажет, а сам все смеялся, смеялся. Было это два года назад; с тех пор отец думает лишь о своей болезни. Я удивлялся, как можно все это так долго выдерживать. Смотреть на паутину под потолком, на запорошенные пылью углы, спать, есть, испражняться и временами, обычно ближе к рассвету, вздыхая, выпускать газы.
Однажды он попросил взять его на руки и вынести к дороге, что вела на гору. Мы долго стояли у тополевой аллеи, где трепетала под ветром серебристая листва, и слушали взрывы. В тот день взрывали особенно много; отец словно заранее это почувствовал. Ностальгия его одолела? Вполне возможно. Худое тело его дрожало от волнения, слюна стекала мне на рукав длинной, белой, прозрачной нитью. Черная земля под нами тряслась. Отец смущенно хихикал, словно ребенок, над которым смеются взрослые. Так, на руках, я и отнес его домой; а когда положил на постель, он уже спал. Я подумал, что он, наверное, собирается подвести черту и хочет сделать это точно и красиво. Не стану скрывать, такое безграничное достоинство вызывало у меня восхищение.
Сейчас он снова сел и несколько раз подряд выпустил газы, ухмыляясь среди буйно распускающихся лепестков. Потом вдруг посерьезнел.
Тебе очень грустно?
Я лишь кивнул в ответ, с трудом удержавшись, чтобы не расплакаться. Чтобы скрыть выступившие на глазах слезы, я подошел к распахнутому окну. Где-то я читал, что грустить – бесчестно. Что по-настоящему надо бы запретить грусть, потому что она – расточительство души, низменное, пустое занятие; грустят злые люди. Не знаю. Я, кажется, в жизни своей чаще был грустным, чем веселым. И если, случалось, у меня не было никаких причин печалиться или испытывать боль, или, скажем, я ощущал какую-нибудь маленькую, будничную радость, то и тогда, за каждой веселой минутой, в моем сознании все же стояла гнетущая тень какой-то неопределенной беды. Я очень страдал от этого, хотя в то же время страдание успокаивало и примиряло с жизнью. Как-то я попытался заговорить об этом с отцом, но он сделал вид, будто не понимает меня. Словно я объяснялся на неведомом языке. И вдруг – вот он, этот долгожданный момент... Я с досадой подумал, что сейчас, когда что-то наконец происходит, город, как назло, слышит каждое наше слово.
Именно сейчас.
Придется-таки тебе рассказать сыну, крикнул Камнелом от церкви.
Это он разнес весть о первых распустившихся цветках миндаля: деревце росло как раз перед его окном. Человек этот поведал мне однажды историю... или, может быть, не историю даже, а случай, за которым стоял образ. Один-единственный образ, не более. У нас в городе в окнах стоят – из-за неустойчивой, капризной погоды – двойные рамы. И вот в тот день одна горлица, из тех, что живут на церкви, налетела на окно Камнелома. За ней метнулась тень: видно, ее преследовал коршун. Туловище горлицы, пробив оба стекла, упало в комнате Камнелома и заметалось по полу, среди поблескивающих, кровавых осколков. Голова же птицы застряла между рамами и теперь как будто смотрела оттуда на собственное туловище. Постепенно крылья птицы замерли – и тогда же медленно закрылись глаза... Вот что мне рассказал Камнелом, который только что обращался к отцу.
Камнелом и отец были старыми друзьями.
Вот он снова кричит.
Ты что, не слышишь? Расскажи ему, Камнелом!
И тут закричал весь город. Люди вошли в раж. Улицы звенели от крика. Молчала только гора. Витембергские камнеломы не работали нынче. Можно было подумать, они прислушиваются к городу, к проклятому, ненавистному ору, который несется оттуда.
Расскажи ему!
Расскажи ему!
Лес, долина, поросшее корявыми деревьями плоскогорье – все звенело гулким эхом.
Отца это здорово разозлило. Покраснев от ярости, он орал и колотил кулаком по спинке кровати.
Цыц, бездельники! Цыц, засранцы!
Цыц у меня!
С разных сторон доносились приглушенные смешки; однако город вдруг снова затих. По небу плыла заблудившаяся пухлая туча с золотистой каймой, темная в середине. Вот она закрыла солнце; огромная тень скользнула по городу. Словно предупреждение об опасности, подумал я. Отец, сгорбившись, мучительно кашлял. Под ним скрипели пружины. В такие минуты из лопнувшего матраца сыплется на пол тонкая древесная пыль.
Расскажите, снова попросил я, умоляюще наклонившись к нему, и меня не интересовало уже, слышат ли меня люди, не смеются ли они надо мной.
Отец протянул ко мне худые, костлявые руки.
Отнеси меня к окну.
Я взял его в охапку и поднял – в нем уже не было и пятидесяти килограммов. Мы подошли к распахнутому окну, и как раз в этот миг перед окном лопнула и выбросила лепестки набухшая почка миндаля. Ветка была совсем близко; отец потянулся через коричневый, свежепокрашенный подоконник и внезапным движением сорвал ее. Пальцы его ощупывали, мяли светлые, шелковистые лепестки. Вдруг рука его сжалась в кулак и задрожала.
Скажи, ты уже... делал?
И показал, что он имеет в виду. Худая рука его с зажатыми в кулаке свежими, но уже измятыми лепестками ходила туда-сюда на фоне синего, далекого неба. Мне не хотелось, чтобы меня слышали, и я только кивнул: да. Но напрасно. Отец кричал как оглашенный.
Ну, и сколько раз?
Он почти вплотную приблизил ко мне лицо; я вдыхал воздух, который он выдыхал.
Три... не четыре, прошептал я. Последний раз не вышло.
Это было здесь, в городе?
Да, здесь.
С одной и той же женщиной?
С одной и той же девушкой.
А когда не вышло, тебе было грустно, да?
Грустно, ответил я.
Как сейчас?
Я не ответил.
Мать ты помнишь еще, а?
Помню.
Помнишь, однажды мы чуть было не поднялись на гору? Не знаю, что такое было в тот день с твоей матерью. Ранним утром она вдруг сказала... Стояла осень, слякотная, с холодным туманом; с обожженных инеем листьев капала тягучая влага. В общем, она сказала: давай поднимемся на гору. Не сказала потребовала. С ней была просто истерика. И даже гора словно как-то странно гудела издали. Туман мало-помалу рассеивался; тяжелые испарения превращались в невесомую дымку. На миндальных деревьях, словно жемчужины, сверкали крупные капли. Я пел тебе, помнишь?
Помню.
И мы пошли. В плетеной корзине лежали толстые, с мясными прожилками ломти сала, вареный язык с острой приправой, ветчина, брынза с зеленью, сыр, золотистые булочки, красное вино. Порезанный кружочками лук, тугие, готовые лопнуть помидоры. Виноград. Да, виноград тоже был. Светлый и темный. А между огромными, полукилограммовыми гроздьями – горький миндаль. Помнишь?
Помню.
Мы миновали заставу, вышли из города. Свет солнца был таким мягким и шелковистым!.. Лес словно ждал нас. Мать убежала вперед, и хотя звонкий смех ее на извилистой, окаймленной лиловатой ежевикой тропинке слышался вроде бы совсем близко, мы догнали ее только в овраге, где шумел поток. Она стояла на блестящих, омытых течением валунах, глядя на стремительную, в клочьях пены воду, и качала головой. С юбки ее падали капли.
Тело мужчины застряло между камнями; одна рука его торчала из воды, словно прося о помощи. Должно быть, поток загнал его в эту щель несколько дней назад. На нем был синий комбинезон витембергских камнеломов. Лицо было разбито до неузнаваемости. Не то чтобы у нас был шанс его опознать... но все-таки. Мертвое лицо легче увидеть, чем представить.
Ты тогда спросил: значит, вот что такое мертвый? Помнишь?
Помню.
Потом мы похоронили его. Уже смеркалось, когда нам удалось найти поблизости поляну с более или менее мягкой, влажной почвой и вырыть могилу. Мать плакала. А ты спрашивал: значит, вот что такое похороны? Ты бегал вокруг ямы и кричал. И все хотел спрыгнуть туда. Помнишь?
Помню.
Потом ты попросил, чтобы тебе отдали комбинезон. Камнелома мы бросили в могилу голым. Помнишь?
Помню.
Где тот комбинезон?
В комоде... В нижнем ящике.
Надень его и иди.
Я смотрел на него, не веря, что он в самом деле этого хочет. Но отец лишь улыбался и кивал, и казалось, он рад, что ему удалось сказать такую длинную речь.
Давай, давай. Делай, что говорят. Все будет в порядке.
Комбинезон был как раз на меня – словно по мерке сшит. Девятый размер, блекло-синий цвет. Я встал перед отцом, он заставил меня повернуться несколько раз, потом довольно похлопал по спине.
Хорошо. Все как надо, парень. А теперь поцелуй меня и иди.
Я поцеловал его и отправился.
Я думал о том, что сказал напоследок той девушке. Фамилия у нее была Камнелом; у нее были длинные черные волосы, выпуклый мягкий живот, подрагивающие, округлые ляжки. Я сказал ей: иногда мне кажется, будто я знаю все. Конечно, я хвастался. Она посмеялась надо мной и была, наверное, права. Да, права, хоть я и твердил свое, упрямо, будто ребенок. Я сказал ей: поверь, бывают минуты, когда человек знает все. Но об этом – что он знает все – он в ту минуту не думает. Он поймет это позже. Но мгновение, когда он знал все, он запомнит. Это будет и прекрасно, и грустно. Потому что запомнит он только минуту, а не само знание, в котором по-настоящему и нужды-то нет, но все равно люди ради него готовы даже на смерть.
И что же это была за минута, спросила вдруг девушка. И, спрашивая, не улыбнулась, и что-то меж нами как будто хрустнуло, и она быстро схватила сорочку и прикрылась ею.
Я не ответил. Я смотрел на ее губы. И на пушок у нее на шее. Губы ее дрожали. Нет, не от страха, я в этом уверен. Просто она не хотела сдаваться так сразу. Наверное, думала, что она не может просто быть при мне. Что ее жизнь – это что-то совсем другое, ее собственное. Больше часа мы спорили с ней. В конце концов я побил ее. Я ударил ее несколько раз, удивляясь, что не получаю сдачи. Она лишь защищалась, молча, со стиснутыми зубами. И когда она совсем ослабела и я мог бы сделать то, что хотел, не встречая сопротивления, я не смог уже этого сделать. И заплакал. И она заплакала тоже, хоть я и не понимал почему...
В дверях я оглянулся на отца. Он сидел, держась обеими руками за голову, и губы его шевелились, хотя он не произносил ни звука. Думаю, в этот момент он прощался со мной навсегда. Дверь я оставил открытой.
Я вышел за ворота. Кругом трудились, распускаясь, цветы миндаля. Гора молчала, а город говорил. Он говорил обо мне.
А сейчас он что делает?
Вышел за ворота. Шагает. Медленно, осторожно.
А комбинезон-то – будто сшит на него. Он в нем просто красавец!
Но какой у него жестокий отец, это ж с ума сойти!
Знаешь, Камнелом, любой жесток, когда умирает!
А что, у парня в самом деле была девушка? Та черненькая? По фамилии Камнелом?
А мне кажется, врет он все.
Может, один раз-то всего и было.
Может, и все четыре – только не получилось ни разу.
Вот он, здесь уже, мимо проходит. Кажется, он боится. Прямо дрожит, бедолага. Наверно, лучше все же ему вернуться.
Да пускай идет.
Все равно ведь не поднимется!
По-моему, он просто трус. Еще один трус собрался подняться на гору!
Вот он, вот он! Посмотрел на наши корзины. Я ему протянула яблоко. А он не взял.
К заставе идет. Смотри, улыбнулся.
Остановился, господи боже! Блюет...
Все, ему уже лучше. Пошел дальше.
Снова остановился, разглядывает миндальное дерево. Будто лепестки считает. И улыбается...
Эй, смотрите, он выходит из города.
Я его еще вижу! Ага, вот сейчас, сейчас войдет в лес...
Я слышал еще, как чей-то чужой голос спросил вдруг, где ему найти Камнелома? Стало тихо. Потом город засмеялся. Он смеялся самозабвенно... Смех становился все громче и громче. Вот он взлетел на безмолвную гору, и тогда, как по команде, загремели, дробя камень, словно и не думали отдыхать, словно и не смолкали ни на минуту, кирки и молоты витембергских камнеломов.