Текст книги "А у нас во дворе"
Автор книги: Лариса Миллер
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Фальшиводокументчица
Если на первом семестре второго курса я еще с грехом пополам посещала уроки физкультуры, то на втором решила завязать. Причина таилась в том, что две наши группы, мою и моего друга, неожиданно объединили. Это значило, что придется НА ЕГО ГЛАЗАХ скакать по залу с зажатым между лодыжек мячом, который, конечно же, будет постоянно выкатываться; прыгать через козла, непременно на нем застревая; лезть на брусья, чтоб на трясущейся ноге делать ласточку. А тут еще и учителя сменили. Если раньше у нас был молодой лысый картавый преподаватель, терпеливо приговаривающий: «Пуыгай, Миллеу, пуыгай», то на втором семестре его сменила молодящаяся дама, прозванная за свои ярко-синие спортивные брюки «синештанной». Она с нами не церемонилась, действуя по армейскому принципу «не можешь – научим, не хочешь – заставим». Посетив одно занятие, я поняла, что на второе не пойду. В часы физкультуры я торчала в библиотеке или, прильнув к щелочке в двери спортзала, наблюдала, как ловко мой друг отжимается, держит угол, крутится на брусьях. Так я дожила до весенней сессии. И вдруг гром среди ясного неба: меня не допускают к экзаменам – нет зачета по физкультуре. Я бросилась искать «синештанную». Заглянула в спортзал, в учительскую, в столовую и наконец заметила ее синие брюки в буфете. Деликатно дождавшись, пока она дожует пирожок, я обратилась к ней с дурацким вопросом:
«Как быть с зачетом?» «Не знаю», – ответила та, доставая из «широких штанин» пудреницу и помаду. «Но ведь меня не допускают к экзаменам». «Сама виновата», – резонно парировала «синештанная», покрывая губы толстым слоем краски. «Иди в деканат», – посоветовал мне кто-то из ребят. Подождав в приемной, я оказалась в необъятном кабинете, где за необъятным столом сидела пожилая сухая седая узкогубая деканша. «Слушаю», – произнесла она, оторвавшись от бумажек и приподняв очки. «Меня не допускают к сессии, потому что я не получила зачета по физкультуре». – «А почему не получила?» – «Не ходила». – «А почему не ходила?» Я промолчала. «Болела, что ли?» Я кивнула. «Принеси справку». – «А можно мне сдать зачет сейчас?» – «Вопрос не по адресу. Ступай к преподавателю». – «Я уже была у нее». – «И что же?» Я пожала плечами и робко спросила: «А вы не можете распорядиться, чтоб она приняла у меня зачет?» – «А с какой стати? Ты пропускала занятия, а я прикажу ей поставить тебе зачет?!» – «Но я же хочу попробовать его сдать». – «Вот и пробовала бы раньше. Почему ты вообще пришла сюда?» – «Мне посоветовали к вам обратиться.» – «Зря посоветовали». Поняв, что разговор окончен, я снова отправилась вниз, в спортзал к «синештанной». «Можно сдать зачет?» «Какой зачет? – воскликнула та, явно получая удовольствие от моего растерянного вида. – Оценки выставлены, итоги подведены, ведомости сданы, я ухожу на пенсию. Так что теперь уж как-нибудь без меня». И снова тем же путем – коридор, лестница, приемная – в деканат. «Зачем ты опять пришла?» Я пересказала разговор с «синештанной». «Что же ты хочешь от меня? Липовых зачетов мы не ставим. Болела – неси справку. Иначе к сессии не допустим». По дороге домой я думала только об одном: «Что сказать маме? Дальше скрывать невозможно». Как я и ожидала, мама была в бешенстве. «Как ты могла? Как посмела? Я целый год работала как проклятая, нанимала учителей, чтобы ты поступила, а ты из-за какой-то ерунды…» Она метнулась к телефону и набрала бабушкин номер: «Мама, произошла катастрофа: эту дрянь могут выгнать из института. Не кричи, слушай и не задавай вопросов. Срочно нужна справка, что она болела. Причем серьезно, потому что пропущено много уроков. Попроси свою Полину Вульфовну. Объясни, уговори, сделай что угодно, но справка нужна срочно». Полина Вульфовна, бабушкин районный врач, добрая душа, к которой больные ходили не только с жалобами на здоровье, но и с жалобами на все на свете, написала в справке, что я, переболев гриппом, получила осложнение на сердце. Осложнение имело красивое название, которого я не помню. Получив драгоценную бумажку я, ошалев от счастья, полетела в Сокольники. До экзаменов оставалось всего ничего, а я еще и не начинала готовиться. Только бы поскорее все это закончить, отдать справку и забыть о ней. В институте было пусто и прохладно. Занятия завершились, и лишь у доски с расписанием экзаменов толпились студенты. Мне повезло – в приемной никого не было, и деканша оказалась на месте. Войдя в кабинет, я с торжествующим видом протянула справку. Взяв ее в руки, деканша принялась внимательно изучать бумажку. «Кто тебе это дал?» – спросила она, подняв голову и вперившись в меня взглядом. Я похолодела и, чуя недоброе, решила не называть фамилию.
«Там же написано». – «Написано неразборчиво. Так как фамилия?» – «Не помню». «Ты что, не знаешь фамилию своего участкового врача?» – «Это не мой врач. Когда я болела, то жила у бабушки». «Та-а-ак, – удовлетворенно протянула деканша, и ее тонкие губы растянулись в иронической улыбке. – Та-а-ак, что это за врач, мы еще выясним. Значит, ты болела гриппом и заработала осложнение. Если это так, ты должна была пропустить немало занятий и по другим предметам. Все это мы сейчас проверим». «Милочка, – обратилась она к секретарше, – достань-ка мне журнал 205-й группы и позови медсестру. Да пусть она захватит карточку Миллер». Все происходящее казалось мне дурным сном, в котором к тому же появилось подобающее этому сну новое действующее лицо – хромая горбунья в белом халате. Она славилась тем, что каждому входящему в ее кабинет студенту ставила диагноз «злостный симулянт». Посмотрев на меня как удав на кролика, горбунья положила какую-то папку на стол деканши. Дальнейшее забыто. В памяти остался лишь самый конец сна и металлический голос, который произнес: «Ну что же. С тобой все ясно. Никаким гриппом ты не болела, никаких занятий, кроме физкультуры, не пропускала, на сердце не жаловалась. Справка твоя фальшивая и останется здесь. А ты можешь идти. Когда понадобишься, пригласим». Мои ноги приросли к полу.
«Что еще?» – спросила деканша. «А можно мне послезавтра сдавать экзамен?» – произнесла я, с трудом шевеля губами. Деканша хлопнула ручкой по столу и, откинувшись на спинку кресла, захохотала сатанинским смехом: «Экзамен, говоришь? Да ты же фальшиводокументчица. Тебя судить надо». Потом, перестав смеяться, деловым тоном добавила: «Завтра будет приказ об отчислении. Потом соберем общеинститутское собрание и решим, что с тобой делать дальше. Исключение из комсомола тебе обеспечено, а там посмотрим. Больше вопросов нет? Можешь идти».
Не помню, как я вышла из института, как добиралась до дому, что говорила маме. Помню только, что через некоторое время я снова оказалась на улице, но не одна, а с мамой. Мы дошли до метро, доехали до станции Сокольники, сели в нужный трамвай и сошли возле института. В кабинет декана мама вошла без меня. Я осталась ждать в самом темном углу коридора. Мамы не было целую вечность. Когда она наконец появилась, то, даже не попытавшись отыскать меня взглядом, направилась к выходу. Я двинулась за ней. Мы молча дошли до трамвайной остановки. И вдруг, повернувшись ко мне, мама ударила меня по лицу. «Дрянь, – повторяла она, рыдая, – дрянь ты этакая. Из-за тебя я валялась в ногах, по полу стелилась, на коленях ползала». Я молча смотрела на нее, и вдруг слезы хлынули у меня из глаз. Впервые за все это время я плакала, захлебываясь слезами, и не могла остановиться. Подошел трамвай. Мы сели на заднее сиденье, и, обняв меня за плечи, мама зашептала: «Ну все, все, успокойся. Этой справки больше не существует. Нам повезло: во время разговора в кабинет вошла замдекана. Она оказалась очень милым человеком. Когда я упала на колени, она бросилась меня поднимать, а когда узнала, что твой отец погиб на фронте и я одна тебя растила, подбежала к столу и разорвала справку на мелкие клочки. „Пусть приходит и сдает экзамены, – сказала она, – беру все на себя“». Сессию я сдала хорошо, но каждый раз возле аудитории, где проходил экзамен, появлялась похожая на призрак деканша и, улыбаясь тонкими бескровными губами, грозила мне пальцем. Как будто боялась, что я ее забуду.
Роман с английским
На раннем этапе мои отношения с английским строились весьма драматично: это были сплошные невстречи (да простят мне ахматовское слово в столь несерьезном контексте). Первая невстреча состоялась на заре 1950-х летом в Расторгуеве, куда, как обычно, выехал детский сад, где работала бабушка. На сей раз я жила не в группе, а с бабушкой и всем «педсоставом», как тогда говорили. Среди педсостава оказалась воспитательница, знающая английский. У нее был с собой адаптированный «Оливер Твист», с помощью которого она регулярно пытала собственного сына, а позже, по бабушкиной просьбе, и меня. Сирота Оливер не вызывал во мне ничего, кроме жалости. Но жалела я не его, а себя. Мало мне школы, на дворе лето, за калиткой визжат и возятся «воспитательские» дети, а я почему-то должна сидеть на жаркой террасе и тупо повторять: « Work house – работный дом». Вот, пожалуй, и все, что я вынесла из тех занятий.
Вторая невстреча произошла в Москве. «Step by step», – торжественно произнес отчим название толстой потрепанной книги, по которой когда-то сам пытался учить английский, и, энергично поплевав на пальцы, перевернул страницу. Домашнее обучение началось. «This is a carpet», – произнес он, тыча в висевший на стене ковер. «This is a table», – сообщил он, хлопнув по столу ладонью. «Three littlе pigs» – объявил, указав на картинку в книге. Все слова он произносил громко и радостно, но с особым удовольствием – слова с межзубным звуком, который для простоты заменял на «с» или «з». Мама была довольна: плюс к школьному я получала дополнительную порцию английского дома. Сама она, несмотря на какие-то мифические курсы Берлица, которые когда-то посещала, не могла мне помочь. Изредка произносимые ею английские слова звучали столь причудливо и вызывали у меня такое недоумение, что она виновато умолкала. Школьный же английский, породивший все эти дополнительные хлопоты, не помню совсем. Первые и последние воспоминания о нем относятся к 1953 году – году «дела врачей». «Англичанкой» в нашем 7 «Г» была Софья Наумовна – невысокая женщина с приятными чертами лица и проседью в пышных волосах. Когда началась вся эта свистопляска и газетная травля, она так нервничала, что едва могла вести урок. Мне даже казалось, что она боялась особо нахальных и злобствующих девиц (а таких в нашем классе было немало) и, заискивая перед ними, завышала им оценки. Меня Софья Наумовна в ту пору почти не замечала и редко спрашивала, но, встретив однажды на улице, назвала по имени и ласково поздоровалась.
Вот и весь мой ранний английский. И как я оказалась в инязе, сама не знаю. Впрочем, если разобраться, все объяснимо. Язык мне давался легче, чем другие предметы. Химичка звала меня «дубиной стоеросовой». Математичка, физик и учитель черчения наверняка думали так же, но отличались большей выдержкой. С историей, особенно древней, все было бы хорошо, если бы не имена и даты. А литература… О, литература – это особая статья. Я любила ее, но не школьную, не препарированную автором учебника и моей учительницей, которая за шаг влево или вправо от жесткого плана сочинения беспощадно влепляла двойку. Сочинение и явилось тем барьером, который я не смогла взять на вступительных экзаменах на филфак МГУ.
О жаркое лето 1957-го! Прохладные металлические ступени университетской лестницы, где я сидела в полном трансе, не найдя своей фамилии среди допущенных к следующему экзамену.
О жаркое лето Всемирного фестиваля молодежи – события, абсолютно прошедшего мимо меня, потому что я, провалившись в Университет, сделала по маминой просьбе отчаянную попытку поступить в Институт иностранных языков. Экзамен, которого совсем не помню, – это экзамен по языку (опять невстреча). Зато отлично помню, как сдавала историю, вытащив билет № 29 («Триумфальное шествие Советской власти и поход Степана Разина за зипунами»), – единственный, которого боялась, потому что не выучила и успела повторить лишь перед самым экзаменом, дожидаясь своей очереди в душном коридоре.
Итак, иняз. Вот когда, по логике вещей, должна наконец-то произойти моя встреча с английским. Но жизнь выше логики – или по крайней мере совсем другое дело. Иняз для меня все, что угодно, но только не постижение языка.
Иняз – это прежде всего освобождение от ненавистной школы, головокружительное чувство новизны, интеллигентные преподаватели, говорящие студентам «вы». Иняз – это многочасовые разговоры по душам с подружкой, веселая праздность и не менее веселый экзаменационный аврал. Иняз – это не столько Чосер, Шекспир и Байрон, сколько лихо распеваемые нами по-английски джазовые песенки, ради которых на наши институтские вечера рвалась вся московская золотая молодежь. Иняз – это три с половиной целинных месяца, степные просторы и долгие ночные прогулки под густыми звездами. Это любовь, которая сделала институт в Сокольниках самым счастливым, а позже самым несчастливым местом на земле.
Ну а как же английский? А как же дивные институтские преподаватели? Серьезный и умный Наер, фанатично влюбленный в язык коротышка Венгеров, темпераментная, с живыми глазами, громким смехом и постоянной сигаретой в руке Фельдман, высококлассные специалисты по стилистике и переводу Рецкер и Кунин, многочисленные американцы, вернее американские евреи, по высокоидейным соображениям переселившиеся в Россию в 1930-е годы? Неужели вся их наука прошла мимо меня? А как же мои регулярные походы в Разинку, [17]17
Так называли Библиотеку иностранной литературы, располагавшуюся в те годы на ул. Разина (ныне Варварка).
[Закрыть]где неотразимый Владимир Познер делал обзор новинок английской и американской литературы? Неужели все мимо? Наверное, нет. Наверное, я что-то все-таки усваивала даже помимо собственной воли. Но насколько же меньше, чем могла. Оглядываясь назад, вижу, что в студенческие годы мой роман с английским то затухал, то вспыхивал с новой силой. На первом курсе идея выучить язык казалась мне весьма оригинальной и привлекательной. И не только мне, но и моей подруге. Мы приняли твердое решение каждый день беседовать по-английски. Начали бодро. Обложившись словарями, пытались обсудить какую-то театральную постановку. Однако наши мысли и эмоции оказались настолько богаче словарного запаса, что мы постепенно перешли на русский.
Желание блеснуть совершенным знанием языка жило в каждом из моих сокурсников. « Why not?» («Почему нет?») – к месту и не к месту восклицал один, сопровождая вопрос усмешкой. «There is no doubt about that»(«В этом нет сомнения»), – выкрикивал другой, небрежно стряхивая пепел с сигареты. Бросить какую-то случайную фразу, лихо сострить, «сорваться на английский», как у нас говорили, казалось особым шиком. Однако подобные попытки часто кончались полным конфузом. Помню, как одна наша студентка завершила свою шутку звонким Isn’t you? Все засмеялись, но не остроте, а ошибке, [18]18
Правильно – Aren’t you.
[Закрыть]позорной, невозможной в стенах языкового вуза. Но… «и невозможное возможно». Блистая высокопарными, сложными и весьма книжными фразами, взятыми из учебников и книг по домашнему чтению, мы вряд ли могли без затруднения попросить поставить чайник или отреагировать на элементарное «спасибо». Вот откуда брались учителя, подобные учительнице, с которой я по окончании института работала в спецшколе. Однажды к ней на урок пришли гости из Австралии. Уходя, они поблагодарили ее сердечным Thank you, на которое она ответила не менее сердечным и совершенно русским Please. [19]19
Правильно – You’re welcome.
[Закрыть]Тем не менее иняз весьма презрительно относился к МИМО, считая его на порядок ниже и рассказывая о нем уничижительные анекдоты. Хотя бы такой. Диалог между двумя прохожими в Нью-Йорке: «Which watch?» – « Five clocks». – « Such much?!» – «МИМО?» – «МИМО!» [20]20
Обыгрывается неправильная грамматика английского языка.
[Закрыть]
Наверное, иняз действительно учил более рафинированному языку и давал более широкое и серьезное лингвистическое образование. Нам читали курс по истории языка, языкознанию, фонетике, психологии, литературе. Правда, нас также пичкали истматом, диаматом, историей партии. Много времени уходило на педагогику и практику в школе, которую я принимала как горькое лекарство. Но что было делать? Я училась на педагогическом отделении. На переводческий девочек не брали. И все же никакие истматы, никакая практика в школе, никакие изъяны в обучении не могли помешать овладеть языком тому, кто этого действительно хотел. Помню студентов старших курсов, с которыми была на целине. Помню, с каким восторгом я следила за их состязанием в синхронном переводе, когда один быстро читал весьма сложный русский текст, а другой столь же быстро вторил ему по-английски. Несмотря на некоторый академизм преподавания и явный дефицит живой разговорной речи, за пять институтских лет можно было многому научиться. Хотя бы тем необычным способом, каким когда-то учился наш преподаватель Венгеров. Говорят, что он, будучи студентом, часто приходил в преподавательское общежитие в Петроверигском и, отловив кого-нибудь из native speakers(носителей языка), просил разрешения тихонечко посидеть в углу и послушать живую речь. Так он погружался в естественную языковую среду.
Я тоже одно время регулярно посещала общежитие в Петроверигском. Этот факт достоин упоминания лишь потому, что ездила я туда с единственной целью – брать частные уроки у старого преподавателя нашего института Фридмана. И происходило это тогда, когда я уже кончила иняз и считалась дипломированным специалистом. Бедный славный Фридман испытывал страшные муки, занимаясь со мной. «Да вы все знаете, – говорил он, – ну зачем вам это? Я не могу брать с вас денег. Вы сами можете давать уроки». Но я была непреклонна и терзала старика целый год. Такие приступы случались со мной и позже, и тогда я принималась ездить через всю Москву, чтоб брать уроки у своих бывших преподавателей. Но это все потом. А в годы, предназначенные для учебы, я не только не лезла из кожи вон, но даже не отличалась особым прилежанием. Однажды после урока по домашнему чтению (мы тогда читали «Трое в лодке» Джером Джерома) молодая симпатичная преподавательница подозвала меня и деликатно попросила не смеяться так откровенно на уроке, читая заданную на дом главу: «Ведь сразу видно, что вы только что открыли книгу». Нет, я не была плохой студенткой, но все делала от сих до сих: учила требуемый список выражений, грамматику, статьи из Moscow News, политический словарь. Иногда в период очередного наплыва чувств к английскому сидела в лингафонном кабинете, слушая отрывки из классики в исполнении английских актеров и чтецов, и даже запоминала кое-что наизусть. Например, знаменитое BellsЭдгара По или не помню чье стихотворение, начинающееся словами Do you remember an inn, Miranda? Do you remember an inn? [21]21
Стихотворение Хилер Беллок.
[Закрыть]Но все это было как во сне. Слишком много другого происходило со мной в те годы: дружба навеки, любовь до гроба, крах того и другого, да еще этот постоянный поиск смысла жизни. Ну не в изучении же языка он, в самом-то деле. Так все и шло, пока не случилось нечто, заставившее меня очнуться. На одном из старших курсов, подойдя к преподавательнице, чтоб попросить ее поставить подпись под каким-то документом, я вдруг поняла, что не знаю, как это сказать по-английски. Испытав чувство физического к себе отвращения, я решила немедленно начать новую жизнь.
И начала. Следуя примеру некоторых моих однокурсников, принялась охотиться на живых носителей языка, чтоб, устранив дефицит живой разговорной речи, общаться с ними в неформальной обстановке. Моей первой добычей стала сестра знаменитого скрипача Иегуди Менухина – пианистка, приехавшая вместе с ним на гастроли. Муж этой дамы имел собственную психиатрическую клинику не то в Штатах, не то в Англии, и она попросила меня сопровождать ее в одну из московских психбольниц, где ей обещали встречу с главным врачом. Войдя в больницу, не помню какую, мы были сразу же остановлены грубым окриком. Некто в белом халате принялся на нас орать, заявив, что мы вошли не в ту дверь. Моя спутница заволновалась: What does he want? What does he want? («Что он хочет?») Услышав английскую речь, бедняга замер с открытым ртом. Воспользовавшись паузой, я объяснила ему, кто мы и зачем пришли. Дальше все происходило как в плохом кино: кланяясь и улыбаясь, человек в белом халате повел нас в кабинет главного врача. Он преобразился столь стремительно, что на него было больно смотреть. «How nasty, – твердила гостья, следуя за нами. – It’s all because I am a foreigner. How nasty». («До чего противно! Это все из-за того, что я иностранка».)
Следующей моей добычей была американская чета, приехавшая на международный онкологический конгресс: хирург Норман и его жена Милдред. Я познакомилась с ними, регистрируя участников конгресса в гостинице «Украина». Миниатюрная Милдред постоянно рассказывала о своих четырех детях, а долговязый Норман, увешанный фото и киноаппаратами, хотел знать все. Заметив возле Белорусского вокзала бабулю с огромным грузом на спине, потребовал: «Лариса, пойдите и спросите, что у нее в мешке». И был очень разочарован, когда я сказала, что это неудобно. Увидев спящего на улице пьяного, достал фотоаппарат и попытался его сфотографировать, вызвав праведный гнев патриотически настроенных прохожих. К моему великому смущению, шнуруя башмак, он поставил ногу на сиденье автобуса, а к моему восторгу – удивительно чисто и красиво насвистывал фортепианный концерт Грига и разную прочую классику. Когда мы прощались, они оба признались, что, не понимая, как можно работать бесплатно, поначалу опасались, не из КГБ ли я. Однако, узнав меня получше, успокоились. Расстались мы большими друзьями, и несколько лет кряду я получала от них рождественские открытки с изображением всей семьи и собаки. Но это все были встречи кратковременные и мимолетные.
Самым значительным событием в моей «английской» жизни оказалась работа на британской торговой выставке в Сокольниках в 1961 году. Это была моя первая официально оформленная деятельность, за которую по истечении двух недель я даже получила зарплату. Придя на стенд с надписью «Электроника», я оказалась в обществе очень милых джентльменов. Помню трех: длинного худого Джеффа, изящного мистера Виллоуби и плотного пожилого господина семитского вида. Сентиментальный Джефф без конца всему умилялся: то березам в парке, то голубям возле Университета, то моей косе. Маленький, в добротной серой тройке и с трубкой во рту мистер Виллоуби был постоянно одержим желанием попутешествовать по России и завороженно твердил: «Омск, Томск, Минск». Эта страсть привела его однажды на Белорусский вокзал, где он, поддавшись дорожной лихорадке, сел в электричку и проехал несколько остановок. О своем приключении он рассказывал с гордостью десятилетнего мальчика, сбежавшего из дома. Пожилой джентльмен семитского вида все время пытался со мной уединиться, чтоб выяснить, как живут евреи в СССР. Однажды ему удалось загнать меня в угол и закрыть собой все пути к отступлению: «Говорят, у вас в стране сильный антисемитизм. Говорят, евреям трудно получить высшее образование. Это так?» «Но вы же видите, – ответила я, пытаясь выбраться из засады, – я же учусь». И тут раздался насмешливый голос мистера Виллоуби: «Russian girls know all the answers». («Русские девушки знают ответы на все вопросы».)
Однажды, раздавая буклеты посетителям выставки, я заметила на себе чей-то внимательный взгляд. Думая, что человек ждет буклета, подошла к нему и услышала отчетливый шепот: «Вас будут ждать в шесть пятнадцать на скамейке возле павильона». Не вполне осознав, что случилось, я поняла, что ослушаться нельзя, и ровно в шесть пятнадцать была в указанном месте.
К великому моему изумлению, на скамейке сидел Толя Агапов, наш недавний выпускник, с которым три года назад мы были вместе на целине. У меня отлегло от сердца: добродушный, широколицый, с ямочками на щеках, улыбчивый Толя вряд ли мог представлять опасность. Он и правда говорил со мной дружески и, как мне казалось, откровенно. Выяснилось, что Толя по распределению попал в КГБ и, сидя со мной на скамейке, выполнял свои прямые обязанности. Он расспрашивал меня о «моих» англичанах: о чем говорим, куда ходим. Когда я забыла упомянуть прогулку с Джеффом на Ленинские горы, он мне о ней напомнил. «Раз ты и так все знаешь, зачем же спрашивать?» – удивилась я. «Затем, чтобы ты чувствовала ответственность», – без улыбки пояснил он. «А вообще будь осторожна. Это же такое дело… еще влипнешь», – понизив голос, доверительно сообщил Толя. Несколько лет спустя я узнала, что он сперва запил, а потом покончил с собой. Самоубийство никак не вязалось с его обликом. Видимо, работа в органах не вязалась с ним еще больше.
В день закрытия выставки меня вызвали в специальную комнату и велели написать отчет, то есть письменно изложить то, что я прежде рассказала Толе. «О великий могучий русский язык» язык родного КГБ, ревниво оберегавшего меня от слишком активного общения по-английски.
«О великий могучий», на который требовалось перевести незамысловатые английские диалоги. Подобный опыт сильно охладил мой пыл и поубавил желание общаться с англоязычными. И все же работа на выставке стала моей первой настоящей ВСТРЕЧЕЙ с английским. Я увидела, что на этом языке острят, грустят, сентиментальничают, заказывают еду в кафе, восторгаются балетом, рассказывают о семье и кошке. Причем вовсе не по тем скучным матрицам, что существовали в наших учебниках. И не на старомодном, хоть и красивом английском Диккенса и Голсуорси, которых мы штудировали на уроке. Существовал живой язык, и я с головой в него окунулась.
Воспоминания об этом были столь яркими, что спустя восемь лет я, несмотря ни на что, снова согласилась поработать в Сокольниках. Мне позвонили и сказали, что срочно требуется переводчица на уже открывшуюся международную выставку. На следующий же день я была в знакомом парке и в знакомом павильоне. Но, как известно, нельзя дважды ступить в тот же поток. На сей раз моим хозяином, именно хозяином, оказался молодой высокий плечистый немец, живущий в Штатах и представляющий американскую фирму. Он встретил меня весьма сухо и, коротко ознакомив с экспонатами, сел читать газету. Каждое трудовое утро начиналось с того, что мой хозяин с брезгливым видом проводил пальцем по столу и аппаратуре и подносил палец к моим глазам. Убедившись, что я не собираюсь делать надлежащих выводов, наконец изрек: «Лариса, в ваши обязанности входит вытирать пыль, подметать и готовить кофе». Попроси он иначе, я бы, может, и согласилась, но этот тон… «Меня прислали сюда как переводчицу», – ответила я. «Кто прислал? КГБ? – вскинулся он. – Одну убрали, проштрафилась, плохо доносила. Вместо нее прислали другую. Будете отрицать?» «Я и не знала, что пришла на чье-то место», – начала я, но поняла, что оправдываться бесполезно. А он продолжал, все больше распаляясь: «Скажете, в этих стенах нет микрофонов? Нам все объяснили, когда мы сюда ехали. Раз, два, три, четыре, пять, – неожиданно закричал он, оглядывая потолки и стены, – я не хочу в вашу Сибирь. Слышите? Я вас не боюсь». И снова обращаясь ко мне: «Почему вы разрешили вашему правительству ввести в Чехословакию войска?» «Меня никто не спрашивал», – ответила я. «Надо, чтоб спрашивал», – парировал он. «А вас спрашивали, когда в Германии уничтожали евреев?» Он осекся и, помолчав, мрачно сказал: « The nation went mad»(«Народ сошел с ума»). Было видно, что мой вопрос его задел. Он стал объяснять, что, хотя тогда и не жил, на нем тоже лежит груз вины, который невозможно сбросить. С этого дня мой немец стал со мной немного любезней, разговорчивей и даже изредка позволял себе улыбнуться. Тем не менее каждое утро приветствовал меня одним и тем же вопросом: « Writing reports?» («Пишете отчеты?»). Что касается этих самых reports, то мне не пришлось их писать до самого последнего дня. «Почему от вас не поступило ни единого отчета?» – осведомились у меня, пригласив в ту же комнату, где я была в 1961-м. «Но мне никто не говорил», – ответила я. И это было чистой правдой: я появилась на выставке с опозданием, и со мной позабыли провести инструктаж. Так что мой единственный отчет состоял из короткой информации о фирме, ее экспонатах и ее представителях.
Пока я писала, в комнату вбежала переводчица с соседнего стенда. Ее щеки пылали, на глазах были слезы, а в дрожащей руке – лист бумаги. Из ее сбивчивого рассказа я поняла, что к ней на стенд подбросили письмо с просьбой о политическом убежище. Все оживились, задвигались, кто-то вышел, кто-то вошел, куда-то позвонили. Я поспешила поставить точку и исчезнуть. «Все. С выставками покончено, – решила я. – И на что они мне дались? Мало ли других возможностей?»
Через год или два я познакомилась с двумя очень милыми англичанками – аспирантками моего старшего друга, ленинградского профессора В. А. Майнулова. Одну звали Цинция, другую Венди. Цинция занималась Волошиным, а Венди Багрицким. Цинция ленилась говорить по-русски и с облегчением переходила на английский, а трудолюбивая Венди пользовалась малейшей возможностью поупражняться в русском. Я подружилась с обеими, но Цинция уехала раньше, а Венди пробыла еще несколько месяцев. Она охотно приходила ко мне в гости и приезжала на дачу в Востряково. Дружба с ней была для меня подарком. Впервые я могла говорить не просто с живым носителем языка, но с человеком, близким по интересам. Наконец-то я получила возможность беседовать по-английски (мы договорились часть времени пользоваться русским, часть английским) о том, что меня действительно волновало: о литературе, театре, образовании, традициях.
Но, к великому сожалению, и этот опыт кончился плачевно. Моего мужа неожиданно вызвали на работе в первый отдел, где огромный молодой человек, Эдик с Лубянки, объяснив, что Венди не просто аспирантка, очень настойчиво «попросил» контакты не прекращать и обо всем сообщать. Нам оставалось одно: немедленно предупредить нашу знакомую, что она в черном списке. Но как это сделать? Всюду глаза и уши. Наконец мне явилась счастливая мысль пригласить ее туда, где она наверняка не была и где вряд ли нас будут подслушивать, – в баню. Встретившись у кинотеатра «Метрополь», мы отправились в Центральные бани.
«Блестящая идея», – хвалила я себя, входя внутрь. Но в раздевалке рядом с нами пристроилась моложавая блондинка, которая, как мне казалось, ловила каждое наше слово (чтоб не привлекать к себе излишнего внимания, мы говорили по-русски). Это меня насторожило, и я решила отложить важное сообщение до парной. Но и в парилке разговора не получилось. Моя гостья, ошеломленная жаром, паром, видом распаренных тел и шлепающих по ним веников, побледнела и стала медленно оседать. Я подхватила ее и вывела прочь. Усадив бедную девушку на скамью и дав ей немного отдышаться, я ошеломила ее еще раз, и куда сильнее, чем прежде. Слушая мой рассказ, она потрясенно повторяла лишь одно: « No, oh no». Потом на возбужденном и торопливом английском принялась шепотом переспрашивать, благодарить и сокрушаться: «Значит, меня больше сюда не пустят, никогда не пустят». Мы тепло простились, понимая, что прощаемся навсегда. И лишь недавно, двадцать два года спустя, мы снова случайно нашли друг друга. Я получила от Венди длинное и подробное письмо, в котором она сообщала, что преподает русский в Ноттингемском университете, пишет статьи и книги о русской литературе, среди них – книга о поэзии Анны Ахматовой, прекрасно помнит наши беседы и прогулки в Востряковском лесу, моего трехлетнего сына и ленивые вареники моей гостеприимной бабушки.


























