Текст книги "Город Эн"
Автор книги: Л. Добычин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
29
Я думал об Ольге Кусковой, и мне было жаль ее. Неповоротливая, она мне, когда я их обеих не видел, напоминала Софи. Так недавно еще в Шавских Дрожках, одетая в полукороткое платье, она рисовала нам "девушку боком, в малороссийском костюме". В лесу возле "линии", пылкая, когда проезжали "каратели", она грозила им вслед кулаком.
Приближался "молебен". С своими приятельницами я грустил, что кончается лето. Однажды стоял серый день, рано стало темно, дождь закапал, и мы разошлись, едва встретясь. Прощаясь со мной, Катя Голубева положила мне в руку каштан. Он был гладенький, было приятно держать его. Тихо покапывало. В темноте пахло тополем. Я не вошел сразу в дом, завернул в палисадник и сел на скамью. Наши окна, освещенные, были открыты. Маман принимала Кондратьеву, и неожиданно я услыхал интересные вещи.
На Уточкине, где мама была в шляпе, украшенной виноградною кистью и перьями, был полковник в отставке Писцов, и маман на него произвела впечатление. Он подослал к ней Ивановну, отставную монахиню, – ту, которой Кондратьева в прошлом году отдавала стегать одеяла, – и спрашивал, как бы маман отнеслась к нему, если бы он прибыл к ней с предложением. Благодарите, – сказала маман, – господина Писцова, но я посвятила себя воспитанию сына и уже не живу для себя.
Я услышал, как она стала всхлипывать и говорить, что родители жертвуют всем и не видят от детей благодарности. – Трудно представить себе, зарыдала она, – до чего оскорбительна бывает их черствость.
С тех пор я старался не попадаться знакомым маман на глаза. Мне казалось, что, взглянув на меня, они думают: – Черствый! Это он оскорбляет свою бедную мать.
Второгодников в классе оказалось двенадцать, и все они были дюжие малые. Как говорили, у попечителя была слабость проваливать учеников с представительной внешностью. С нами они страшно важничали, и самым важным из всех был Ершов. Он был смуглый, с глазами коричневыми, как глаза Натали. Он надменно смотрел и казался таинственным. Он поразил меня. Я попытался покороче сойтись с ним. В училищной церкви я встал рядом с ним и, показав ему головой на икону, сказал ему: – Двое и птица. – Он двинул губами и не посмотрел на меня. Я достал свой каштан (Кати Голубевой) и хотел подарить ему, но он не принял его.
С переклички я вышел с Андреем. Я страшно смеялся и говорил очень громко, посматривая, не Ершов ли это сейчас обогнал нас.
Андрей проводил меня до дому и завернул со мной внутрь. Как всегда, он раскрыл мой учебник "закона". – "Пустыня, – прочел он из главы о "монашестве пустынножительном", – бывшая дотоле безлюдною, вдруг оживилась. Великое множество старцев наполнило оную и читало в ней, пело, постилось, молилось". – Он взял карандаш и бумагу и нарисовал этих старцев.
Карманова, у которой еще оставались здесь кое-какие дела, прикатила и прожила у нас несколько дней. Благодушная, улыбаясь приятно, она поднесла маман "Библию". – Тут есть такое! – сказала она.
Я подслушал кое-что, когда дамы, сияющие, обнявшись, удалились к маман. Оказалось, что Ольги Кусковой уже нет в живых. Она плохо понимала свое положение, и инженерша принуждена была с ней обстоятельно поговорить. А она показала себя недотрогой. Отправилась на железнодорожную насыпь, накинула полотняный мешок себе на голову и, устроясь на рельсах, дала переехать себя пассажирскому поезду.
Время, которое инженерша у нас провела, хорошо было тем, что маман отвлеклась от меня, не бросала на меня драматических взглядов и не сопровождала их вздохами.
Я этой осенью стал репетитором у одного пятиклассника. Бравый, он был больше и толще меня и басил. Иногда, когда я с ним сидел, к нам являлся отец его. – Вы, если что, – говорил он мне, – ставьте в известность меня. Я буду драть. – И рассказал, что дерет при полиции: дома мерзавец орет и соседи сбегаются. Я вспоминал тогда Васю. Поэзия детства оживала во мне.
Я был занят теперь, и с девицами мне разгуливать некогда было. В свободное время я читал "Мизантропа" или "Дон Жуана". Они мне понравились летом, и я, когда ученик заплатил мне, купил их себе.
В эту зиму со мной не случилось ничего интересного. Разочарованный, ожесточенный, оттолкнутый, я уже не соблазнялся примером Манилова с Чичиковым. Я теперь издевался над дружбой, смеялся над Гвоздевым с Софронычевым, над магистром фармации Юттом.
По праздникам, когда я стоял в церкви, я знал, что шагах в десяти от меня, за проходом, стоит Натали. Мое зрение, по-видимому, стало хуже. Лица ее я не видел. Я чувствовал только, которое пятнышко было ее головой.
Незаметно дожили мы до экзаменов. Утром перед "письменным по математике" в нашей квартире неожиданно звякнул звонок, и Евгения подала мне конверт. В нем, написанные той рукой, что писала мне несколько раз через "почту амура", заклеены были задачи, которые будут даны на экзамене, и их решения. Пакет этот подал Евгении городовой.
30
Помещик Хайновский, с усищами и одетый в какую-то серую куртку с шнурами, какую я видел однажды на Штраусе, вскоре после экзаменов был у нас, чтобы нанять меня на лето к детям. Я связан был метеорологической станцией, и мне нельзя было ехать к нему.
Было жаль. Мне казалось, что там, может быть, я увидел бы что-нибудь необычайное. Я вспомнил, как один ученик прошлой осенью мне рассказывал, что он жил у баронов. Из Англии к баронессе приехал двоюродный брат. В красных трусиках он скакал с перил мостика в пруд, а бароны-соседи, которых созвали и, рассадив на лугу, подавали им кофе, – смотрели.
Один как другой, одинаковые, как летом прошлого года и как позапрошлого, без происшествий, шли дни. Перед праздниками иногда мимо нашего дома, раздувшаяся, в шляпе, с перьями, пудреная, волоча по земле подол юбки, в митенках, Горшкова, чуть тащась, проходила в собор. Младший Шустер, свистя и поглядывая на окошки, прогуливался иногда перед домом. Подвальная Аннушка по вечерам, возвращаясь откуда-нибудь, иногда приводила знакомого. Бабка и Федька выскакивали, чтобы им не мешать, и, пока они там рассуждали, – стояли на улице.
Раз я, бродя, очутился у лагерей, встретил Андрея, и мы с ним прошлись. Как когда я был маленький, нам попадались походные кухни. Расклеены были афиши, и на них напечатано было "Денщик – лиходей". Затрубили "вечернюю зорю". Звезда появилась на небе. – Андрей, – сказал я, – я читаю "Серапеум". – Я рассказал ему то, что прочел там про древних христиан. Мы посетовали, что в училище нас надувают и правду нам удается узнать лишь случайно.
Настроясь критически, мы поболтали о боге. Мы вспомнили, как нам хотелось узнать, Серж ли был "Страшный мальчик".
– С Андреем, – говорил я себе, возвращаясь, – приятно, но в нем как-то нет ничего поэтического. – И я вспомнил Ершова.
А. Л., как и в прошлом году, взойдя на гору после обеда, обдумывала каждый день завещание. Маман, чтобы чаще бывать у нее, стала брать у нее "Дамский мир". Иногда, прочтя номер, она посылала меня отвезти его.
Часто, раскрыв его в поезде, я находил в нем что-нибудь занимательное. Например, что влиять на эмоции гостя мы можем через цвет абажура. Когда же мы хотим пробудить в госте страсть, мы должны погасить свет совсем. Мне хотелось тогда, чтобы было с кем вместе посмеяться над этим, но мне было не с кем.
Старухи, которые были в гостях у А. Л., с удовольствием заводили со мной разговоры. Они меня спрашивали, кем я буду. – Врачом, – говорила А. Л. за меня так как я сам не знал, и я начал и сам отвечать так. Со стула я видел картинку да-Винчи, но с места не мог ничего рассмотреть, подойти же к ней ближе при всех я стеснялся.
Я думал о ней каждый раз, проходя мимо вывесок с прачкой, которая гладит, а в окно у нее за спиной видно небо. Я помнил окно позади стола с "вечерей", изображенное на этой картинке.
В день "перенесения мощей Ефросиний Полоцкой" был "крестный ход", и маман, надев шляпу, в которой понравилась в прошлом году господину Писцову, ходила в собор.
Возвратилась она из собора сияющая и, призвав к себе в спальню меня и Евгению, стала рассказывать нам. – Как прекрасно там было, – снимая с себя свое новое платье и моясь, красивым, как будто в гостях, с интонациями, голосом говорила она. – Было много цветов. Много дам специально приехало с дачи. – И тут она, будто бы вскользь, объявила нам, что в "ходу" была рядом с госпожою Сиу и она была очень любезна и даже прощаясь, пригласила маман побывать у нее в Шавских Дрожках.
Она наконец покатила туда. В этот вечер мне казалось, что время не движется. Я очень долго купался. Обратно шел медленно. Парило. Тучи висели. Темнело. Бесшумные молнии вспыхивали. В Николаевском парке в кустах егозили. На улицах люди впотьмах похохатывали. Бабка с Федькой стояли у дома. Ходила от угла до угла мадам Гениг. Она задержала меня и сказала мне, что в такую погоду ей чувствуется, что она одинока.
Я долго сидел перед лампой над книгой. Евгения иногда появлялась в дверях. Не дождавшись чтобы я на нее посмотрел, она громко вздыхала и исчезала на время.
Маман прибыла в половине двенадцатого. Чрезвычайно довольная, она показала мне книжку, которую получила для чтения от господина Сиу. Эта книжка называлась "Так что же нам делать?". Прижав ее к сердцу, я гладил ее, а маман мне рассказывала, что прислуга Сиу замечательно выдрессирована.
– Видела дочь? – спросил я наконец. Оказалось, ее не было дома.
Маман занялась с того дня дрессировкой Евгении, сшила наколку ей на голову и велела ей, если случится свободное время, вязать для меня шерстяные чулки. Я сказал, что не буду носить их. Маман порыдала.
31
Когда мы явились в училище, там был уже новый директор. Он был краснощекий, с багровыми жилками, низенький, с пузом, без шеи. Лицо его было пристроено так, что всегда было несколько поднято вверх и казалось положенным на небольшой аналой.
Он завел у нас трубный оркестр и велел нам носить вместо курток рубахи. Он сделал в училищной церкви ступеньки к иконам. Он выписал "кафедру" и в гимнастическом зале сказал с нее речь. Мы узнали из нее, между прочим, о пользе экскурсий. Они, оказалось, прекрасно дополняют собой обучение в школе.
Прошло два-три дня, и в субботу Иван Моисеич явился к нам перед уроками и объявил нам, что вечером мы отправляемся в Ригу.
Невыспавшиеся, мы туда прибыли утром и, выгрузясь, побежали в какую-то школу пить чай.
У вокзала мы остановились и подивились на фурманов в шляпах и в узких ливреях с пелеринами и галунами. Их лошади были запряжены без дуги. Пробегали трамваи. Деревья и улицы были только что политы. Город был очень красив и как будто знаком мне. Возможно, он похож был на тот город Эн, куда мне так хотелось поехать, когда я был маленький.
Прежде всего мы побывали в соборе, потом в главной кирхе. – Зо загт дер апостель, – с балкончика проповедовал пастор и жестикулировал. – Паулюс! Здесь к нам подошел Фридрих Олов. Он был одет в "штатское". В левой руке он держал "котелок" и перчатки.
Все были растроганы. Он пожимал наши руки, сиял и ходил с нами всюду, куда нас водили. Он с нами осматривал туфельку Анны Иоановны в клубе, канал с лебедями, поехал на взморье, купался. – Неужели, – восхищался он нами, действительно вы изучили уже почти весь курс наук? – Обнявшись, я с ним вспомнил, как мы разговаривали про Подольскую улицу, про мужиков. Эта встреча похожа была на какое-то приключение из книги. Я рад был.
На взморье, очутясь без штанов и без курток, в воде, все вдруг стали другими, чем были в училище. С этого дня я иначе стал думать о них.
После Риги мы ездили в Полоцк. Опять мы не спали всю ночь, так как поезд туда отходил на рассвете. Из окон вагона я в первый раз в жизни увидел осенний коричневый лиственный лес. Я припомнил две строчки из Пушкина.
Сонных, нас повели в монастырь и кормили там постным. Потом нам пришлось "поклониться мощам", и затем нам сказали, что каждый из нас может делать, что хочет, до поезда.
С учеником Тарашкевичем я отыскал возле станции кран, и мы долго под ним, оттирая песком, мыли губы. Они от мощей, нам казалось, распухли, и с них не смывался какой-то отвратительный вкус.
После этого мы походили и набрели на "тупик". Изнемогшие, мы улеглись между рельсами. Сразу заснув, мы проснулись, когда начинало темнеть. Мы вскочили и поколотили друг друга, чтобы подогреться и не заболеть ревматизмом.
В вагоне я сел с Тарашкевичем рядом, и он рассказал мне, как жил у Хайновского. Он нанялся к нему летом, когда мне пришлось отказаться от этого. Он мне сказал, что Хайновский любил присмотреть за ученьем, советовал, заставлял детей "лежать кшижом". При этом он время от времени к ним подходил и давал им целовать свою ногу. Я рад был, что я не попал туда.
По понедельникам первым уроком у нас было "законоведенье", и ему обучал нас отец Натали. Он был седенький, в "штатском", в очках, с бородавкой на лбу и с бородкой как у Петрункевича. Я не отрываясь смотрел на него. Мне казалось, что в чертах его я открываю черты Натали и мадонны И. Ступель.
Наш директор любил все обставить торжественно. К "акту" в гимнастическом зале устроены были подмостки. Над ними висела картина учителя чистописания и рисования Сеппа. На ней нарисовано было, как дочь Иаира воскресла. Наш новый оркестр играл. Хор пел. Подымались один за другим на ступеньки ученики попригожее, натренированные учителями словесности, и декламировали, и в числе их на подмостки был выпущен я.
Мне похлопали. Мне пожал руку Карл Пфердхен и сказал: – Поздравляю. Меня поманила к себе заместительница председателя "братства". Она сообщила мне, что сейчас же попросит директора, чтобы он ей ссудил меня для выступления в концерте, который будет дан в пользу братства в посту. Пейсах Лейзерах обнял меня. – Ты поэт, – объявил он. Я начал с тех пор хорошо относиться к нему.
Когда вечером я пошел походить, у меня, оказалось, была уже слава. Девицы многозначительно жали мне руки. – Мы знаем уже, – говорили они. Среди них я увидел Луизу, примкнувшую к ним под шумок.
– Я хотела бы с вами, – сказала она мне, – немного поговорить фамильярно. – Она похвалила мою неуступчивость в торге, который у меня состоялся полгода назад, с ее матерью. – Сразу заметно, – польстила она, что у вас есть свой форс.
Обо мне услыхала в конце концов старая Рихтериха, "приходящая немка". Она наняла меня к сыну. Он был моих лет, остолоп, и я скоро от него отказался. Он несколько раз говорил мне, что жалко, что Пушкин убит, и однажды подсунул мне пачку листков со стишками. Он сам сочинил их.
Я снес их в училище и показал кой-кому. Мы смеялись. Ершов подошел неожиданно и попросил их до вечера. Он обещал мне вернуть их за "всенощной ".
32
Я вышел из дому раньше, чем следовало, и, дойдя до училища, поворотил. Я сказал себе, что пойду-ка и встречу кого-нибудь.
Я встретил много народа, но я не вернулся ни с кем, а шел дальше, пока не увидел Ершова. Смеясь и вытаскивая из кармана стишки, он кивал мне. Мы быстро пошли. Стоя в церкви, мы взглядывали друг на друга и, прячась за спины соседей от взоров Иван Моисеича, не разжимая зубов, хохотали неслышно.
Потом мы ходили по улицам и говорили о книгах. Ершов хвалил Чехова. Это, – пожимая плечами, сказал я, – который телеграфистов продергивает?
Он принес мне в училище "Степь", и я тут же раскрыл ее. Я удивлен был. Когда я читал ее, то мне казалось, что это я сам написал.
Я заботился, чтобы у него не пропал интерес ко мне. Вспомнив, что что-то встречалось в "Подростке" про какое-то неприличное место из "Исповеди", я достал ее. – Слушай, – сказал я Ершову, – прочти.
И опять я отправился рано ко всенощной и от училищной двери вернулся и шел до тех пор, пока не увидел его.
– Ну, и гусь, – закричал он в восторге, и я догадался, что он говорит о Руссо. Увлеченный, он схватил мою руку, приподнял ее и прижал к себе. Я тихо отнял ее. Он ходил в пальто старшего брата, который окончил училище в прошлом году, и оно ему было немножко мало. Мне казалось, что есть что-то особенно милое в этом. Я дал ему "Пиквикский клуб", рисовал ему даму, зовущую любезных гостей закусить, и тех старцев, которые так оживили когда-то своим появлением пустыню.
В записки, которые я во время уроков ему посылал, я вставлял что-нибудь из "закона" или из "словесности". – "Лучший, – писал я ему, например, проводник христианского воспитания – взор. Посему надлежит матерям-воспитательницам устремлять оный на воспитуемых и выражать в нем при этом три основные христианские чувства" – или "эта девушка с чуткой душой тяготилась действительностью и рвалась к идеалу". – Затем я ему предлагал побродить со мной вечером.
От виадука мы медленно доходили до "зала для свадеб". Безлюдно, темно и таинственно было на дамбе. С деревьев иногда на нас падали капли. Дорога устлана была мокрыми листьями. На повороте мы долго стояли. На тучах мы видели зарево от городских фонарей. Лай собак доносился из Гривы Земгальской.
Ершов рассказал мне, что отец его прошлой весной бросил службу в акцизе и купил себе землю за Полоцком. Вся семья жила там. Поэтически говорил мне Ершов о приезде к ним в усадьбу одной польской дамы, которую вечером он и отец, с фонарями в руках, провожали до пристани. Мне было грустно, что я в этом роде ничего не могу рассказать ему.
В городе он жил один у канцелярского служащего Олехновича, и Олехнович хвалил его в письмах, в которых подтверждал получение денег за комнату. Кроме Ершова, жила у него еще классная дама Эдемска. Она каждый вечер вздыхала за чаем, что снова ничего не успела и прямо не знает, когда доберется наконец до ксенджарии "Освята" и выпишет там на полгода "Газету два гроша".
Ершов говорил мне, гордясь и оглядываясь, что отец его вегетарьянец и даже состоит в переписке с Толстым; что, когда еще он был акцизным, ему при поездке на одну винокурню подсунули овощи, которые сварены были в мясном котелке, и он их по неведению съел, но душа его скоро почувствовала, что тут что-то не так, и тогда его вырвало; и что однажды он видел на улице, как офицер бьет по морде солдата за неотдание чести, – и трясся, когда возвратился домой и рассказывал это.
Меня удивляло немного в Ершове его восхищение отцом, и мне было приятно, что вот и Ершов не без слабостей. Этим он еще больше пленял меня. Я вспоминал "письма к Сержу" и думал, что если бы я продолжал их еще сочинять, то теперь я, должно быть, писал бы: – "Ах, Серж, очень счастлив может быть иногда человек".
Но приманки, которые были у меня для Ершова, все кончились. Скоро он стал уклоняться от встреч со мной по вечерам и не стал отвечать на записки. – Ты хочешь отшить меня? – встав, как всегда, рядом с ним за обедней, спросил я. Презрительный, он ничего не сказал мне.
Я долго ходил в этот день мимо дома, в котором он жил. Снег пошел. Олехнович в плаще с капюшоном и в чиновничьей шапке, сутулясь, появился на улице. Он успел сбегать куда-то и возвратиться при мне. Борода у него была жидкая, узенькая, и лицо его напоминало лицо Достоевского.
С булками в желтой бумаге, с мешочком, обшитым внизу бахромой, и в пенсне с черной лентой прошла от угла до ворот классная дама Эдемска. Она здесь была уже дома. Отбросив свою молодецкую выправку, съежась, она семенила понуро.
У глаз я почувствовал слезы и сделал усилие, чтобы не дать им упасть. Я подумал, что я никогда не узнаю уже, подписалась ли она наконец на газету.
Сначала я надеялся долго, что дело еще как-нибудь может уладиться. Ревностно я сидел над Толстым и над Чеховым, запоминая места из них и подбирая, что можно было бы сказать о них, если бы вдруг между мной и Ершовым все стало по-прежнему.
Утром мутного, с низкими тучами и мелкими брызгами в воздухе, дня мы узнали, что умер Толстой. В этот день я решился попробовать: – Умер, сказал я Ершову, подсев к нему. Он посмотрел на меня, и мне вспомнился Рихтер, который говорил мне, что жалко, что Пушкин убит.
В этот день маман вечером заходила к Сиу. С уважением рассказала она, что сначала господина Сиу долго не было дома, а потом он пришел и принес две открытки: "Толстой убегает из дома, с котомкой и палкою" и "Толстой прилетает с неба, а Христос обнимает его и целует".
Она сообщила, что был разговор обо мне. Сиу были любезны спросить у нее, любитель ли я танцевать, и она им сказала, что нет и что это прискорбно: кто пляшет, тот не набивает свою голову разными, как говорится, идеями. Я покраснел.
33
Так как я говорил, что хочу быть врачом, приходилось мне сесть наконец за латинский язык. Наш учитель немецкого Матц обучал ему и помещал раз в неделю в "Двине" объявление об этом. Я с ним сговорился.
Кухарка отворяла мне дверь и вводила меня. – Подождите немножечко, распоряжалась она. Я рассматривал, встав на носки, портрет Матца, висевший на стене над диваном, среди вееров и табличек с пословицами. Синеглазый, с румянцем и с желтенькими эспаньолкой и Jжиком, он нарисован был нашим учителем чистописания и рисования Сеппом.
Являлся сам Матц, неся лампу. Поставив ее, он ее поворачивал так, чтобы переведенная на абажур переводная птичка была мне хорошенько видна.
– "Сильва, сильвэ" – смотря на нее, начинал я склонять. Потом Матц объяснял что-нибудь. Я старался показать, что не сплю, и для этого повторял за ним время от времени несколько слов: "эт синт кандида фата туа" или "пульхра эст".
Раз мы читали с ним "дэ амитицие верэ". Мечтательный, он пошевеливал веками и улыбался приятно: он счастлив был в дружбе.
Однажды, когда я от него возвращался, я встретился с Пейсахом. Мы походили. У "зала для свадеб" мы остановились и, глядя на его освещенные окна, послушали вальс. Я старался не думать о том, что недавно я здесь бывал с другим спутником.
Пейсах разнежничался. Как девицу, он взял меня под руку и обещал дать мне список той оды, которую в прошлом году сочинил наш учитель словесности. Я помнил только конец ее:
Русичи, братья поэта-печальника,
Урну незримую слез умиления
В высь необъятную, к горних начальнику,
Дружно направим с словами прощения:
Вечная Гоголю слава.
– Зайдем, – предложил он, когда, повторяя эти несколько строк, мы вошли в переулок, в котором он жил. Я пошел с ним, и он дал мне оду. Мы долго смеялись над ней. Я бы мог получить ее раньше, и тогда бы со мной мог смеяться Ершов.
Рождество подходило. Съезжались студенты. Выскакивая на "большой перемене", мы видели их. Через год, предвкушали мы, мы будем тоже ходить в этой форме, являться к училищу против окон директора, стоя толпой, с независимым видом курить папироски.
Приехал ГвоздJв. Он учился теперь во Владимирском юнкерском. Он неожиданно вырос, стал шире, чем был, его трудно узнать было. Бравый, печатая по тротуарам подошвами, он подносил к козырьку концы пальцев в перчатке и вздергивал нос, восхищая девиц. К Грегуару он не заходил и при встрече с ним обошелся с ним пренебрежительно.
В день, когда нас распустили, я видел, как ехала к поезду классная дама Эдемска. Торжественная, она прямо сидела. Корзина с вещами стояла на сиденье саней рядом с нею. Могло быть, что только что эту корзину ей помог донести до калитки Ершов.
В первый день рождества почтальон принес письма. Евгения в белой наколке, нелепая, точно корова в седле, подала их: Карманова, Вагель А. Л., фрау Анна и еще кое-кто – поздравляли маман. Мне никто не писал. Ниоткуда я и не мог ждать письма. За окном валил снег. Так же, может быть, сыпался он в это утро и над "землею" за Полоцком.
Блюма Кац-Каган была коренастая, низенькая, и лицо ее было похоже на лицо краснощекого кучера тройки, которая была выставлена на окне лавки "Рай для детей". Она кончила прошлой весною "гимназию Брун" и уехала в Киев на зубоврачебные курсы. В один теплый вечер, когда из труб капало, выйдя, я увидел ее возле дома. Она прибыла на каникулы.
– Вы не читали, – сказала она мне, – Чуковского: "Нат Пинкертон и современная литература"? – Заглавие это заинтересовало меня. Я читал Пинкертона, а про "современную литературу" я думал, что она – вроде "Красного смеха". Я живо представил себе, как, должно быть, смеются над ней в этой книжке. Мне очень захотелось прочесть ее.
С дамбы я посмотрел на дом Янека. В окнах Сиу кто-то двигался. Может быть, это была Натали. Вальс был слышен с катка. Я сказал, что сегодня лед мягкий, и Блюма со мной согласилась.
– Но дело не в том, – заявила она. – Я читала недавно один интересный роман. – И она рассказала его.
Господин путешествовал с дамой. Италия им понравилась больше всего. Они не были муж и жена, но вели себя так, словно женаты.
– Ну, как вы относитесь к ним? – захотела узнать она. Я удивился. Никак, – сказал я.
Против "зала для свадеб", когда мы стояли впотьмах и нам слышен был шум электрической станции, оркестр вдали и собачий лай, ближний и дальний, Кац-Каган раскисла. Она, обхватив мою руку, молчала и валилась мне на бок. Я вынужден был от нее отодвинуться. Я ее спрашивал, помнит ли она, как когда-то сюда приходили смотреть на комету. Она мне сказала, что нам еще следует встретиться, и сообщила мне, как ей писать до востребования: "К-К-Б, 200 000".
В течение этой зимы Тарашкевич приглашал меня несколько раз, и я ходил к нему. Кроме меня там бывал Грегуар и один из пятерочников. Он показывал нам, как решаются разного рода задачки. Потом нам давали поесть и поили наливкой. Приязнь возникла тогда между нами. Прощаясь, мы долго стояли в передней, смеялись, смотря друг на друга, опять и опять начинали жать руки и никак не могли разойтись.
Я с особенной нежностью в эти минуты относился к Софронычеву. – Ты встречаешься, – ласково глядя на него, думал я, – каждый день с Натали. Как и я, ты по опыту знаешь, что такое коварство друзей.
Тарашкевич сидел на одной скамье с Шустером. Он разболтал нам, что Шустер посещает Подольскую улицу. – Шустер, – говорил я себе, пораженный. Я вспомнил, как я не нашел в нем когда-то ничего интересного. – Как все же мало мы знаем о людях, – подумал я, – и как неправильно судим о них.
Рано выйдя, я утром стал ждать его. – Шустер, – сказал я и взял его за руку. Сразу же я спросил его, правда ли это. Польщенный, он все рассказал мне. Он ходит по пятницам, так как в этот день там бывает осмотр. Он требует книги и узнает, кто здоров. Номера разгорожены там не до самого верха. Однажды там рядом оказался его младший брат, перелез через стенку и стал драться стулом. Теперь его не принимают в домах: – Если хочет ходить туда, то пусть ведет себя как подобает.
34
Отец Николай, накрыв голову мне черным фартуком, полюбопытствовал в этом году, "прелюбы сотворял" ли я. Я попросил, чтобы он разъяснил мне, как делают это, и он, не настаивая, отпустил меня. Я побежал, поздравляя себя с тем, что последнее в моей жизни говенье прошло.
Мне еще раз пришлось выступать на подмостках – в тот день, когда праздновалось "освбождение крестьян". Я прочел стишки скверно чтобы заместительница председателя братства разочаровалась и чтобы Ершов не подумал, что я уж совсем идиот.
Пейсах очень хвалил меня. – Ты показал им один раз, – говорил он, – что ты это можешь, и хватит с них. – Он одобрял теперь все, что я делал. Но я не его одобрения хотел.
Уже чувствовалось, что весна будет скоро. В "Раю для детей" вместо санок на окнах уже красовались мячи. Уже лица у людей становились коричневыми. Я оставил латинский язык.
– Все равно всего курса я не успею пройти, – говорил я, и, кроме того, мне теперь стало ясно, что я не хочу быть врачом.
Я успел из уроков латыни узнать, между прочим что "Ноли ме тагере", подпись под картинкой с Христом в пустыне и девицей у ног его, значит "Не тронь меня".
Снова на нас надвигались экзамены. Снова мы трусили, что "попечитель учебного округа" может явиться к нам. Мы были рады, когда вдруг узнали, что кто-то убил его камнем.
Была панихида. Отец Николай сказал проповедь. Вскоре в газете была напечатана корреспонденция врача, у которого попечитель обычно лечился. Оказывалось, что покойник был дегенерат и маньяк. Он проваливал учеников с привлекательной внешностью ради каких-то особенных переживаний. Пока он был жив, полагалось скрывать это, так как нельзя нарушать "медицинскую тайну".
У Грилихеса бастовали. Маман кипятилась, и я удивлялся ей. – Если бы только уметь, – говорила она мне, – то я бы пошла и сама поработала у него эти несколько дней.
Тарашкевич во время экзаменов раз забежал за мной. В доме у него уже ждали нас полный таинственности Грегуар и любезный пятерочник. Вынув конверт, Грегуар положил перед нами бумагу с задачками. – Ну-ка, – сказал он. Пятерочник эти задачки решил нам. Они на другой день были нам даны на экзамене.
Мы издолбились. В день спали мы по три или по четыре часа, и маман изводилась. – Когда, – говорила она, – это кончится? – На ночь, собираясь ложиться, она приносила мне горсть леденцов.
Наконец настал день, когда все было кончено. Мы получили "свидетельства". С "кафедры", на которой стоял стакан с ландышами, говорились напутствия. То засыпая, то вздрагивая и открывая глаза на минутку, я видея, как после директора там очутился учитель словесности. Он оттопырил губу, посмотрел на усы и подергал их. – Истина, благо, – по обыкновению, красноречиво воскликнул он, – и красота!
Пришел вечер, и в книжечке для "наблюдений" я сделал последнюю запись. На крыше под флюгером я, как всегда, задержался. Я думал о том, что я часто стоял здесь.
Канатчиков, получая квартирные деньги, поздравил меня. Он не сразу ушел, рассказал нам, что его сын помешался оттого, что не выдержал в технологический. – Он все науки, – сказал нам Канатчиков, – выдержал и только плинтус, чем комнаты клеят, не выдержал.
Все поступали куда-нибудь. Я для себя еще ничего не придумал. Я спрашивал, есть ли такое местечко, куда принимали бы не по экзаменам и не гонясь за отметками по математике, и оказалось, что есть. Я купил полотняный конверт и послал в нем свои документы. Мне скоро прислали письмо, что я принят.
В "участке", когда я ходил за "свидетельством о политической благонадежности", я видел Васю. Он быстро прошел. – Нет, мадам, – на ходу говорил он бежавшей за ним неотступно просительнице. По привычке, я, приятно смутясь, посмотрел ему вслед, и, когда он исчез, я подумал, что, может быть, он принимается в эту минуту кого-нибудь драть, кого водят за этим в полицию.
Шустер гостил у отцовской сестры за Двиной в "пасторате", и я не встречался с ним. Пейсах ко мне иногда заходил. Я составил ему список дней, по которым маман отправлялась дежурить. Он раз показал мне ту оду, которую в этом году сочинил наш бывший учитель словесности к празднику "освобождения крестьян". Я прочел ее без интереса. Училище уже не занимало меня.