Текст книги "Заблуждение велосипеда"
Автор книги: Ксения Драгунская
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Я у себя, на крылечке, с ноутбуком. И пальто перевешено в кладовку, чтобы не слышать его нытья про море.
Просыпаешься рано, просыпаешься от счастья – ведь сегодня суббота, значит, приедет мама!
Так, встаю и немедленно за дела – везде, во всем доме влажную уборку.
Быстро на велик, сгонять на высоковольтную – там на просеке ромашки вот такие огромные, набрать побольше и везде, везде поставить. У забора, в дальнем углу участка поспела лесная малина. Собрать маме кувшинчик. Правда, там такая высокая трава, не видно, на что наступаешь, и кажется, что внизу кто-то ползает, но если в резиновых сапогах, то можно потерпеть.
Ведь мама приедет!
И когда все сделано, можно переодеться во все самое-пресамое и выйти к шлагбауму, встречать маму.
Шлагбаум – ржаво-полосатая каркалыка, преграждавшая путь в наш поселок незваным автомобилям и шумным компаниям. Железная доска с надписью «ДСК «Советский писатель». Тихо! Писатели работают».
При шлагбауме – деревянный домик, в домике сидит дежурный. Обычно это страдающий от вынужденной трезвости дед из фабричных или деревенских. Или шлагбаумщица Таня, добрая женщина с фабрики, приходящая на дежурство с двумя собаками – Цыганом и Ночкой, иногда впадающая в запои и исчезающая на несколько дней, но, главное, приветливая, всегда готовая перемолвиться со мной словом.
Однажды в выходной день подвыпившая компания гуляющих с фабрики или из деревни, увидав шлагбаум со сторожем и надписью «Тихо! Писатели работают», сказала мрачно:
– Ничего, американцы придуть – они вас всех разбомблять…
Туфелька, сандалька, подвешена к шлагбауму, а шлагбаум поднят, и туфелька висит высоко-высоко, под шлагбаумом прыгает на одной ноге рыжая девочка в джинсах клеш и, стараясь не заплакать, просит опустить шлагбаум, достать, снять, отдать ей туфельку, а мальчишки смеются, и доброй дежурной шлагбаумщицы Тани как назло почему-то сегодня нет…
Все мальчишки – дураки.
Появляется чья-то грузинская бабушка, армянская родственница, подруга двоюродной тети из Баку, пахнущая жареным луком и специями, толстая, добрая и совестливая («мне бы такую бабушку!» – не думаю, а чувствую я), с золотыми зубами, в темной юбке, косынка с золотой ниткой на голове, тяжело ступает, говорит с акцентом. Велит отдать туфельку немедленно и впредь никогда не обижать эту девочку, ведь она – сирота.
Сирота???
Ха-ха-ха, ничего себе – сирота! Это вот она – сирота? Ну ничего, нормально! Сирота – это только до революции или там после войны, а у этой есть мама и брат, и вообще – она в джинсах! В вышитых джинсах клеш! Разве бывают сироты в джинсах? У нее велосипед заграничный, с белыми колесами. Белые шины!
И жвачки навалом.
Сирота, сирота, мучит кошку без хвоста!
Вранье, Сирота обожает кошек, никогда их не мучит, и это самое начало вранья про Сироту, вранья и непонимания, которые будут гнаться за ней всегда, и никому ничего не объяснишь, все равно никто не поверит.
Может, потому что «сирота» и «клевета» – в рифму?
Но туфельку все-таки отвязывают, бросают в сторону Сироты.
«Вай, вах, ваймэ, стидно, стидно…»
Чужая добрая старушка уходит.
Сирота ждет маму, с утра тусуясь у шлагбаума на въезде в поселок, или стоя у калитки, или сидя на кривой березе у обочины. Вот сейчас, вот-вот из-за поворота покажется такси, и мама будет пахнуть духами из флакончика в черно-белую клеточку, автомобилем и далеким прогретым летним городом, где у нее все время работа и очень важные дела. Привезет клубнику и «Пионерскую правду», пообещает сходить завтра в лес, в дальний лес, за грибами и ягодами. Завтра в лес, только обязательно, только непременно, а сегодня вечером она уйдет в гости к Нагибиным и может взять Сироту с собой, если, конечно, та будет себя хорошо вести, как хорошая большая девочка.
Число отдал туфельку, отвязал от шлагбаума, кинул мне под ноги и с тех пор дразнил меня Сиротой.
Речка не дразнила, она просто догадывалась, что я – Сирота. Слово вслух произнесла добрая кавказская старушка. Вот так оно все и получилось. Туфелька была великовата, «на вырост», мне все всегда было или мало, или великовато, вот туфелька и соскочила с ноги…
…
МЕРОПРИЯТИЯ ПО ОЧИСТКЕ СОВЕСТИ
ТРЕТЬЕ
Сирота то и дело думает про Число, дразнителя и издевателя, даже разворачивает карту Нью-Йорка, вот как у нее все серьезно, вот до чего дружба может довести, и через несколько дней, поутру, Сирота идет к Зое Константиновне, на «хитрую дачу», по дороге стараясь придать своему лицу дружелюбное выражение.
На веранде она обнаруживает беременную старушку.
Фро Опфер! Западная немка, подруга Зои Константиновны, большая любительница русской природы и социализма. Раньше она приезжала каждое лето, дышать воздухом, изучать язык Ленина и Дзержинского и ругать джунгли капитализма. Спрашивается, почему она еще тогда, в далекие годы, когда была помоложе, не сиганула храбро через Берлинскую стену на справедливый социалистический Восток?
Зато теперь они ругают джунгли капитализма вместе с Зоей Константиновной, теперь и та владеет вопросом не понаслышке.
– Сколько лет, сколько зим! – щеголяет русским старушка фро. – Раздобрела, да и волосы потемнели…
Неужели? Мечта сбывается?
Волосы… Рыжие, огненные волосы при черных бровях и ресницах. Всякие тетеньки норовили потрогать. «Это вы ей хной укрепляете?»
И вот эти рыжие волосы, предмет недоверия, зависти и страданий, очень густые и очень тонкие, все время сбивались в колтуны. Их приходилось распутывать, разбирать. Долго, скучно и больно.
Очень хотелось стать как все. С серенькими волосиками, которые брат называл «цвета Леночки».
Волосы цвета Леночки, светлые бровки, и чтобы никто не лез.
Сирота никак не может взять себя в руки и перестать смотреть на беременный живот старушки.
– Да, дорогая моя, да, – кивает фро Опфер. – Только теперь, выйдя на пенсию, я имею время и деньги, чтобы завести ребенка. В молодости, в нашей стране, при капитализме, я, одинокая мелкая служащая, не могла себе этого позволить. Но теперь, здесь, прекрасные русские врачи сделали невозможное, и скоро у меня будет мой маленький Тобиасик.
И череп Дашенька смотрит с буфета на счастливую и смущенную старушку.
– А Зои нет. Она повезла Бориса Генриховича на процедуры. Ты знакома с Борисом Генриховичем? Это, кхм-кхм, друг Зои. Прекрасный человек…
– Передайте, пожалуйста, Зое Константиновне… Пожалуйста, скажите ей…
(Что Костик скоро умрет на чужбине, и есть некоторая вероятность, что от этого и ей станет немножко не по себе? Что она сволочь и монстр? Или из ума выжила? Или она пятьсот лет жить собирается, или она партбилетом на том свете махать будет?..)
– А впрочем, не надо. Это лучше лично.
Костику не давал покоя мой велосипед…
В конце концов, велосипед у меня появился. Да какой! Бело-синий, с кожаным седлом и большими колесами с белыми, с белыми шинами. Назывался – «Фаворит».
Возвращаюсь домой из школы, грустя, что уже весна, а у меня все нет и нет велосипеда, и значит, скоро наступит мое еще одно бесколесное лето, а в гостях у мамы, на кухне, сидит Наташа Зимянина, младшая подруга мамы, однокурсница моего брата по Университету.
Наташа беременная и заплаканная, тогда она переживала свой несчастливый, катастрофический брак с Александром Филиппенко, в те годы – начинающим актером.
– А ты что куксишься? – сквозь слезы спрашивает Наташа. – Тоже беременная, что ли?
– Да она все про велосипед, – как обычно, называя меня в третьем лице, отвечает вместо меня мама.
– У меня есть велосипед, – сказала Наташа. – Пожалуйста, забирайте. Только он старый, мы его еще в Праге купили.
Папа Наташи был каким-то партийным начальством, одним из секретарей ЦК КПСС, а до этого работал послом в Чехословакии. Оттуда и «Фаворит». Он был старый, шестидесятых годов. Но еще, что называется, ого-го!..
И мы с «Фаворитом» носились по лужам, разрезая их и пуская волны, катались в парке, круто поворачивая и тормозя, ездили в лес по узкой тропинке, и «Фаворит» весело дзынькал, перепрыгивая через выступающие из коричневой земли корни деревьев; лягушата и мелкие пташки улепетывали от нас…
А на ночь «Фаворит» отправлялся спать в «чайный домик».
Если сидеть на кривой березе у обочины, то тебя не видно в листве, и, когда ты здороваешься с проходящими мимо, они пугаются и не сразу понимают, откуда «здрасьте». Вот идет, заметно прихрамывая, рослый, плотный человек с тяжелым брезентовым рюкзаком. Это Андрей Тоом, ему далеко еще идти, он живет в самом конце поселка, на Восточной, у Антокольских. Он внук поэта Павла Антокольского, сын его дочери Натальи, художницы, пожилой, полной близорукой женщины с детским прозвищем «Кипса».
– Здрасьте!
– А, Ксюша… – Он ничуть не пугается, приветливо смотрит слегка раскосыми серыми глазами. – Приходи к нам через час, пойдем с ребятами на речку.
– Приду, если отпустят.
Отпустили!!!
Мы приходим на песчаный пляж с сыновьями Андрея Денисом и Антоном и всякими «близлежащими» соседскими мальчишками.
Мучителей, привязавших туфельку к шлагбауму, тут нет.
– Ну что, ребятки, для начала берем лодку часа на два, на три, плаваем, а там посмотрим…
Когда он сказал «берем лодку», от радости я просто онемела. До сих пор помню чувство даже не радости, а настоящего счастья. Лодка! Кататься на лодке по нашей речке! Об этом я и мечтать не могла. С чужими меня не отпускали, боялись, что если начнем тонуть, то эти чужие спасут своих детей, а я утону. (Логика – не перешибешь. И представления о людях тоже хорошие.) А никого своего, с кем можно было бы поплыть на лодке, у меня не было. Брат занят, курит и работает, работает и курит, стучит на машинке, он одновременно и филолог-классик, и сценарист…
И вот мы плыли, плыли, плыли на лодке и играли в какие-то хорошие игры на эрудицию и сообразительность, притом проигравших не было, у Андрея как-то само собой получалось, что все очень умные и сообразительные. Потом закапризничал маленький Антон, поссорился со своим папой, долго плакал, но Андрей не обращал на него внимания. Когда мы вернулись на песчаный пляж, он все продолжал ныть, и Андрей спросил:
– Ну что, будем мириться?
Мальчик на миг замолчал, подумал и ответил:
– Нет.
И продолжил нытье.
Андрей Тоом – известный математик, еще в юности, в студенчестве одновременно с другим ученым вычисливший какой-то хитрый алгоритм, который так и называется «Алгоритм Тоома – Кука». Андрей давно живет за границей, я не знаю, где, и даже не знаю, жив ли он, надеюсь, что конечно, жив.
…
ПИСЬМО АНДРЕЮ ТООМУ
Дорогой Андрей Львович! На всякий случай, вдруг к Вам в руки попадет эта история, всякое же бывает, например, ее напечатают, я кому-нибудь подарю, и этот кто-то зачем-то почему-то приедет в город, где Вы сейчас живете, и забудет книжку на скамейке в сквере, где Вы как раз выгуливаете своего барбоса, и Вы подберете забытую книжку, глядь – а там про Вас. Ведь бывает же такое, да со мной и не такое бывает, и как только принимаешься сочинять историю, тут же и начинаются «приключения слов».
Вдруг Вы прочтете, ну, мало ли…
Как Вы поживаете? Вы теперь где? Как Ваша математика? Как Ваши младшие дети? Спасибо Вам большое, что взяли меня покататься на лодке однажды летним днем какого-то там семьдесят шестого года.
Было так здорово! До сих пор помню.
Вы вот даже не подозреваете, что были автором одного из счастливейших дней моего долгого скучного детства.
Приезжайте к нам! А знаете, лучше не надо. Округа изменилась до неузнаваемости, лес отнят, лодочной станции больше нет, речка скоро умрет. Я вот и пишу эту историю, стараясь успеть до смерти речки. Чтобы она знала, что я рассказала про нее. Ведь она всегда все знает…
До свидания.
А вдруг увидимся?.. Мало ли… Всякое бывает…
Ваша Ксюша (с кривой березы).
Что еще можно делать, дожидаясь мамы? Как скоротать время? Пойти на Среднюю аллею, к собакам?
Собаки! Собаки! Милые мои меховые симпатяги! Свою собственную собаку я заимела, только когда сама уже стала матерью семейства.
…
ВОЗЗВАНИЕ К РОДИТЕЛЯМ НОМЕР ТРИ
Уважаемые господа родители.
Завести собаку очень просто.
Идешь куда-нибудь на стройку, где живут и работают понятные стабильные люди, обедающие гречневой кашей с тушенкой. Таких людей очень уважают дворняги. У таких людей непременно есть какой-нибудь Мишка, Цыган, Альма или Кукла. У Альмы или Куклы щенки, вон под тем сараем, вон, иди там посвисти, почмокай…
Посвистишь, почмокаешь, и из-под сарая выкатываются чудесные, меховые, круглые щенки. Щенки – круглые, как отличники! Берешь одного под пузо, и он твой. Дома его купаешь в тазике, чешешь, кормишь. Сын (дочь) счастлив(а)…
Говорите, у вас неважнецкие жилищные условия, некому гулять, щенок все погрызет и загадит?
Но ведь это сущие пустяки, ничто, чушь собачья, в сравнении с вашими взаимоотношениями с ребенком, с вашей дружбой, с вашими общими положительными эмоциями.
Щенок – это механизм выработки общих положительных эмоций, превосходный регулятор процесса сближения.
Заводите детям собак.
А с жилплощадью, погрызенным диваном и выгуливанием все само наладится.
Так, из-под забора, у нас появился Чак, названный в честь Собчака. Собака Чак, Соб-Чак. Потом бородатый Боцман с желтыми глазами и длинными седыми ресницами.
Моя любовь к животным почему-то раздражала маму. Однажды она вычитала мне цитату из какого-то советского писателя: «Если в детстве ты не повесил ни одну кошку, то это еще не значит, что ты вырастешь хорошим человеком».
О-па!
Вот молодец, обширный ум! Почему бы ему яснее не выразиться? Хочешь стать хорошим человеком – вешай кошек, режь собак, но пламенно люби людей. Возьми свое сердце, зажги его смело, отдай его людям на доброе дело, Данко хренов! Вот это по-нашему!
То, что человек, не любящий животных, может хорошо относиться к людям – опасное заблуждение. Отсутствие сострадания к братьям меньшим исключает для человека возможность сострадать и людям. Это монстр, опасный для общества. Для нормального человека естественно любить и жалеть животных, заботиться о них, чего ж тут непонятного? Потому что животные – меньшие братья людей. А люди – меньшие братья праведников, святых и угодников Божьих, вот они за людьми и присматривают, заботятся, помогают, защищают.
Или вот еще, тоже ничего «телега»:
Надо любить людей, а не животных! Это как? Куда одно без другого?
Ну, мама говорила, что надо любить людей, детей, помогать старушкам переходить через дорогу и все такое. И чем чаще и напористее она это повторяла, тем прочнее у меня укоренялась неприязнь к маленьким детям и старушкам. Со старушками потом стало получше, когда я поняла, что они обладают исчезающими знаниями, ускользающими сведениями, что они – очевидцы, и мне стало интересно с ними разговаривать.
А с детьми так до сих пор и не наладилось.
Я ничего не понимаю в маленьких детях. Особенно пока они говорить не умеют. Вот потом, когда становятся собеседниками, источниками вдохновения…
«Ах, – начинают тут восклицать всякие тети, знающие мои детские пьесы и рассказы. – Как же так? Ведь вы же детский писатель!..»
Во-первых, никакой я не детский писатель. Сами собой сочинялись какие-то истории, пока сын был маленький. Сын вырос – все. Детский писатель – это тот, кто стабильно этим занимается. Выдает, так сказать, продукт.
А во-вторых, детский писатель это совсем не тот, кто любит детей. Он сам – дитя. Попробуйте спросите детей: «Дети, вы детей любите?» То-то удивятся бедные крошки. Детский писатель – ребенок, но ребенок особенный, другой, существо без кожи, постоянно находящееся в глубоком стрессе, во враждебной среде «нормальных», усредненных детей и людей. Наверное, именно поэтому среди детских авторов так много тех, кто любит, мягко говоря, выпить лишнего.
И пишет такой писатель не специально для детей, а «вообще», «просто», но это такие истории, на которые именно дети реагируют. Так уж получается. Нет, убеждена, детский писатель – это тот, кого дети любят, а не тот, кто любит их, «детишек». Обожаемый мною Хармс детей терпеть не мог.
И в-третьих, уж тем более глубоко ошибочно думать, что человек, пишущий для детей, – это что-то вроде учителя или воспитателя, которому просто положено любить детей, он за это зарплату получает. Не надо путать «одно с другим».
Примечание : все сказанное выше относится к настоящим писателям, пишущим вдохновенно, а не к тем, кто высиживает усидчиво, беря ремеслом и объемом.
Вот папа мой обожал детей. Разговаривать с ними. Выступать.
Это что-то уникальное, очень редкий случай.
Маленьких детей я не то что бы не люблю – я не люблю их рядом с собой. Они отнимают свободу. Если даже не отнимают, то посягают на нее. Вообще, все, что донимает, пищит, не понимает с первого раза и говорит тонкими голосами, – не люблю.
Насекомые, женщины, дети…
Своей собаки у меня не было, и я крепко дружила с «общественными» собаками нашего поселка. Их звали Клякса и Смелый. Чудесные, мохнатые, добрейшие псы. В их славной компании я гуляла в лесу, уходила далеко-далеко и ничего не боялась. Весь наш поселок заботился об этих псинах, а писатель Юрий Яковлев со Средней аллеи даже оборудовал для них будки, чтобы можно было спрятаться от дождя и снега. И специальные миски «присобачил», и пополнял их едой.
Яковлев вообще был такой писатель-собачист, пропагандист дружбы человека и собак. У него своих собак тоже было навалом, всегда овчарки, сперва восточноевропейские, позже мохнатые южнорусские. Мне, мечтавшей о своей собаке, нравилось ходить с Юрием Яковлевичем и Ноной Сергеевной, женой его, выгуливать собак. Нона Сергеевна учила меня свистеть, что необходимо для всякого собачника. Умиравших своих собак Яковлевы хоронили на участке. Дома на почетном месте всегда красовались портреты покойных псов, при параде, с медалями. Моя мама это всегда критиковала.
Сын Яковлевых Андрей дружил с моим братом. Очень симпатичный молодой человек, студент, готовящийся, как и все, как-то приспосабливаться к стране и режиму. Но вдруг он углубился в иудаизм, порвал с родителями, в частности, по той причине, что отец всегда скрывал свое еврейство и настоящую фамилию Хофкин. Андрей все бросил, работал дворником, потом уехал в Израиль, где, говорят, стал видным и уважаемым иудейским богословом.
А Юрий Яковлевич… В начале девяностых, когда начались все кризисы и инфляции, эта благополучная и обеспеченная семья осталась практически ни с чем. Ни с чем, но с огромными собаками, которых надо было кормить. И кормили, что делать. А Юрий Яковлевич умер едва ли не от истощения.
Дальше – больше. Несколько лет назад сгорел их дом, и старенькая Нонна Сергеевна не смогла спастись.
За какие такие грехи? Только за то, что хорошо жили при советской власти?
А как хорошо, весело, гостеприимно жилось!
Ребенок, девочка-без-щенка, она же – девчонка на диковинном велосипеде, в вышитых джинсах клеш, она же – будущая сумасшедшая рыжая старуха…
Просыпается на Каретном ряду ясным утром и слышит сквозь сон, что-то фыркает, булькает, как будто водопровод сломался и «плюется». Мама на кухне.
– Что это фыркает? Кран, что ли, сломался?
Из ванной выходит улыбающийся усатый дядя в белой майке. Он лысый. Мама тоже улыбается и знакомит меня с ним.
Дядя Кайсын, народный поэт Кабардино-Балкарии Кайсын Кулиев, долголетний друг моей мамы.
При нем мама всегда становилась добрая-добрая.
Если в доме идеальный порядок и чистота, мама нарядная и веселая, это значит, что скоро зазвонит звонок и появится дядя Кайсын:
– Салям алейкум, Алла, салям, Кусюша!
С букетом цветов и гостинцами в огромных количествах – если торт, то величиной со шляпную коробку, если сыр – то целая головка.
Помню шоколадно-вафельный, мамин любимый торт, сделанный на заказ, с корзиной роз из чистого шоколада сверху.
У него красивый акцент, например, мое имя выговорить ему трудно, и он называет меня «Кусюша» или «Кисюша». Где-то там, в горах, его отчий дом, где живет его большая собака какой-то особой горной породы, которую он очень уважает и даже посвятил ей стихи.
У Кайсына было что-то связано с Пастернаком, с его знаменитым исключением из Союза писателей. То ли Кайсын вышел, как многие, покурить, когда настала пора голосовать, то ли голосовал против исключения.
Вот до этого сейчас уже не докопаться. От жизненных передряг и невзгод Кайсын пристрастился «брать на грудь» лишнего.
Однажды мы были в ресторане ЦДЛ. Я мучаюсь, потому что угощение невкусное, и мама все время на меня шипит, что я не так сижу, не той вилкой ем, не так поздоровалась и все такое.
За соседним столом выпивают какие-то дяденьки, это поэты-переводчики, переводившие стихи Кайсына. Они раскланиваются с нами, Кайсын присаживается к ним на минутку. Минутка затягивается, их голоса становятся все громче, мама злится, а достается мне.
Через некоторое время лицо у Кайсына такое, будто его сдули, словно шарик, оно как-то оползло книзу. Братья-поэты волоком тащат его к выходу.
– Снимите с него депутатский значок!.. – паническим шепотом взывает мама.
Раньше многие хорошие поэты, не имея возможности быть напечатанными, переводили по подстрочникам поэзию народов СССР. Кайсына переводили Гребнев, Липкин, Коржавин, Лиснянская.
Больше всего ему нравились переводы Олега Чухонцева.
– Надо же, сын милиционера, а до чего талантливый парень! – простодушно дивился Кайсын.
Себя он считал князем.
«Да там у них так положено, – в его отсутствие говорила кому-то мама. – Пять баранов есть – князь».
А когда в деревне, в регионе 71 дробь 15, наступит август и бабочка «павлиний глаз» затрепещет в углу заколоченного окна, куда проникает свет в щели между досок, сумасшедшая рыжая старуха станет держаться поближе к заколоченному окошку, там светлее, виднее.
Будет рассматривать фотографии…
Черно-белая фотография – в смешанном, по большей части березовом лесу мирно лежит лев. Самый настоящий. Рядом – большая миска с водой. Поодаль, с любопытством, но не без опаски глядя на зверя, стоят соседи, приглашенные «на льва».
Писатель Нагибин с женой Аллой Григорьевной смотрят на льва как-то недоверчиво, словно сомневаясь, что он – настоящий, или не понимая, зачем все это нужно, зачем тащить льва в лес, все это показуха и амбиции, мучают животное.
Писатель Тендряков о чем-то грустно задумался, на льва глядя, с женой, тещей и дочерью поодаль.
Маленькие косенькие внуки директора Института марксизма-ленинизма академика Обичкина тоже держатся подальше, а то мало ли что на уме у зверюги.
Это семьдесят пятый или семьдесят шестой годы, когда всплыла семья Берберовых из Баку, приютившая в квартире льва. И писатель Юрий Яковлев тут же стал про них писать, снимать фильмы. На съемках льва Кинга застрелил милиционер, бывший «не в теме».
А нас с мамой на фотографии нет. Это в августе было, а в августе мы всегда уезжали в Прибалтику, на море.
Накануне мама устраивает ужин для своих и папиных друзей у нас на Каретном. На ужин – грибы, она их покупает на Центральном рынке. Грибы со сметаной, картошкой, луком и укропом.
Как странно оказаться летом в Москве, где пахнет совсем по-другому, не так, как зимой и осенью, и звуки слышатся иначе.
Я все время выскакиваю из-за стола и собираюсь, складываю одежду, тетрадки, плавательный круг и какие-то девчонские штучки.
Едем в Прибалтику! Желто-синий поезд с занавесочками на маленьком, уютном Рижском вокзале. Пахнет углем, им раскочегаривают бак с горячей водой, чтобы был чай. И там, в Прибалтике, тоже так пахнет, потому что старые деревянные домики на взморье отапливают углем.
В вагоне чисто, пахнет мылом, льняные полотенца, проводницы разговаривают с акцентом, и уже слышно, как кто-то в соседнем купе говорит по-латышски – красиво, напевно, со множеством «с» и «ц».
В Прибалтике гораздо чище, чем в Москве, и люди вежливые.
Мы приезжали с семьдесят третьего года лет пятнадцать подряд. Поэтому когда начались в девяностых годах все эти неприятности, якобы латыши не любят русских, не разговаривают, не обслуживают, я просто представить себе не могла, что такое возможно. И когда в девяносто восьмом году я привезла на взморье сына, показать ему места своего детства, нас, москвичей, везде принимали как дорогих гостей.
Нищета стояла катастрофическая. Деревянные домики буржуазной Латвии заброшены, заколочены, ресторан «Юрас Перле» над морем сгорел. Как будто в стране были военные действия. А это всего лишь пришла долгожданная свобода.
Хозяйка маленькой гостиницы, где мы жили, выносила объедки в миски на задний двор для бродячих кошек. А к мискам подходили человеческие старички, пенсионеры.
На центральной улице Йомас все было выметено, убрано, кафе, ресторанчики, а в сумерках, когда туристов становилось меньше, выползали какие-то несусветные персонажи, драные дети, иссохшие от пьянства женщины, выбирали пустые бутылки из урн. Жуть кромешная!
А тогда, при советах, в этот дом отдыха на взморье съезжалась пишущая братия со всей страны, торжество дружбы народов, с женами и детьми, и все знакомились, дружили. Мы с мамой приобрели там несколько добрых знакомых, семей из Армении и Азербайджана.
Утро. У входа в корпус стоят Иван Драч из Киева, Юрий Левитанский и какой-то поэт, допустим, из Туркмении. Подходит Марис Чаклайс, автор запомнившихся мне с детских лет строчек «Небо все понимает в глубокой своей синеве и полно состраданья к поникшей от горя траве». Отличные стихи, про которые, услышав, думаешь: «И чего я сама не догадалась их написать? Ведь до чего просто!»
– Здравствуй, Иван, здравствуй, Юрка, здорово (допустим, Улугбек)!
Говорят о температуре воды в море, строят планы на день, подшучивают друг над другом, все дружелюбно, уважительно.
Если надо «подружить» людей разных национальностей, то для начала это следовало бы делать по профессиональному признаку. Потому что писатель найдет о чем поговорить с коллегой, и повар с поваром, и космонавт с космонавтом.
Когда я приехала туда в первый раз, мы с мамой наскоро разобрали вещи и пошли на море. Было солнечно, и море синее, и белый песок. На спуске к пляжу нас ждал дядя Кайсын.
Нас поселили в «шведском домике» – все маленькие коттеджи имели свои названия, «белый дом», «охотничий домик», «контора», «детский корпус» и «дом с привидениями» – сырой и угрюмый трехэтажный дом. Когда недовольные постояльцы этого дома жаловались администрации на сырость и неудобства, им неизменно отвечали, что зато Паустовский в этом доме «Золотую розу» написал «и не пикнул».
После девяносто первого года домики вернули старым владельцам. А скорее всего, их просто купили, кто смог.
В главном корпусе был бар, где продавали очень вкусное сырное печенье и варили отменный кофе. Днем, в обеденный перерыв, в баре собирались работники санатория – горничные, садовники, прачки, пили кофе с коньяком, разговаривали и по-латышски, и по-русски. И тоже все нормально было. В скобках – блин! (Междометие, выражающее досаду и недоумение.)
Иногда в баре между перебравшими писателями вспыхивали мордобои, но кратковременные и без особых увечий.
В Риге жил друг моего папы, художник театра русской драмы дядя Юра Феоктистов с женой Тасей.
– Дорогая, – поучительно и слегка в нос говорила Тася моей маме. – Ни в коем случае нельзя спать на боку, от этого образуются морщины на груди. Спать надо только на спине, широко раскинув руки. И еще, дорогая. На ночь не забудь намазать лоб сметаной и сверху аккуратно натянуть на голову чулок – это прекрасное средство от морщин на лбу.
Тася была такой стопроцентной женщиной, в степени «N плюс один», женщиной из анекдотов про женщин.
Вот договорились мы все вместе куда-то идти – гулять ли, или в кино, или на выставку. Приходит дядя Юра, а Тася является, опоздав на полчаса.
– Дорогая! – в ажиотаже восклицает она, не обращая вообще никакого внимания на собственного мужа. – В угловом – потрясающие кофточки! Я заняла очередь, идем!
Все, вот вам и кино, вот вам и прогулка.
Дядю Юру начинает просто, что называется, «колбасить не по-детски».
– Кофточки! – с нешуточной ненавистью повторяет он и уходит прочь, ни слова не говоря. Я бегу за ним, потому что тоже не хочу в очередь. С дядей Юрой можно хотя бы гулять быстрым шагом, а не плестись еле-еле, как мама и тетя Тася, у него можно спрашивать разные слова по-латышски…
С дядей Юрой мы гуляем по берегу, потом идем в город и становимся свидетелями происшествия.
По проезжей части вихляво едет на велосипеде парнишка в черной спецовке. «Подрезает» одну машину, другую. Падает с велосипеда, машины едва успевают затормозить. Все целы, но собирается толпа. Парнишка сидит на бордюре, рядом с велосипедом. Абсолютно пьяный. К велосипеду приторочены щетки на длинных железных прутьях. Парень – трубочист! На него кричит по-латышски усатый гаишник.
Вдруг в толпе мы с дядей Юрой замечаем маму и тетю Тасю, счастливых обладательниц «кофточек».
Мама, обожающая защищать чужих и восстанавливать справедливость, особенно если это кто-то видит, начинает уговаривать гаишников отпустить пьяного трубочиста.
– Отберите у него велосипед, и пусть идет домой спать. Мальчик, тебе сколько лет?
В Латвии даже при коммунистах старшим школьникам разрешалось на каникулах подрабатывать.
Тетя Тася участвует в разговоре в качестве переводчика.
Гаишник забирает велосипед, а пьяный подросток ковыляет восвояси. Он протискивается сквозь зевак совсем рядом со мной, и я украдкой прикасаюсь к его черной спецовке и загадываю желание – ведь если прикоснуться к трубочисту и загадать желание, оно непременно сбудется!
Какое?
Учиться без троек? Чтобы собаку завели? Чтобы волосы стали нормального, серенького цвета?
Не помню.
Там же, на взморье, мама однажды выхватила меня из какой-то детской компании, и мы со взрослой компанией запихнулись в «рафик» и поехали в далекий рыбацкий колхоз, смотреть кино в доме культуры.
Мы опоздали к началу сеанса, вошли в темный зал, где стояла полная тишина, а на экране колыхалась волнами трава и женщина с великолепными волосами курила папиросу, сидя на плетне, спиной к зрителям.
От этих картин, от просвечивающих сквозь ладонь девочки угольков, от предгрозового ветра, катящего по деревянному столу хлеб, от парнишки с птичкой на голове я остолбенела и с трудом очнулась только обратной дорогой.
Похоже, что так же остолбенели и посетители клуба, рыболовы, потому что никто в зале не шелохнулся, ничего не переспрашивал, не выражал недоумений.
Может, короткие латышские субтитры давали им исчерпывающее представление о происходящем?
Или они, так же как и я, ничего не понимая, околдовались именно волшебством изображения, гением оператора Рерберга?
Много лет спустя я познакомилась с Георгием Ивановичем, бывала у него дома в Брюсовом переулке, рядом с Центральным телеграфом, который спроектировал его отец, архитектор, и всякий раз приятно поражалась полным отсутствием какого бы то ни было зазнайства у этого великого человека.