Текст книги "Inside Out (Наизнанку)"
Автор книги: Ксения Букша
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Он собрался с духом и доложил всем окружающим, что намерен припарковаться у обочины, после чего, не слушая их дружного мата, понемногу заставил их сдвинуться, сгрудиться и уступить ему дорогу. Штейнман въехал на тротуар и помчался к Франческе.
17
Дорога на побережье была шедевром городского хозяйства, главным козырем мэра на всех выборах. Во-первых, она проходила по территории, которая была вне цивилизованной зоны, и была вся огорожена забором с вышками, разделяя в одном месте целую деревню диких. Мэр объявил открытый конкурс на техническое решение, которое позволило бы прорыть тоннель под дорогой так, чтобы все машины стояли на территории зоны, и это было сделано, что вызвало бурный восторг общественности. Во-вторых, в нескольких местах дорога проходила по горам и представляла собой навесной мост, но такой прочный, что однажды мэр, опять же в рекламных целях, поместил на мост семнадцать стотонных грузовиков, груженых песком и щебенкой.
Словом, это была чудо-дорога, и по ней в тот жаркий день, когда солнце остановилось над городом, а Марица заполнила своим голосом все закоулки, ехали Леви и Франческа. Они молчали. Штейнман несколько раз хотел начать говорить, но каждый раз понимал, что далеко не уйдет – уткнется в тупик.
– Ничего сказать не могу, – признался Штейнман. – Как представлю, что все это видят насквозь – худо мне, Франческа. Ужасно противно. И поделать нечего.
Помолчал.
– Как бы я хотел быть совершенно непроницаемым, нечитаемым, непредсказуемым. Чтобы меня разглядеть не смогли. Чтобы от них спрятаться.
Франческа молчала, неспешно курила, стряхивая пепел за окошко, и смотрела вперед.
– Ты разве не чувствуешь ничего такого? – зашел Штейнман дальше. – Ты… не чувствуешь, как это ужасно, что они за нами смотрят? не хочешь спрятаться от них?
– Предположим, – сказала Франческа, медленно и слегка повернувшись к нему, – что я абсолютно проницаема. Что всю меня – все мои мысли, чувства и так далее – они могут видеть. Ну и что? Я под контролем, они всегда смогут предотвратить преступление, если я захочу его совершить. А если не захочу, им совершенно наплевать, чего я хочу и чего боюсь. Им не надо перестраховываться. А значит, я совершенно свободна, как если бы они ничего обо мне не знали.
В эту минуту они перевалили гору и въехали на тот самый мост, соединявший одну вершину с другой. Вдали блеснула полоска моря. Начинался закат, небо было все в рыжих кругах, солнце жарило сзади. Идиот, подумал Штейнман. Ты – идиот. Она ведет с тобой какую-то совершенно просчитанную игру, а ты не только не хочешь подумать над ее ходами и сложить их в определенную последовательность действий, но и вообще не можешь думать ни о чем, когда она рядом. Солнце скользит по зелени. Тишина, но со стороны города неясный гул.
– Франческа, – спросил Штейнман, – а ты вообще боишься хоть чего-нибудь?
– Да, – ответила она неожиданно. – Я боюсь необратимого.
– Необратимого? – нахмурился Леви Штейнман. – Смерть, старость и тому подобная лажа?
– Не только плохого, но и хорошего, – уточнила Франческа спокойно.
– Но ведь об этом можно просто не думать. Большинство так и делает. Зачем думать, если все равно не предотвратить и не справиться.
– Незачем, – согласилась Франческа. – Абсолютно бессмысленно. Но я думаю об этом все время. Меня пугает не смерть, а именно необратимость. И не только пугает. Мне кажется, что этот страх выжигает во мне все остальные страхи. Я не знаю, как это назвать. В прежние времена сказали бы…
Но на этом слове она замолкла, потому что вдали блеснул золотой полосой океан.
18
Океан – то же самое солнце, только внизу. Рыжие, теплые, соленые воды. По берегу круглосуточно дежурила охрана, рассеявшись цепью. Вдобавок к этому были еще бредни-заборы в самом море и по берегу в особенно опасных местах. Шуму наделал случай: некто, желая пробраться из-за забора в зону, прорыл каким-то диким образом подкоп. Подкопы рыли многие, но на суше их быстро обнаруживали, к тому же в зоне почти все было заасфальтировано. А тут подкоп начинался на дне, уходил под камни прибрежные, а вылезал в самой середине пыльного куста прямо в городе.
Они ходили по берегу, глядя то вдаль, то себе под ноги. Береговые охранники сматывали канат и поглядывали на них. Наконец, один подбежал к ним и спросил, вытирая руки о штаны:
– Не хотите прокатиться?
– Это было бы замечательно, – сказал Штейнман, взглянул на Франческу и подтвердил: – Дайте нам, пожалуйста, одну моторку.
– Вы поедете сами? – уточнил охранник.
– Да, мы поедем сами, – сказал Штейнман. – Деньги вперед, мы можем и не вернуться.
Охранник настороженно рассмеялся. Они прошли по пирсу, осторожно слезли в моторку. Рядом заплескались пахучие рыжие волны. Штейнман вцепился в руль и красиво вывел лодку на простор.
И стали они молчать.
Первые пять минут молчание было вполне нормальное, так молчат, когда выходят в лес из поля, или на море с суши, или из метро на волю – смотрят на окружающее. Но чем дальше, тем более зловещим было их молчание, тем яснее становилась его причина.
– Какого хрена, – сказал Маккавити там, у себя, не отрываясь от установки. – Лефевр, ты посмотри, что она делает. Он же ее утопит вместе со всей аппаратурой. Это же пятьсот тысяч баксов, в конце концов. Она должна понимать.
– Спокойно, – сладко проговорил Лефевр, – еще неизвестно, кто кого утопит.
А Штейнман и Франческа молчали, и моторка уносила их все дальше. Вот уже скрылся из глаз берег, молочно-жемчужные дали впереди сияли и переливались. Жаркий настой из рыб и трав. Вот и показалась впереди сеть, отделявшая бухту от настоящего Океана. Сеть тянулась на сто пятьдесят метров вниз, такая тут была глубина, на три метра в толщину и на двадцать восемь метров вверх. Сеть была сделана из колючей проволоки, но ток по ней, естественно, пропущен не был.
– Мне кажется, – нарушил молчание Штейнман, – что для нашего разговора…
– Да, – согласилась Франческа. – Что у тебя есть?
– К сожалению, только небольшие щипцы с подогревом, – свел брови Штейнман, заглушил лодку и подошел ближе к краю. Лодка качалась, испарялись рыжие воды.
Рыжий Маккавити у установки недовольно крякнул и потер лоб. Творят, что хотят. Закон не писан. Неужели нельзя как-то более аккуратно все это проделывать, а? Штейнман на экране кромсал своими щипцами проволоку, но получалось медленно.
– У меня есть складная пила-двуручка, – предложила Франческа. – Смотри, как это делается. – Осторожно!
Они развернули лодку так, чтобы она касалась проволоки бортом, оба присели, привязали лодку к проволоке и дружно заработали чудо-пилой.
– Ты, значит, этого и хотела, да? – поднял глаза Штейнман.
– Не буду отрицать, – ответила Франческа как-то невесело.
19
Маккавити знал, что чем лучше Франческе что-либо удавалось, тем неохотнее она говорила об этом и тем сильнее и упорнее опускала глаза. Он замер у своей установки, подкручивая ручку резкости и направляя взгляд на лицо Франчески. Но тут что-то сильно толкнуло его изнутри, Маккавити не понял, что, и даже на миг растерялся – выпустил установку из рук. Залитый солнцем кабинет, рыжий пес Маккавити расстегивает куртку: что-то толкнуло снова, приятное, как можжевеловка, но в четыре раза крепче, что-то разливалось по жилкам. Маккавити в изумлении понял, что источник крепости – в нем самом. Черт подери, это не то, что он думал, это гораздо выше и левее, – сердце, что ли? Нет, нет, это в голове, где-то внутри, свербит!
– Эй, браток, – вполголоса сказал себе Маккавити, пытаясь отдышаться от захватывающего восторга, – давай работай, дело делай!
– Ты чего там? – спросил Лефевр из соседней комнаты.
– Хрен знает что! – отозвался Маккавити невнятно.
Рыжий Маккавити был похож на шершавую и тяжелую доску, с зазубринами, с сучками. Лицо наглое, поперек носа и скулы – шрам, в драке хватили. Прошлое у Маккавити было темное, свободное, и из этой тьмы и свободы он вынес какой-то такой секрет, который и сделал его одним из ведущих специалистов. Теперь Маккавити делал, что хотел: он был великий ходок по бабам, в свободное время любил надраться и подраться. Конкретный человек был этот Маккавити, себе на уме, в двадцатом веке не удержать бы такого на службе. Но теперь система поняла, что строить надо из кирпичиков, которые хотят в разные стороны; это и будет балансом, это и будет удерживать лучше всего. Система была невыносимо легка, именно потому, что в ней были и такие люди, как Маккавити. В разные стороны – и, кажется, совсем не давит, присутствует незримо. И вот теперь Маккавити что-то чувствовал. Он и сам не мог бы сказать, в чем проблема. Но она определенно была. Где-то внутри. В нем. Еще немножко, и будет поздно, вот что Маккавити хотел сказать Лефевру, он чувствовал, что будет, и если бы знал, что так скоро, сделал бы что-нибудь. Перевернул бы лодку и послал к ним вертолет. Убил бы Штейнмана. Но все началось быстрее, чем он думал.
– Лефевр, – сказал Маккавити. – Они перепилили колючую проволоку и плывут дальше в океан.
– В чем проблема? – поинтересовался Лефевр. – Мы же будем их видеть?
– Мы-то да, – сказал Маккавити. – Их не будут видеть Серпинский и Бакановиц. Сейчас Бакановиц подумает, что Штейнман сдает его Серпинскому, а Серпинский – что Франческа…
Он даже не договорил. Раздался звонок.
– Элия Бакановиц, – сказали в трубке, смеясь. – Слушайте, Маккавити!
Маккавити поморгал и схватил трубку. Он не ожидал так скоро.
– Простите меня, – вопил в трубку банкир. – Я знаю, что Серпинский и эта женщина с самого начала следили за нами и все докладывали вам. Я признаю свою вину, но это не я, честное слово, это Штейнман меня на все подбивал. Ей-Богу, я не так уж виноват. Я готов заплатить штраф, я сделаю все, что угодно!
– Ну! – рявкнул Маккавити. – Штейнмана мы обещаем найти и посадить, а с вами разговор будет особый…
– Да, да, господин Серпинский, – доносилось из соседней комнаты. – Именно так, Бакановиц и Штейнман – наши агенты. Вы угадали. Вы поступили нечестно, но, к счастью, дело не зашло слишком далеко, вы не успели совершить преступления, вы только взяли топор, а за преступные намерения уголовного наказания не предусмотрено. Вы отделаетесь штрафом, а вашего секретаря, Франческу Суара… мы накажем по всей строгости закона!
Маккавити и Лефевр бросили трубки, столкнулись в дверях, присели рядом на порожек и долго хохотали, как одержимые, слабея от смеха.
– Вот это комбинация!..
Маккавити было так смешно, что он даже перестал следить за Франческой и Штейнманом. А между тем они все удалялись, скользя по апельсинным, душистым водам в океан все дальше к горизонту, и разговор у них там пошел очень интересный. Это был разговор «в черной дыре», единственный разговор, которого не слышал никто, кроме них.
20
– Мы с тобой прямо как Кеннет Дарт, – сказал Штейнман. – Сколько ему лет?
– Наверное, лет сто, – пожала плечами Франческа. – Он поселился на яхте еще до войны. Так и живет в море, акула информационная.
– Романтично. Роза ветров, волны вверх-вниз.
– Наши начальники нас не видят, – напомнила Франческа. – А ты, кажется, хотел мне что-то важное сказать.
– Да, – сказал Штейнман. – Я хотел сказать, что я люблю тебя. И хотел узнать, кого именно. Кто ты?
– Я никто, – учтиво сказала Франческа. – Это достаточно трудно объяснить.
– Ты хочешь сказать, что тебя нет?
– Я есть. Но во мне нет ничего личного. Что в меня положишь, то и будет.
– А меня вот нет, – сообщил Штейнман. – Мне меня втюхали, и я себя потребил. В детстве я иногда представлял себе, что все вокруг делается исключительно для меня: все сговорились играть какие-то роли, у кого-то роль больше, у кого-то – меньше. Я всегда понимал, что это абсурд, но в то же время постоянно находил этому доказательства вокруг себя. Особенно подозрительны были ситуации с подарками, когда я чего-то хотел втайне, и именно это мне дарили… Что толку быть собой, если себя-то я и потреблял все это время? Как мне стать?
Это было несколько слишком романтично и тоже подозрительно отдавало чем-то общепринятым – то есть, в понимании Франчески, враньем. Но она понимала и другое: кто плохо знает язык, объясняется как может.
– Теперь нам остается только одно, – добавил Штейнман. – Наплевать на начальство и найти русского вместе.
Франческа хотела сказать, что на самом деле нет никакого русского, и что начальство уже сдало его системе, – дело нескольких часов, как говорится, – но вместо этого заметила:
– Смотри, небо на горизонте стало почему-то совсем красное. И океан стоит, не волнуясь, как апельсиновый сок в чашке на столе. Не пора ли нам возвращаться.
21
В том месте, где они наконец выбрались на берег, не было ни души: они заехали далеко. Так далеко, что ни один дом, ни один дым не омрачал сини неба, глади вод ни одна рыбачья лодка не мутила, и сосны сплошной стеной, как пальмы, росли вдоль берега до самого дальнего, дикого мыса. Они находились на дне чаши, образуемой берегами. Вода в этом заливчике прогрелась и просветилась до дна, а само-то дно было шелковое, по нему и ступать было страшно, – зыбкое, глядишь, ввернет тебя в нежный песок, а под ним глубины темные, где спруты живут.
Штейнман, расплескивая блестящую воду, вытащил лодку на берег. Куда брести по этой жаре – в какую сторону – они, впрочем, не знали. Немного посидели на песке. От морского блеска приходилось прикрывать глаза руками. Торфяной дым стелился по песку. Солнце растеклось на все небо.
– Я предлагаю, – сказал Штейнман, – выйти на шоссе и найти ориентировочный столбик. Я точно помню, что мы свернули к морю около столбика «179».
– Отлично, – одобрила Франческа. – Шоссе все время стелется вдоль берега, там можно будет у кого-нибудь спросить.
Они вошли в лес, теплый и нестрашный. В зоне – они знали – было абсолютно невозможно заблудиться. Солнце обливало сосны ровными рыжими лучами. На ровной песчаной земле повсюду были разбросаны шишки, там пахло теплыми соснами, в бесчувствии замерли пустые поляны. Кое-где, по оврагам, иван-чай и крапива в малинниках поникли острыми верхами. Франческа обратила внимание на то, что ветер прекратился. Не колыхались даже редкие былинки на пригорках. Со стороны океана еле слышно громыхнуло.
– Скоро буря, мы вовремя вернулись, – сказала она.
– Отлично, – восхитился Штейнман. – Обожаю бурю.
– А пережидал ли ты ее в темной пустой бане, без громоотвода и без икон, когда молния подкрадывается к окнам, когда поля от ночного жара малиновые, а грохот слышится прямо над головой? – спросила Франческа, не удержавшись.
Штейнман искоса поглядел на Франческу.
– Сколько тебе лет? – спросил он.
– Ну, на сколько я выгляжу?
– Лет на двадцать, – сказал Штейнман честно. – Но двадцать тебе не может быть. Черт тебя знает, не хочешь – не говори…
Между тем шоссе все не показывалось и не показывалось, и это было странно; как вдруг они неожиданно вышли на дорогу. Правда, дорога была не асфальтовая, а бетонная, уложенная большими плитами, из которых торчали гнутые железные уши.
– Я вижу в той стороне, – присмотрелся Штейнман, – пустое пространство. Наверняка в этом месте дорога впадает в шоссе.
Они пошли к шоссе. Плиты, видно, укладывали где гладким лицом, где шершавой спинкой; их следы горели в жаркой сосновой тени и уходили все дальше. Они слышали море позади, но шоссе, к которому они шли, было пустынно – или это не шоссе?
– Это не шоссе, – сказал Штейнман, когда все уже было ясно. – Черт, мы пошли не в ту сторону.
Лес перед ними расступился; в огромном карьере, белый и пустой, стоял на горячем песке заброшенный завод. В темных окнах не было стекол; ржавые обрывки колючей проволоки, словно плющ, вились по бетонному забору. Вокруг уже начали прорастать маленькие елочки.
– Наверное, над воротами, – пошутил Штейнман, – было раньше написано: «Arbeit macht frei».
– Ну что, пошли назад? – предложила Франческа. – С того-то конца бетонка точно в шоссе упирается. Чего мне и хочется всеми силами.
– Погоди, давай посмотрим, что там внутри. Полазаем. Вдруг там скелет прикованный или груды золота.
– Очень хорошо, – возразила Франческа, – но я туда не хочу. Босиком можно ножку наколоть на какой-нибудь ржавый гвоздь.
– Ну, иди обратно! – сказал Штейнман, покосившись на нее, и прошел в ворота.
Франческа вздохнула и последовала за ним.
По заброшенным заводам ходит солнце год за годом, комары там, в жирной зелени ручья, по развалинам открытым ходит смерть неслышно чья. А разваренное солнце, как яичница, слепое, разлитое в поднебесье. Дыма полосы на лесе. Тишина звенит, качаясь, разрастаясь – жар трескучий по кирпичным льется сводам, темно море, зыбка твердь, над горой восходит туча, по заброшенным заводам ходит, бродит чья-то смерть…
Франческа обогнула бетонный корпус, стараясь ступать в тень, и увидела Штейнмана. Он стоял перед проломом в стене, приложив палец к губам.
– Там, на втором этаже, кто-то есть, – шепнул он. – Я в окно увидал. Сидит неподвижно. Один. Тсс… пойдем заглянем.
Внутри все было завалено кирпичом, штукатуркой, сломанными станками, но лестница на второй этаж сохранилась. Они вдвоем, стараясь не шуметь, прокрались вверх и вышли на второй этаж. Там, в квадратной полутемной комнате, откуда солнца не было видно, в старом продавленном кресле сидел человек. Штейнману и Франческе было хорошо его видно; он же заметить их не мог.
У человека была небольшая аккуратная борода, совсем седая, волосы тоже. Черты лица – на одно выражение, словно бы так всю жизнь он и жил, то ли сосредоточенно к чему-то приглядываясь, то ли оценивая, то ли любуясь. Сидел, расслабившись, неподвижно, приоткрыв глаза, и по временам подносил ко рту сигарету. Что-то себе думал. На коленях у него лежали бумаги, в углу стояло что-то большое и бесформенное под грязным покрывалом.
– Заходите, – сказал он, не поворачиваясь.
22
Штейнман и Франческа зашли, озираясь и чудясь. Как можно здесь жить? – подумал Штейнман. И все-таки это был дом. Голые стены, завешенные тканями, разбитый пол весь в щербинах, постель, сделанная из кучи старых журналов, кресло и чайный столик, печка-буржуйка – и все-таки здесь было уютно, пахло пылью и будто бы чем-то мясным. Похоже, старик сам готовил себе еду, а может быть, и охотился тоже сам. В комнате было хоть и беспорядочно, но чисто.
– Вы долго меня искали? – сказал старик.
– А кто вы? – спросила Франческа, холодея.
– Я тот русский, который изобрел водяное топливо, – сказал старик невозмутимо. – Вас, наверное, послали туда не знаю куда искать то не знаю что, и вы, конечно же, на меня наткнулись. А может быть, кто-то из вас, – и старик лукаво прищурился на Франческу, – даже знал, что меня на самом деле нет, и что все это провокация и дезинформация.
– Погодите-ка, – осенило Штейнмана. – Франческа!.. Ты…
– Мда, – сказала Франческа обычным бесстрастным тоном. – Именно так. Тем хуже для меня, как ты сам понимаешь.
– Тем не менее вы меня нашли, точнее, это я вас нашел, – сказал старик.
Леви Штейнман уселся на пол посреди комнаты и перестал думать, а старик, чтоб его подбодрить, вытащил из-под кучи журналов бутылку водки, наполнил небольшую рюмочку, подал Штейнману и начал свой рассказ.
23
Когда-то до войны я жил в России, и народ, населявший эту территорию, был славен тем, что абсолютно не умел думать о смерти. Все жили как попало. Пилот давал сыну порулить вертолетом, отчего вертолет втыкался в землю. Рабочий выходил на работу пьяным и портил собственным телом стальной прокат. Шофер маршрутного такси не держался за баранку, а бабки, как куры, сигали через дорогу. И не потому так происходило, что они не хотели жить: очень даже хотели, если спросить. И не потому, что не боялись смерти: очень даже боялись, опять же, если задуматься. И задуматься они могли: хитры были многие, умны. Однако не задумывались. Это было какое-то дикое пронзительное легкомыслие.
Я же был физиком, причем к науке относился не как попало, а как следует. Поэтому меня часто посещали философские мысли о человеке, о мире, о космосе и прочих вещах. Я читал. Но не находил ответа на вопрос: почему мы так относимся к себе, к своим детям, к своей стране…
– Погодите, – прервал Штейнман, – и вы относились так же?
– Сложно теперь сказать, – пожал плечами старик. – Я рос в этом, значит, не мог быть совсем отдален… Но это не так уж важно. Важнее, что я был молодой, и я интересовался.
Но это было как хобби, а по профессии я был физик, и такой… – старик прихорошился, усмехнулся, – неплохой. Долго ли коротко ли, вам чего рассказывать, изобрел я вот это самое водяное топливо. Да, да. А вы, наверное, знаете, что на территории того места, где была в то время Россия, а теперь одни слезы да мрак, там нефти было мно-ого. И в то время, когда я жил, во время моей молодости, все, кто владел Россией (в славянских языках власть и владеть – одного корня), имели нефть. Сидели на трубе, иначе говоря. Ну, начиналось, правда, перед войной какое-то движение, чтобы от той трубы отвязаться, да только не успели мы немного. Чутку не успели. И пошла лодка раскачиваться. А так спасла бы мир она, наша Родина, от этого всего, что нагрянуло и продолжает нагребать.
Однако изобрел я еще тогда, когда все сидели на трубе и свистнуть не давали. Вроде как была у нас демократия демократичнее некуда, а на самом деле в том девяносто пятом году никакой не было демократии, а кто сильнее, тот и прав. Труба. И вот в таких условиях я, безумец, изобрел топливо на основе воды, демонстрируя его желающим на жигулях девятой модели. Помнишь, Франческа, жигули-девятку? А «Оку» помнишь?
– Даже «Малюх» помню, – неохотно сказала Франческа.
Штейнман посмотрел на нее и усилием воли опять перестал думать и стал слушать старика.
– Вот и схватили меня, – продолжал старик, – повели под белы руки к самому главному нефтяному начальнику…
Привели к нефтяному начальнику, а там, значит, круговерть бумаг, под потолком магнитофон стоит – пишет мои речи, что я буду сказывать. Еще кандалы, плети, огонь разложили, затянули на мне хомут туго, подвесили, стали пытать всяко, говорить мне тако:
– Отдашь нам свое изобретение, и мы его положим в ящик и не будем использовать, потому что оно всю нашу нефть на нет сводит и российскую экономику губит. Отдавай, а не то мы тебя загребем-замучаем, как Пол Пот Кампучию.
– И, пожалуйста, – говорю я, – я сирота, женки-деток нет, а за себя мне бояться нечего. Так бы мне и жить без страха, так бы и умереть, его не знаючи.
Стоик я был. Стоек. Стояк. Ну, они видят, что угрозами меня не проймешь, и стали сулить-обещать разные блага. И говорили, между прочим, примерно то:
– Будет твоя жизнь пресладкой, как в раю. Мы тебя возьмем в нашу систему, и ты будешь большим начальником. Правда, делать мы тебе, конечно, ничего не разрешим, но за то будем ублажать тебя в любом случае твоей жизни. Занятие твое будет сидеть в кресле с сигаретой в руках и размышлять о вечности за всех нас, потому что ты сам знаешь, какие мы люди легкомысленные. А еще мы вручим тебе экстраординарные полномочия, и если все мы по своему легкомыслию погибнем и погубим собою страну, ты не погибнешь никогда – так и будешь жить. Водяное топливо ты тогда заберешь с собой, мир наш будет спасен, и это будет тебе шанс обрести вместо смерти жизнь вечную…
Скажу честно вам, как на духу: не на начальство я соблазнился, а вот на это самое. Потому что вам надо знать, что – не знаю, как во всем свете, а там, где была наша Родина Россия, есть вещи, к которым причастность означает блеск ослепительный и нечто несбыточное. Земля, например, или власть верховная, или вот такое доверие души. Что-то в человеке происходит необратимое, дурное ли, хорошее… то самое, чего ты боишься, Франческа! – и не может он уже жить по-прежнему, как обычный человек. И сам он уже не то, что был. Личность его пропадает и становится не главная. Не может он уже и потреблять себя, как ты, Штейнман…
И я согласился, и воссел я в кресле бархатном, как король. Вот в этом самом кресле, дорогие товарищи. Патент на топливо водяное убрали в сейф, тщательно заперли и продолжили нефть из земли выкачивать. Должность мне назначили высокую, а делать я и впрямь ничего не мог. Только пошевелюсь что-нибудь сделать – как мне сразу окрик: «Не сметь! не для того мы тебя тут имеем…»
– Так кто же все-таки кого имел, вы их или они вас? – задал Штейнман давно мучивший его вопрос. – Кто выиграл от всего этого?
– Погоди…
Так я сидел, ничего не делал, только думал о вечности и смотрел, как все валится, рушится на глазах, а они – те, кто водяное топливо мое в шкафчик упрятал, – и в ус не дули. Так прошло около десяти лет, дальше что было с нашим бедным Отечеством, вы знаете… и в один прекрасный день пришло время, добыл я пистолет, улучил момент, встал с кресла, и пришлось секретарю, который знал шифр, отпереть передо мной сейф и патент тот мне отдать. Больше про водяное топливо никто не знал, и я был волен делать с ним все, что захочу.
Но я уже ничего больше не хотел, потому что попробуйте-ка просидеть в таком положении десять лет и остаться живым. Да, да, дети мои, я умер. Выяснилось, что я тоже слишком легкомысленно относился к своей жизни. Слишком легко ею пожертвовал. Ведь можно пожертвовать жизнь сразу, а можно вот так, как я, ее просидеть без толку. И зло меня взяло на себя тогда; и патент было девать уже некуда, ибо вы помните, как в ту пору сбесились все правительства… ну кому было отдавать такую вещь как водяное топливо? Вбросить эдакое изобретение в тогдашний котел – да он бы и не переварил. Некому, решительно некому! И не стал я отдавать его никому, решил еще немного подержать, как у вас, Штейнман, говорят. Подержать решил. Вот и держал, пока рука не устала…
– Но вы же отлично понимаете, – сказал Штейнман, переводя дух и снова начиная думать, – что повторится та же самая ситуация. Как тогда, в России. Ваше изобретение слишком сильное, мир его попросту не выдержит. Мир прогнется под ним. Нет, не прогнется: этого не допустит система… Вы просто не знаете, что это такое – система.
– Отлично знаю, – усмехнулся старик криво. – Сам на верхушке такой системы сидел. Не дадут, конечно. И за забором, что самое обидное, тоже никто не сможет оценить. Я там был. Там есть вменяемые люди – бесстрашные, сильные, – но они не умеют мыслить широко. Попробуй-ка, если каждая минута как последняя. Ничего не вырастет в таких условиях, как ни колотись.
– Ужасно глупое положение, – сказала Франческа. – Вещь, нужная всем, не нужна никому.
– И вот тут мы возвращаемся к вопросу господина Штейнмана, – заметил старик. – Как вы изволили спрашивать? Кто выиграл? Кто кого имел?
Пусть мир – это весы с двумя чашками. Если на одну чашку бухнуть мое изобретение, другая взлетит, и равновесия не будет никогда… Пока кругом только сделки и борьба, конечно, никто этого не допустит. Нет, сделки – это отлично. Но кое-что сделками не решишь. Кроме борьбы, есть и соединение. Когда уже не смотрят, что там показывают весы? в чью сторону? кто кого отымел, уделал, победил? – когда и где это станет неважно, тогда и там мое изобретение будет иметь смысл. Только тогда. Только там.
И старик опять застыл неподвижно. Видно было, что он привык к этой позе: прямой, как король на троне, с сигаретой в коричневых пальцах, лицо сосредоточенное, глаза полуприкрыты.
Леви Штейнман хотел было что-то сказать, но тут дунул в окно дымный ветер и раздался первый удар грома. Начиналась буря.
24
В это время в городе еще вовсю светило солнце, уже, правда, совсем большое и неприлично красное. Певица Марица отпела свое, ее отвели за нежные ручки в самолет, и она полетела гастролировать дальше, на прощание пообещав спеть на этой же площади ровно через полгода. Пробки немного рассосались.
В это самое время Маккавити и Лефевр сидели, строгие и выпученные, и, едва удерживая смех, сердито смотрели поверх стола. С той стороны ерзали банкир Бакановиц и нефтяник Серпинский. Свиты их толпились за дверями, переругиваясь, а сами они были ужасно смущены.
– Я, – сказал Бакановиц, поднимая на Маккавити свои ясные от страха глаза, – понимаю только одно: нам надо немедленно договориться. Эмоции не должны мешать принятию правильных решений…
– Умный очень! – промолвил Маккавити. – Вот терпеть не могу всяких пафосных типов! – он развернулся, здоровенный, рыжий и драчливый, и ткнул своим толстым пальцем прямо банкиру между глаз. – Всегда вас имел, имею, и буду иметь!..
– Самое интересное, – сказал Лефевр, посмеиваясь, – что никакого русского, по правде говоря, вообще нет. Как и водяного топлива, естественно. Как вы в это поверить-то смогли, я не понимаю.
– Вы школу кончали? – поддел Маккавити. – Физику там учили?
Сам он, впрочем, никакую школу не «кончал», а работал с детства на кукурузных плантациях и бродяжничал.
– Я лично в школе учился, – праведно заметил Элия Бакановиц. – А вот как он – не знаю!
– Выдохните, господин Серпинский, – посоветовал Маккавити. – Я давно за вами наблюдаю. Вы вдохнули, а выдыхать не желаете. Эдак и разорвать может, знаете ли. Или еще можно пернуть.
– Я тоже учился, – оправдался Серпинский, от сдерживаемого гнева густо багровея и становясь еще страшнее. – А Бакановиц в пятом классе имел по математике – знаете, что?..
– Ага-а! – заверещал торговец. – А кто в три года отгрыз у игрушечной собачки неприличное?..
– А кто воровал конфеты у бабушки из буфета?
– Ну, знаешь, уж кто бы говорил про бабушку!..
Они сидели перед Лефевром и Маккавити и клепали друг на друга, и клеветали, как два пацана в школе, как две бабы на базаре. Маккавити знал, почему: они хотели снизить суммы штрафа себе и увеличить – другому. Это была увлекательная и интересная игра, но Маккавити поглядывал на часы: через полчаса они договорились с другими сотрудниками отмечать день рождения Лефевра.
– Ну ладно, ладно, – милостиво разрешил Лефевр. – Можете идти, господа. Я понимаю, что у вас много дел. Можете считать, что… э-э… этот энцендент был небольшим встрясом. Стрессом, так сказать.
– Вы, конечно, сволочи еще те, – иронически заключил Маккавити, – зато настоящие мужчины. Не побоялись самих нас. Просто молодцы, да и только.
– И хорошо еще, что это была учебная тревога! – добавил Лефевр, улыбаясь. – Милости просим, заходите еще.
Ответ банкира и нефтяника впервые прозвучал дружно и одинаково.
25
– Ну, теперь можно и день рождения идти отмечать, – промурлыкал Лефевр и потер руки.
– Погоди, – сказал Маккавити. – Там гроза начинается, я пойду кабинет запру, а то сквозняк все бумаги в окно выдует. Без меня начнете – убью! —
Маккавити понесся большими скачками к лифту. В лифте он приплясывал и напевал что-то простое, вроде: