412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ксавье Отклок » Коричневая трагедия » Текст книги (страница 2)
Коричневая трагедия
  • Текст добавлен: 5 мая 2017, 13:00

Текст книги "Коричневая трагедия"


Автор книги: Ксавье Отклок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

XII. Люди-автоматы

11 ноября 1933 года в час дня над Германией поднимается оглушительный рев, а за ним полная тишина. Ревут не люди, а машины. Заводские и корабельные сирены, колокола на шахтах, паровозные гудки, автомобильные сигналы, электрические звонки – все стальные глотки страны заходятся в радостном вопле, а затем умолкают.

Это неисчислимые механические стада приветствуют своего пастыря, своего укротителя, хозяина всех немецких тружеников.

В берлинском районе Зименштадт, в огромном заводском цеху длиной в двести метров и высотой в пятьдесят, Гитлер взбирается на массивный, как башня феодального замка, ротор динамо-машины. У его ног толпятся тысячи крохотных человечков, кажущихся еще меньше рядом с генераторами, похожими на черных слонов, человечков, невидимых в этих стальных джунглях, где вместо лиан – разукрашенные цепи чудовищных роторов, где лебедки, словно жирафы, тянут шеи к мостовым кранам, болтающимся, подобно гориллам, на самых высоких ветках этого стального девственного леса.

Такую мизансцену выбрал фюрер, чтобы перед плебисцитом в последний раз воззвать ко всей Германии, а заодно ко всему миру… Не правда ли, она глубоко символична?

Диктатор будет говорить не с Германией, а с немецкими трудящимся. Он не отделяет человека от орудия его труда, не отделяет мыслящей машины от механической. Послушайте его. Меньше всего он обращается к разуму своих слушателей. Тяжелыми фразами, вескими, как удары молота, он возбуждает самые примитивные чувства и рефлексы: гордость, ненависть, волю к жизни, тягу к власти.

Вспоминаю его речь на прошлое первое мая в Темпельхофе. В те времена он еще спорил. Он старался убедить. Теперь он приказывает. В нем чувствуется неслыханная уверенность, которую дает всемогущество. Его крепкие лапы рубят воздух точными жестами. Кажется, что они управляют рычагами человеческой машины, мчащейся на всех парах, громыхая и пыхтя, по рельсам, на которые перевел ее неведомый стрелочник.

Но он-то, машинист, знает, куда ведет этот путь, погруженный во мрак.

* * *

В день этой речи, которой не откажешь в некоторой первобытной красоте, в великолепном яростном напоре, я ужинаю в большом ресторане. Со мной за одним столом оказались два немца. Один из них тощий, нелепый, потрепанный, смахивает на мелкого чиновника, читателя «Берлинер тагблатт». Другой – штурмфюрер (командир штурмового отряда), здоровенный нацист из провинции, приехавший в Берлин на плебисцит: нашивки капустно-зеленого цвета указывают на принадлежность к ганноверской милиции.

Разговор завязывается легко. Достаточно упомянуть о странной зименштадской проповеди:

– Какой оратор! Какая страстность! И т. д.

Толстый нацист выслушивает меня с одобрительным бурчанием.

– А вы не иностранец? – спрашивает он.

– Француз.

Судя по всему, это его нисколько не смущает. Напротив. Отхлебнув молока, голосом, дрожащим от горделивого благоговения, он задает следующий вопрос:

– И что вы думаете о нашем фюрере?

– Гениальный человек.

Невзрачный чиновник перебивает меня, в его тоне слышен упрек:

– Человек? Нет. Он не просто человек, как мы с вами.

И улыбается штурмфюреру заискивающей улыбкой, словно вымаливая похвалу. Однако здоровяк в коричневой рубашке ставит штатского хлюпика на место. Хрипло и высокопарно он поправляет:

– Человек?.. По мне, так в нем видно что-то другое. Он посланец божий (sic). Он…

И гитлеровец-провинциал запинается в поисках слова, которое бы передавало его мысль. Но то ли слово не находится, то ли он не смеет произнести нечто чересчур возвышенное, поэтому умолкает. У меня остается четкое ощущение, что еще немного – и он провозгласит Гитлера новым воплощением Христа.

Все набожно затихают.

– Завтра Германия проголосует, – говорю я негромко. – Не думаю, что против него окажется много народу.

Коричневая рубашка пожимает плечами. Такие нелепые рассуждения и разговоры об оппозиции может позволить себе только француз. Но штатский хлюпик жаждет хотя бы скромного реванша:

– Горе тем, кто не проголосует «за». Они сильно рискуют. Их предупреждали. Вот послушайте.

Он берет свою «Берлинер тагблатт» и читает вслух заметку, напечатанную на первой странице:

На собрании 4-й группы НСНРП руководитель пропаганды по провинции наш товарищ Шульце-Вех-Юнген делал доклад на тему: «Один народ – один вождь».

Обращаясь к противникам национал-социализма, оратор предостерег их от любой вражеской вылазки против режима. Проверенные в битвах коричневые бойцы, сказал он, скорее утопят страну в океане крови (in einem Meer von Blut), чем покинут своего фюрера.

Силы небесные! Каких-то две сотни дней тому назад «Берлинер тагблатт» еще была официальным вестником оппозиции гитлеризму – и вот что она сегодня публикует на первой полосе! А полуголодный бедняга, с воодушевлением читающий мне эти людоедские завывания, принадлежал, возможно, к партии социал-демократов.

Лавина катится. Человекомашина несется вперед с адской скоростью к ограничителю хода, который высится в конце рельсового пути, и она сметет эту преграду – или разобьется вдребезги и сгорит в пламени апокалипсиса.

Ясно, что на земле Гитлера последнее слово никогда не остается за штатским и беспартийным. Толстый нацист резко пресекает комментарии, которыми чиновник собирался разукрасить прочитанное:

– Да ладно! – бурчит он. – Кому какое дело до недовольных? Для нас имеет значение только партия.

Эта Германия в униформе любит свое безумие, организует его, извлекает из него колоссальную выгоду. И нашей древней западной мудрости пора бы уже осознать всю мерзость и всю опасность этого психоза, за которым стоят шестьдесят пять миллионов людей-автоматов, полчища роботов, идущих вслед за вождем, колдуном с железным сердцем.

Перевод Елены Баевской

Из второй части
I. Дважды умершие

«Коричневый террор» – тема, в которой беспристрастному журналисту труднее всего разобраться.

Вот кто-нибудь из противников существующего режима вдруг погибает при подозрительных обстоятельствах (с 30 января 33-го года таких смертей наберется уже не одна сотня). Гитлеровские газеты помещают об этом несколько строчек в рубриках «несчастные случаи» или «самоубийства».

Однако кое-какие сведения просачиваются за границу. Антинацистская пресса поднимает шум, говорит о политическом убийстве, рассказывает о страшных пытках, которым подвергалась жертва.

Казалось бы, самый простой способ понять, что же произошло, – это собрать информацию на месте. Ведь у предполагаемой жертвы наверняка были родственники, друзья, соседи. Можно пойти и опросить их.

Нет. Нельзя.

Когда в Третьем рейхе насильственной смертью умирает враг коричневой диктатуры, он, так сказать, умирает дважды. Первый раз – когда его хоронят. И второй – когда он тут же, мгновенно, исчезает из памяти всех, кто знал его при жизни.

Никто ничего о нем не помнит. Неизвестно, где он жил и жил ли вообще. От его жизни не осталось никакого следа.

Я много раз сталкивался с этим феноменом полного исчезновения. Вот один из самых странных и самых трагических примеров – погибшие в Кёпенике[7]7
  Неделя с 21 по 26 июня 1933 года, когда сотни противников национал-социалистов были арестованы, подверглись пыткам и убиты силами СА, получила название «кровавая неделя в Кёпенике».


[Закрыть]
.

* * *

Представьте себе что-то вроде парижского «красного» предместья Сен-Дени, только еще более нищего и неспокойного. Таков берлинский район Кёпеник в сорока километрах от центра города. Когда Гитлер пришел к власти, это место слыло «цитаделью коммунистов». За первые полгода, до самого июня, когда утвердился новый режим, ничего ужасного как будто бы не произошло.

Но вот наступила страшная ночь с 21 на 22 июня, когда «самоубийства» и «несчастные случаи» так и посыпались.

Г-н Штеллинг, бывший министр-социалист Мекленбурга, утонул в Финов-канале, его труп нашли в зашитом мешке. При таких обстоятельствах как-то неловко говорить о самоубийстве – нацистские газеты списали все на несчастный случай.

Г-да фон Эссен и Ассман, члены республиканского Рейхсбаннера[8]8
  Reichsbanner – республиканская политическая и боевая организация под руководством социал-демократической партии, существовавшая в Германии в 1924–1933 годах.


[Закрыть]
, скончались в больнице. Предварительно им буквально переломали кости дубинками. «Пьяная драка» – сообщили нацистские газеты.

В ту ночь еще одиннадцать человек исчезли из дома неведомо куда. С тех пор никто нигде и словом о них не обмолвился.

Видимо, все почему-то внезапно ударились в бега.

А несчастная семья Шмаус пала жертвой еще более загадочной эпидемии. Муж, жена, их сын и невестка умерли одномоментно; причины смерти разные – пуля, веревка и дубинка – все три признаны властями естественными. Вдобавок ко всему еще и дом их сам собою загорелся и сгорел дотла, так что полиции и освидетельствовать было нечего.

Официальная версия такова:

Вечером 21 июня секретаря социалистического профсоюза Шмауса, подозревавшегося в незаконном хранении оружия, навестила штурмовая группа. Самого Шмауса дома не оказалось, а его сын, с пистолетом в руках, попытался воспрепятствовать обыску. Он серьезно ранил троих штурмовиков, забаррикадировался в доме и покончил с собой. Во время перестрелки был случайно убит зять Шмауса Раковский.

Штурмовики удалились, а позже, ночью, вернулся сам Шмаус-старший и в отчаянии повесился, а предварительно поджег дом.

Г-жа Шмаус, единственный оставшийся в живых член семейства, умерла от горя… три дня спустя. В Третьем рейхе чахнут быстро.

Вот и все.

* * *

Ну а неофициальная версия звучит иначе. Я привожу ее как противоположность первой, без комментариев.

Нацисты решили покончить с Шмаусом, который был душой рабочего сопротивления в Кёпенике. Днем 21 июня штурмовики дважды появлялись у дверей его дома. Но Шмауса успели предупредить, он ушел и вернулся домой только к ночи, уверенный, что до завтра никто за ним уже не придет и он может спокойно лечь спать.

Но в одиннадцать часов вечера штурмовики вернулись и привели с собой заложника, рабочего-коммуниста Раковского, зятя Шмауса. Раковского заставляют окликнуть тестя. Тот, на свою беду, открывает дверь. Нацисты с дубинками врываются в дом. Г-жа Шмаус кричит от страха, ее избивают.

Сын Шмауса стоял, забившись в угол, пока не увидел, как издеваются над его старой матерью. В бешенстве он хватает пистолет, направляет на штурмовиков и тут же сам падает, изрешеченный пулями.

Дальше происходит что-то чудовищное. Убогую хижину сотрясают выстрелы и крики, Шмауса-отца нацисты вешают прямо над трупом сына. Зятя расстреливают у дверей, поджигают дом – трухлявые доски плохо горят, а еле дышащую г-жу Шмаус тащат в городскую тюрьму, где она умрет три дня спустя.

Примечательная подробность: штурмовики прихватывают с собой еще с десяток сбежавшихся на шум соседей. Ведь для громил нет ничего неприятнее, чем согласные показания свидетелей их зверств. Вот почему, помимо ставших жертвами «несчастных случаев» Штеллинга, Ассмана, фон Эссена и семьи «самоубийц» Шмаусов, в ту ночь таинственным образом исчезло еще несколько человек.

* * *

Восемнадцать умерших и пропавших без вести за несколько часов в одном предместье – такое не может пройти бесследно. Что бы ни было причиной этих трагических событий, люди должны были еще долго о них говорить. Должна была появиться какая-нибудь жуткая, фантастическая легенда, какие легко зарождаются в простонародье.

Я поехал в Кёпеник, чтобы собрать любые, пусть даже самые слабые отголоски трагедии 21 июня. Мне шепнули на ухо название улицы и номер дома, где жил Штеллинг, бывший мекленбургский министр, чье зашитое в мешок тело нашли в Финов-канале. Шмаусы, кажется, жили где-то поблизости, но, где точно, никто не знал. Или, может быть, не смел сказать (позднее я понял причины этого страха).

С Потсдамского вокзала туда час с четвертью езды по надземке. И чем дальше продвигаешься на юго-запад огромного города, тем больше щемит душу странное чувство, возникающее от удручающего запустения. В Нойкёльне еще бурлит рабочий люд, придающий ему видимость жизни. Трептов уже полумертв; потрескавшиеся за четыре года простоя заводские здания высятся на пустырях и скалятся голыми балками, как выброшенные на берег остовы усатых китов.

На огромном кладбище в Баум-Шуленвеге народу довольно много, но мертвых тут все-таки больше, чем живых. Дальше идут еловые посадки и многоэтажные бараки для безработных – темная хвоя и мрачные казармы. Потом горы песка, тесные типовые застройки, убогие домишки, кучи отбросов, стык городской и сельской зоны, смесь городской и сельской грязи.

Вот, наконец, и Кёпеник.

…Дом на респектабельной Гросс-Дальвитцерштрассе, в котором жил Штеллинг. Консьержей в немецких домах обычно не бывает. У дверей подъезда табличка с именами жильцов и звонками в каждую квартиру.

Имени пропавшего на табличке, конечно, нет. Захожу, поднимаюсь по лестнице. Навстречу спускается жилец. Спрашиваю у него:

– Вы не могли бы сказать, где проживает семья Штеллинг, gefälligst[9]9
  Будьте любезны (нем.).


[Закрыть]
?

– Штел…

Даже не договорив проклятого имени, он на секунду останавливается, ошалело смотрит на меня и кубарем пускается вниз.

С простоволосой девушкой, скорее всего, ходившей за провизией служанкой, получается еще хуже. Мой вежливый, высказанный на внятном немецком языке вопрос подействовал на нее буквально так же, как какая-нибудь непристойная шутка или страшная угроза. Она побагровела, что-то промычала, кинулась к одной из дверей и захлопнула ее за собой. Я услышал, как изнутри ключ проскрежетал в замке, точно щелкнули челюсти.

Спасибо еще, что она не позвала полицию!

…Никаких следов несчастной семьи Шмаусов тоже не удалось обнаружить.

Они жили в нескольких сотнях метрах отсюда, в квартале стандартной застройки. Вот он этот квартал: увитые настурцией серые каменные домишки под ржавыми железными крышами. На улице слоняются ребятишки. Обычно нет ничего проще, чем разговорить бедняков.

Попробуйте! Детишки шарахаются. Женщины отворачиваются. Ей-богу, можно подумать, стоит вам упомянуть имя Шмаус, как ваше лицо преображается и на людей смотрит страшный, перепачканный кровью вампир.

И ведь пяти месяцев не прошло с той ночи, когда один из этих домиков пылал, набитый трупами. Тени убиенных, должно быть, еще бродят в здешних местах. Но никто ничего не помнит.

Да полно! Никто не смеет помнить.

Об умерших и пропавших в Кёпенике ночью 21 июня писали даже в национал-социалистических газетах. Значит, эти несчастные люди существовали. И если во всем, что произошло, нет ничего криминального, то почему все молчат, чего так боятся, заслышав их имена? Местным жителям запретили говорить. Но как сделать, чтобы этот запрет не нарушался? Только с помощью тотальной слежки и подлого запугивания.

III. Концерт-лагерь

В Филармонии дают концерты прославленного дирижера Фуртвенглера, на которые собирается весь Берлин.

Но есть другие Konzert’ы. Туда людей сгоняют силой. Дирижеры орудуют хлыстами. А что за музыка! Только вздохи и гнетущее молчание.

Я имею в виду то, что берлинские мальчишки называют «Концерт-лагерями», – этакий каламбур, перекроенное зловещее название концентрационных лагерей.

Я попытался если не раскрыть всю правду о концлагерях, то собрать воспоминания освобожденных узников, впечатления немецких и независимых журналистов, которым удалось туда проникнуть, и, наконец, откровенные рассказы самих нацистов. Прямые свидетельства очевидцев – вот что найдет читатель в нескольких главах, посвященных этой ужасающей теме.

– Концлагеря – это черное пятно новой системы, – говорил мне Ивар Фергюссен, шведский журналист, в целом сочувствующий гитлеровскому режиму. – Сам по себе принцип не такой уж варварский. Интернировать политических противников, как делает коричневая революция, – все же лучше, чем убивать их, как поступают большевики. Однако при этом должны соблюдаться какие-то правила, все должно быть под контролем. А вот этого как раз и нет. Даже юстиция и полиция не имеют права вмешиваться в то, что творится на этих карательных фабриках. Там царит полный произвол.

В доказательство своих слов швед повел меня к некоему Штайнблеху. Этот человек держит магазинчик мужского белья на торговой улице в центре города. Представьте себе: гроздья галстуков из искусственного шелка, стопки сорочек и посреди всего этого – маленький еврей лет сорока, тощий и бледный, как хвощ.

Чуть что, при малейшем шуме он начинал моргать, дрожать всем телом и судорожно кривить рот. Даже если не знать, чтó ему пришлось пережить, с первого взгляда видно: он боится, и этот страх никогда не пройдет.

Штайнблех испытал на себе все прелести концлагеря в Ораниенбурге, неподалеку от Берлина.

Фергюссен – его старый знакомый. Но стоило шведу что-то шепнуть ему на ухо, указывая на меня, как он отчаянно, почти комически затряс головой; казалось, он сейчас нырнет под прилавок или зароется в ворох белья.

Заговорить?! Самые безобидные слова в Третьем рейхе могут обойтись очень и очень дорого.

Чтобы чего-то добиться от несчастного, мне пришлось проявить чудеса дипломатии, пообещать, что буду нем, как могила, и даже купить несколько кошмарных галстуков, которые он мне показывал трясущимися руками.

Вот сложенные вместе обрывки его рассказа – речь его то и дело пресекалась внезапными паузами, ему было трудно говорить от волнения и еще оттого, что он старался казаться равнодушным, как бы извиняя гнусные бесчинства, жертвой которых стал.

* * *

Вплоть до 16 августа 1933 года Штайнблех, хоть и еврей, вел себя как лояльный подданный Третьего рейха. Молча терпел бойкот. Платил внушительную дань нацистам-вымогателям, повадившимся заходить в его магазин. Даже избегал общаться с единоверцами, если подозревал их в резкой критике власти.

Ему трудно не верить. Достаточно взглянуть на этого безропотного лавочника, чтобы понять, насколько он безобиден.

Живет Штайнблех довольно далеко от своего магазина, в бедном квартале Фридрихсхайн, снимает квартиру в старом доме, набитом жильцами. Рядом с ним жил другой мелкий торговец-еврей Розенфинкель, благоразумно державшийся в стороне от всякой политики.

Двое тихонь отлично ладили друг с другом и не чаяли беды.

В общение с другими соседями они не вступали, чтобы не нарваться на неприятности. Но, разумеется, почтительно здоровались с уважаемым доктором Вернером, встречая его на лестнице. Герр доктор, неудачливый дантист, был членом партии, влиятельным человеком в доме. Персоной, облеченной тайной властью и правом надзирать за другими жильцами, во исполнение основополагающего нацистского принципа:

«В каждом немецком доме у партии должно быть по одному верному человеку».

К несчастью для двух неприметных иудеев, герр доктор Вернер принадлежал к знаменитой 35-й труппе 5-го штандарта, которым в свое время командовал Хорст Вессель[10]10
  Хорст Вессель (1907–1930) – нацистский активист, штурмфюрер СА, автор текста «Песни Хорста Весселя», ставшей маршем СА, а потом гимном национал-социалистической партии.


[Закрыть]
, элитному подразделению, отличавшемуся едва ли не самой лютой по сравнению со всеми другими штурмовиками ненавистью к евреям.

И вот начинаются несчастья. Все развивается стремительно и совершенно абсурдно, как в страшном сне.

В 6 часов утра 16 августа мирно спящего Штайнблеха будит стук в дверь – в нее колошматят кулаками.

Он идет открывать в ночной рубахе. На пороге стоят четверо штурмовиков, членов вспомогательной полиции, в синих шинелях, и сам доктор Вернер, местный «чекист», в полном, роскошном облачении – плохой признак.

Вернер молча входит, включает в коридоре свет, наклоняется, подбирает какую-то бумажку с печатным текстом и торжествующе возглашает:

– Коммунистическая листовка!

Так и есть – «красная литература»! Что такие бумажки тоннами печатают сами нацисты для своих полицейских операций и что их по ночам суют под двери тем людям, от которых хотят избавиться, – знает весь Берлин, и несчастный Штайнблех – лучше всех. Но от ужаса он теряет дар речи.

Двое вспомогательных полицейских остаются у него и под предлогом обыска выгребают все, что есть в квартире.

А вскоре опять появляется дантист, гроза всего дома. Он так и сияет.

– Розенфинкель – ваш друг? Вы же с ним встречаетесь каждый вечер?

Отрицать бесполезно. Дантист записывает признание и слащавым тоном сообщает:

– Мы только что нашли у Розенфинкеля такую же листовку, как у вас. Это прямое и неопровержимое доказательство коммунистического заговора.

Он велит Штайнблеху побыстрее одеться. И с глумливой усмешкой добавляет: «Не забудьте прихватить зубную щетку!» В полной мере оценить этот юмор бедняга смог не сразу.

Внизу Штайнблех видит Розенфинкеля в сопровождении двух других штурмовиков, такого же бледного и растерянного, как он сам.

Арестанты и конвоиры садятся в автомобиль, который увозит их в штаб 5-го штандарта.

Все жильцы наблюдают эту сцену из окон. Кое-кто выкрикивает ругательства в адрес «грязных евреев». Большинство молчит. Некоторые пожимают плечами.

* * *

– В казарме СА нас не били и даже не оскорбляли. Офицер, который допрашивал по отдельности Розенфинкеля и меня, был предельно вежлив. Записал наши протесты. И, кажется, не считал нас заведомо виновными. Он сказал: – Мы соберем информацию о вас – и приказал отвести нас в камеру.

Мы ждали, что нас отпустят с минуты на минуту. Это все было так нелепо! Но прошло несколько часов. А вечером пришел тот самый офицер. Вид у него был расстроенный. Собранная о нас информация оказалась неблагоприятной[11]11
  Я видел своими глазами, что в двух шагах от магазинчика Штайнблеха находился другой, тоже торговавший мужской одеждой в нацистском духе: коричневые рубашки, черные галстуки. Вполне вероятно, что его хозяин не слишком хорошо отозвался о своем «неарийском» соседе и конкуренте. (Прим. автора.).


[Закрыть]
. И в ожидании более основательного расследования нас отправят в Ораниенбург.

Вспоминая эти страшные минуты, Штайнблех вращает глазами и бормочет пересохшими губами:

– В концерт-лагерь! Без всякой вины!

– И без всякого суда, – добавляет шведский журналист.

За двумя жертвами заезжает грузовик СА, кузов набит битком: плотно, как скот, там стоят десятка три таких же осужденных «невидимым правосудием». Позади, свесив ноги, сидят трое нацистов с карабинами. Они равнодушно молчат – все это им не в диковинку.

После двух часов безмолвной ночной езды грузовик въезжает в большой неосвещенный двор, по которому снуют темные фигуры с фонарями. В окнах жилых построек света тоже нет. Не слышно голосов. Штайнблеха, Розенфинкеля и еще нескольких новоприбывших заводят в какое-то помещение, вероятно, большое и полное узников, судя по храпу и стонам спящих и густому запаху человеческих тел, наполняющим влажную тьму. Кто-то грубо приказывает новичкам ложиться. Ни кроватей, ни даже циновок нет. Они укладываются на голом цементном полу. Дверь захлопывается, скрежещут засовы.

Так Штайнблех оказался в отделении предварительного заключения ораниенбургского концлагеря.

– С нами неплохо обращались. Работать не заставляли. Четыре часа в день мы гуляли во дворе между облупленными бараками, а остальное время сидели взаперти в том же помещении, где стояли только столы и простые дощатые стулья.

– А как кормили?

– Так себе. Но думаю, охранники СА питались не намного лучше нас. Труднее всего было приноровиться есть. Приборов нам не полагалось. Мы передавали друг другу немногочисленные вилки и ложки, которые охранники продавали тем, кому удалось прихватить с собой деньги. Пить давали только воду. Но самое ужасное – это невозможность сохранить человеческий облик. Другой одежды, кроме той, что на мне, у меня не было. Когда столько дней не раздеваешься, не бреешься, не причесываешься, не меняешь белье, становишься похож на оборванца, и от тебя воняет, как от дикого зверя.

– Сколько же времени вы были там, в Ораниенбурге?

– Месяц, – отвечает Штайнблех и, брезгливо передернувшись, добавляет: – Вот когда я понял, почему во время ареста герр доктор Вернер советовал мне взять с собой зубную щетку.

– Но когда вас освободили, вы подали жалобу за незаконное заключение?

Штайнблех так пугается, что мы не можем сдержать улыбку.

– Жаловаться на них… – шепчет несчастный с таким ужасом, будто я любезно предложил ему взять нож и перерезать себе горло. – Нет-нет! Как только дежурный надсмотрщик выкрикнул наши имена и велел немедленно убираться, мы ушли и были счастливы. А за воротами радостно обнялись – наконец-то мы увидим родных, о которых целый месяц не имели вестей, вернемся в наши магазины, которые стояли заброшенными. Розенфинкель сказал мне: «Давай сначала зайдем в пивную и выпьем по кружечке». Ну и вкусное же было пиво!

Поистине комический возглас, и глазки Штайнблеха заблестели, будто он снова переживал это утробное наслаждение. Однако я представил себе, какие физические лишения и моральные страдания стояли за этой коротенькой репликой, подумал о слепой, бесчеловечной жестокости гигантской гитлеровской государственной машины, которая запросто перемалывает таких вот маленьких, придурковатых, беззащитных людишек, и мне стало совсем не весело.

…За весь месяц, пока Штайнблеха ни за что ни про что держали в ораниенбургском «концерт-лагере», его ни разу не допросили. И о причинах освобождения ему тоже никто ничего не сказал.

Бывшая фабрика в берлинском предместье, превращенная в концлагерь, может вместить около полутора тысяч человек (обвиненных и заключенных). Из достоверного источника мне известно, что с апреля 1933 года там перебывало примерно восемь тысяч узников. И ни один суд не выносил ни одного приговора, который оправдывал бы эти восемь тысяч случаев арестов и тюремных заключений в тяжелейших условиях.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю