355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кристин Лёненс » Птица в клетке » Текст книги (страница 1)
Птица в клетке
  • Текст добавлен: 13 апреля 2020, 18:31

Текст книги "Птица в клетке"


Автор книги: Кристин Лёненс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Кристин Лёненс
Птица в клетке

Christine Leunens

CAGING SKIES

Copyright © 2008, 2014 by Christine Leunens

All rights reserved

Перевод с английского Елены Петровой

Оформление обложки Ильи Кучмы

Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».


Серия «Большой роман»

© Е. С. Петрова, перевод, 2020

© З. А. Смоленская, примечания, 2020

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2020

Издательство Иностранка®

* * *

Моему мужу Акселю


Ложь опасна не тем, что противоречит истине, то есть не имеет отношения к реальности, а тем, что подменяет собой реальность в людских умах. Разлетаясь, как по ветру, семена лжи прорастают в самых неожиданных местах, и в один прекрасный день у солгавшего перед глазами возникает одинокое, но вполне жизнестойкое дерево, выросшее на голом склоне утеса. Такое зрелище способно и озадачить, и поразить того, кто солгал. Как попало сюда это дерево? На чем держится? Взросшее на бесплодной неправде, оно зеленеет наперекор всему и не собирается засыхать.

Стоило мне отпустить от себя ложь, как вместе с нею пришли в мир и жизни тех, о ком пойдет мой рассказ. Но мне придется с большой осторожностью распутывать ветви, чтобы разобраться, какие произросли из истины, а какие из фальши. Удастся ли спилить обманные ветви, не покалечив раз и навсегда все дерево? Наверное, правильнее было бы просто выкорчевать его и перенести на плодородную равнину. Но риск слишком велик, ибо мое дерево приспособилось к неправде, пустило в нее сто один корень, научилось терпеть жажду и не ломаться на ветру. Так и гнется оно зеленой загадкой на полпути к вершине, так и растет под прямым углом к высокой безжизненной скале. Однако же ствол не валится на землю, и листва не гниет в росе, а пересади его на равнину – этого будет не избежать. Кривым стволам не дано распрямиться; точно так же и мне самому не дано распрямить спину и вернуться в свои двадцать лет. Да и смена таких суровых условий на благодатные добром не кончается, как ни крути.

Но я нашел выход. Если начать рассказывать правду, то утес будет крошиться – осколок за осколком, камень за камнем. А какая судьба постигнет мое дерево? Поднимаю к небу сжатый кулак и возношу молитвы. Куда их занесет, там, надеюсь, дерево и приживется.

I

Родился я в Вене 25 марта 1927 года: Йоханнес Эвальд Детлеф Бетцлер – пухлый безволосый младенец, как свидетельствуют фотографии в альбомах моей матери. Перелистывая альбомные страницы, я всегда развлекался тем, что угадывал по рукам, кто держит меня перед объективом – отец, мать или сестра. Как видно, я ничем не отличался от других младенцев: улыбался во все десны, проявлял неподдельный интерес к пальцам на ногах, а пюре из чернослива охотнее размазывал по физиономии, нежели съедал. Обожал розового кенгуру размерами вдвое больше меня, деловито таскал его за собой; когда мне в рот кто-то сунул сигару, я отнесся к ней с отвращением, – во всяком случае, такой вывод подсказывает мой зареванный вид.

Не менее близок, чем с родителями, был я с дедом и бабушкой – естественно, с отцовской стороны. Деда и бабушку с материнской стороны я никогда не видел: Ома и Опа[1]1
  Die Oma (нем.) – бабушка, der Opa (нем.) – дедушка.


[Закрыть]
погибли под лавиной задолго до моего рождения. Уроженцы Зальцбурга, Ома и Опа слыли настоящими асами пеших и лыжных походов. Опа с закрытыми глазами различал птиц по голосам, а деревья – по шороху листвы на ветру. Мама не преувеличивала, отец это подтверждал. У каждого дерева свой особый шепот – так, по его словам, объяснил ему когда-то Опа. Я много слышал от мамы про ее родителей, узнал их и полюбил. В ту пору они уже были где-то на небесах, рядом с Богом, наблюдали за мной сверху и оберегали. Если среди ночи мне требовалось сходить на горшок, никакое чудище не могло выскочить из-под кровати, чтобы схватить меня за ноги; никакой злодей, надумавший пырнуть меня ножом в сердце, не мог прокрасться ко мне в спальню.

Моего деда с отцовской стороны у нас в семье нарекли Пимбо, а бабушку – Пимми, причем добавляли к ее имени уменьшительно-ласкательный суффикс «-хен»; получалось, что мы именуем ее ласково и в то же время слегка приуменьшаем. Прозвания эти выдумала в раннем детстве моя сестра. Пимбо впервые увидел Пиммихен на костюмированном балу, какие в Вене были нередки: она вальсировала со своим красавцем-женихом, одетым в военную форму. Когда жених отошел за шампанским, дедушка направился за ним следом и выразил свое восхищение прелестью его будущей жены, но в ответ услышал, что офицер приходится ей братом, после чего Пимбо не дал ему ни единого шанса вновь пригласить сестру на танец. Бабушкин брат, Эггерт, остался не у дел: все остальные дамы выглядели просто дурнушками рядом с нашей бабушкой. Дед подвел своих новых знакомых – уходили они втроем – к патентованному автомобилю фирмы «Бенц», который его владелец оставил за конными экипажами, по-хозяйски облокотился на открытое сиденье, воздел глаза к небу и мечтательно произнес: «Вот незадача: авто всего лишь двухместное. Однако сегодня такой погожий вечер, не пройтись ли нам пешком?»

В Вене к Пиммихен сватались двое завидных кавалеров из высшего общества, но она предпочла им моего дедушку, сочтя его самым представительным, остроумным, обаятельным и вдобавок вполне обеспеченным. Но тут она дала маху. На самом деле о таких, как он, даже бюргеры говорили «беден как церковная крыса». Особенно поиздержался он в период ухаживания, когда водил бабушку в лучшие рестораны и оперные театры, спуская взятую в банке ссуду. Но в этом повествовании было некоторое лукавство: ссуду он взял за неделю до их знакомства, сумел на эти средства открыть небольшой заводик, выпускавший утюги и гладильные доски, но вполне обеспеченным сделался не вдруг: на это ушли годы упорного труда. Пиммихен любила повторять, что наутро после свадьбы на смену омарам и шампанскому пришли сардины и вода из-под крана.

Уте – так звали мою сестру, – не дожив четырех дней до своего двенадцатилетия, скончалась от диабета. Когда она колола себе инсулин, мне запрещалось входить к ней в комнату, но однажды, услышав, как мама велит ей делать инъекции в бедро, а не в исколотый живот, я ослушался и застукал сестру в тот миг, когда она задирала выше живота подол зеленого платья. Как-то раз, придя из школы, она вообще забыла сделать себе укол, а на мамин вопрос ответила «ja, ja»[2]2
  «Да, да» (нем.).


[Закрыть]
, но после этих бесконечных инъекций такой ответ прозвучал не подтверждением, а отговоркой-рефреном.

Как ни печально, сильнее, чем моя сестра, врезалась мне в память ее скрипка: лаково-черная, с ребрышками, с хвойным запахом канифоли, которая использовалась для натирки смычка и взлетала легким облаком при первых нотах. Иногда сестра позволяла и мне попробовать, только не прикасаясь к конскому волосу, чтобы он не почернел, и не натягивая смычок, как делала она сама, чтобы он не лопнул, да к тому же не вращая колки, чтобы не повредить струну, но я был слишком мал, чтобы все это упомнить. Стоило мне провести смычком по струнам и извлечь какой-нибудь звук, приятный мне одному, как сестра с миловидной подружкой заливались хохотом, а мама срочно призывала меня к себе, якобы не справляясь с какой-то работой по хозяйству без помощи своего доблестного четырехлетнего отпрыска. «Йоханнес! Йо-Йо, голубчик мой!» Я делал очередную попытку провести смычком по прямой линии, как показывала мне Уте: смычок норовил ткнуться в гриф, в стену или кому-нибудь в глаз. Тогда меня лишали скрипки и выставляли за дверь, невзирая на мои яростные вопли. Помню, как сестра с подружкой, прежде чем запереть дверь изнутри и продолжить музыкальные занятия, давились от смеха и непременно гладили меня по голове.

Такой же мою сестру запечатлели фотографии, стоявшие у нас в гостиной на консольном столике, и с течением времени мои воспоминания одно за другим застыли в ее позах. Среди житейских перипетий мне становилось все труднее вызывать в памяти ее движения, ее дыхание и даже лицо без этой лучезарной улыбки.

В возрасте шестидесяти семи лет Пимбо тоже умер от диабета, пережив Уте менее чем на два года, хотя при жизни не подозревал о своем заболевании. Когда он восстанавливался после пневмонии, его недуг, протекавший в скрытой форме, вдруг дал о себе знать, и дедушку охватила неизбывная скорбь: он считал, что моя сестра унаследовала эту болезнь от него, а значит, он повинен в ее смерти. Мои родители говорили, что он просто не стал бороться за жизнь. В то время Пиммихен уже исполнилось семьдесят четыре года; мы не могли допустить, чтобы она доживала свой век в одиночку, и взяли ее к себе. Поначалу она была против – не хотела стать нам обузой и каждое утро во время завтрака убеждала моих родителей, что скоро их освободит, но ни родители, ни я не слушали ее заверений: никто из нас не желал ей смерти. Каждый год обещал стать для Пиммихен последним, и когда в доме устраивали застолье в честь Рождества, Пасхи или дня рождения, мой отец поднимал бокал, моргал увлажнившимися глазами и говорил, что нам, вероятно, больше не суждено праздновать это событие всем вместе. Шли годы, но мы, вместо того чтобы уверовать в бабушкино долголетие, почему-то возлагали на него все меньше надежд.

Наш дом, один из самых старых особняков излюбленного в Австрии цвета «желтый шёнбруннер»[3]3
  …«желтый шёнбруннер»… – Шёнбрунн – основная летняя резиденция австрийских монархов династии Габсбургов, возведенная в первоначальном виде в период с 1696 по 1701 г. В результате многочисленных реконструкций золотисто-охристый фасад здания в стиле рококо был изменен и перекрашен в цвет, получивший название «желтый шёнбруннер» (также «шёнбруннский желтый») и ставший своего рода визитной карточкой австрийского императорского дома. В период послевоенной оккупации дворец был штаб-квартирой британских сил.


[Закрыть]
, находился на западной окраине Вены, в Шестнадцатом районе, который назывался Оттакринг. Притом что лежал он в городской черте, нас частично окружали леса, Шоттенвальд и Гемайндевальд, а частично – зеленые луга. По возвращении домой из центра города у нас всегда возникало такое чувство, будто мы живем не в столице, а где-то на природе. Тем не менее Оттакринг вовсе не считался самым престижным районом; наоборот, он слыл одним из худших, и все из-за соседства Хернальса. Своей дурной славой наш район был обязан тому, что его оконечность, вытянутую в сторону города, населяла, по выражению взрослых, публика низкого пошиба – то есть, как я сейчас понимаю, бедняки, которые пускались во все тяжкие, лишь бы только выбраться из бедности. Но мы, к счастью, жили от них в стороне. Пусть из окон своего дома мы не могли любоваться холмистыми виноградниками, которые прославило ароматное Weißwein[4]4
  Белое вино (нем.).


[Закрыть]
из обласканного летним солнцем винограда, но до их подножья могли домчать по извилистым дорожкам на велосипедах буквально в считаные минуты. Из окон виднелись только соседские дома, а именно три, окрашенные в «старое золото» и «охотничий зеленый» – самые распространенные альтернативы «желтому шёнбруннеру».

После смерти деда заводик перешел к моему отцу. Тот накопил необходимый опыт при жизни Пимбо, работая начальником цеха. Мама предупреждала, что расширение производства чревато разными опасностями; тем не менее отец объединился со «Скобяными товарами Яакова»: эта компания была не больше «Утюгов Бетцлера», но экспортировала свою продукцию в самые разные страны и получала солидные прибыли. Отец говаривал, что сто процентов от нуля – все равно нуль, как ни крути, а ломтик пирога – это уже кое-что. Новым партнерством он был доволен, и вскоре «Яаков унд Бетцлер» уже поставляли на экспорт свои модернизированные утюги вместе с прочими скобяными товарами. Отец купил глобус и как-то после ужина показал мне на нем Грецию, Румынию и Турцию. В моем воображении тут же возникли древние греки, римляне (мне представлялось, что римлянами зовутся жители Румынии) и турки в отутюженных до жесткости туниках.

Из раннего детства мне особенно запомнились два эпизода, хотя их нельзя отнести ни к самым грустным, ни к самым счастливым событиям тех лет. По сути, безделицы в превосходной степени, но по какой-то причине память сохранила именно их. Как-то раз, когда мама ополаскивала салат-латук, я увидел кое-что среди листьев, причем впервые в жизни: затаившуюся улитку, которую мама ловким щелчком отправила в мусор. Мусорных ведер у нас было несколько, и в одно шли очистки, кожура и яичные скорлупки, которые потом закапывались в саду. Я побоялся, что среди отходов улитка объестся и лопнет. Поскольку у меня была аллергия на животных, мама не разрешала мне завести ни собаку, ни кошку, однако сейчас, в результате моего нытья и своих недолгих раздумий, она с брезгливой гримасой все же позволила мне вытащить улитку и поселить в миске. Мама проявила неслыханную доброту. День за днем я кормил мою улитку листьями салата. Выросла она до невиданных размеров – с мой кулачок. Ну почти. Заслышав мое приближение, высовывала голову из раковины, покачивала туловищем и шевелила рожками – медленно, в своем улиточьем ритме.

Как-то утром спускаюсь я из спальни, а улитка пропала. Долго искать не пришлось: отлепил я ее от стены и вернул на место. Это вошло в привычку: каждый вечер она уползала, продвигаясь все дальше, а я начинал свой день с поисков: отлеплял ее от ножек стола, от коллекционного мейсенского фарфора, от обоев или от чьей-нибудь обуви. Однажды я немного проспал, и мама сказала, что сперва нужно позавтракать, а уж потом искать, и то если я не буду опаздывать в школу. С этими словами она поставила на скамью поднос с моим завтраком, и мы услышали хруст. Она перевернула поднос вверх дном – и точно: там была улитка, вся облепленная осколками. В моем возрасте считалось уже зазорным плакать так, как заревел я. На этот вой примчался отец, решив, что я напоролся на кухонный нож. Отец спешил на работу и не мог ничем помочь, а мама пообещала склеить улиткин домик. Я был в таком состоянии, что мне в конце концов разрешили остаться дома.

Мама отправила меня за клеем, но побоялась, что клей просочится сквозь трещины и отравит улитку, а потому предложила просто орошать ее водой, но за какой-то час моя бедная подружка совсем скукожилась. Тогда Пиммихен посоветовала нам съездить на Альбертинаплац в магазин французских деликатесов «Ле Вильер» и купить упаковку раковин виноградных улиток-эскарго. Примчавшись домой, мы положили в миску новехонькую раковину, но за этим ничего не последовало: моя улитка отказалась от новоселья. В конце концов мы сами пересадили в новую раковину этот увядший комочек жизни с прилипшими к спине осколками. Через два дня наших неустанных забот и печалей стало ясно, что моя любимица умерла. И если я переживал ее смерть тяжелее, чем впоследствии – потерю сестры и бабушки, то лишь потому, что еще не повзрослел – во всяком случае, настолько, чтобы понять: кто ушел, того уже не вернешь.

А второй эпизод нельзя даже назвать событием. По пятницам родители всегда ходили в гости, на выставки или в Оперу, а мы с Пиммихен растапливали на сковороде целую пачку сливочного масла и клали туда шницель. Вооружившись вилками, мы занимали позицию перед плитой, макали в сковороду кусочки хлеба и горяченными вилками отправляли их в рот. А на сладкое Пиммихен жарила кайзершмаррн[5]5
  Кайзершмаррн – сладкое мучное блюдо австрийской кухни, представляющее собой обжаренную на сковороде пышную лепешку, которую небрежно кромсают в процессе приготовления. Готовый десерт сдабривается сахарной пудрой и подается с яблочным или клюквенным вареньем.


[Закрыть]
: смешивала, зачерпывала и выливала на сковороду все продукты, которые были мне запрещены, и в мгновение ока готовила блюдо, равно восхитительное на вид и на вкус. Обычно я и мечтать о таком не мог: мама считала, что любые питательные кушанья вызывают диабет. Знала бы она… Но оттого, что ни одна живая душа, и в особенности мама, не ведала о нашем лакомстве, оно становилось еще вкуснее.

Как-то в середине марта 1938 года отец взял меня с собой к сапожнику, тачавшему обувь для инвалидов. Месяц и год я запомнил потому, что близился мой день рождения – мне исполнялось одиннадцать лет, а у сапожника на стене висел календарь. В ожидании мы сидели на лавке, и я считал дни до своего праздника, потому что знал, какой подарок сделают мне родители: коробчатый воздушный змей, причем из Китая. У моего отца было плоскостопие, которое, вообще-то, не считается большим дефектом, но на работе ему за целый день не удавалось даже присесть, и у него болели ноги. Пиммихен там же заказывала себе баретки и с большим уважением относилась к герру Груберу. Она утверждала, что этот мастер преображает человеческое житье-бытье, поскольку больные ноги лишают стариков воли к жизни. Изготавливая обувь, герр Грубер считал своим долгом учитывать все мозоли, бугры и косточки, какие появляются с возрастом. Продукция его шла нарасхват, что подтверждала очередь из пяти-шести человек, скопившихся в тот день у него в тесной мастерской, где пахло кожей и дубильным составом.

Чтобы скоротать ожидание, я болтал ногами, и тут вдруг снаружи донесся неописуемый рокот, словно небо падало на землю. Мне захотелось выскочить и посмотреть, что там происходит, но отец велел закрыть дверь, чтобы не сквозило. В следующий миг мне показалось, будто вся Вена скандирует одни и те же слова, но так оглушительно, что разобрать их не представлялось возможным. Пришлось спросить у папы, но он тоже не понял смысла, хотя, следя за движением минутной стрелки, все больше мрачнел. Зато герр Грубер даже бровью не повел – он снимал мерки с мальчика, ставшего жертвой детского паралича: одна нога у этого бедняги была сантиметров на десять короче другой. Когда подошла наша очередь, мой отец уже весь издергался, но герр Грубер как ни в чем не бывало перешел от его ступней к голеням, чтобы проверить, не различаются ли они по длине, ибо малейшая разница губительна для позвоночника. Ко всем заказчикам герр Грубер относился одинаково – как говорила моя бабушка, с душой.

Наш обратный путь лежал через Хельденплац, и там – никогда не забуду – было невиданное столпотворение. Я спросил у папы, сколько же там народу – миллион? Но он сказал, что, скорее, несколько сот тысяч. Для меня разница была невелика. Я смотрел на это людское море – и как будто сам в нем утопал. Какой-то дядька что есть мочи горланил с балкона Нойе-Хофбурга[6]6
  Нойе-Хофбург (также Новый Хофбург) – построенная в конце XIX в. часть Хофбурга – дворцового ансамбля, служившего зимней резиденцией династии Габсбургов в течение семи веков (прим. 1279–1918). С балкона Нойе-Хофбурга 15 марта 1938 г. Адольф Гитлер провозгласил аншлюс Австрии.


[Закрыть]
, заряжая толпу и своей яростью, и своим энтузиазмом. Что меня поразило: человек сто взрослых и детей облепили памятники – причем конные – принцу Евгению и эрцгерцогу Карлу[7]7
  …облепили памятники – причем конные – принцу Евгению и эрцгерцогу Карлу… – Принц Евгений Савойский (1663–1736) – австрийский полководец, генералиссимус. Участник Австро-турецкой войны 1683–1699 гг., которая завершилась для турок разгромом, в том числе благодаря безупречной тактике принца в битве при Зенте (1698). К тридцати годам Евгений был произведен в фельдмаршалы за победу во время Итальянского похода, нанесшего поражение войскам Людовика XIV. Участник Войны за испанское наследство (1701–1714), чьи стратегические успехи позволили династии Габсбургов удержать за собой значительную часть «наследства» (земель) последнего представителя дома Габсбургов на испанском престоле Карла II.
  Эрцгерцог Карл – Карл Людвиг Йохан Йозеф Лаурентиус Людвиг Иоанн фон Габсбург (1771–1847) – австрийский полководец, которому впервые удалось разгромить армию Наполеона при Асперне (1809), что, однако, не спасло Австрию от поражения в войне. Автор фундаментальных трудов по военной стратегии.


[Закрыть]
, чтобы сверху наблюдать за происходящим. Мне тоже приспичило забраться повыше, но, как я ни упрашивал, отец запретил. На площади играла музыка, звучали приветственные возгласы, развевались флаги: веселись не хочу. Зрелище было невероятное. На всех флагах красовался знак, похожий на четыре лопасти ветряной мельницы: казалось, подуй ветер сильнее – и они закружатся.

Домой мы ехали на трамвае; папа отвернулся к окну и смотрел в никуда. Я обиделся, что меня не допустили к общему гулянью. Папа же ничего не терял, правда? Ну разве что десять минут своего времени. Он сидел ко мне в профиль; папины черты лица отличались мягкостью, но, когда он застыл с кислой миной, я, к стыду своему, подумал, какой он сейчас некрасивый. Губы стиснуты, лицо напряженное, нос прямой и суровый, насупленные брови, глаза неотрывно смотрят в одну точку, как будто меня вообще рядом нет. Даже аккуратно причесанные волосы казались не более чем данью профессии: лишь бы побольше продать. В голове у меня вертелось: отец больше заботится о делах, о прибылях, о заводе, а вовсе не о том, чтобы его родным весело жилось. Но когда злость улеглась, мне стало его жалко. Волосы уже не казались такими прилизанными, кое-где они стояли торчком, особенно на макушке, где намечалась лысина. Когда трамвай вошел в поворот, я всем весом привалился к отцу и спросил:

– Фатер[8]8
  Der Vater (нем.) – отец.


[Закрыть]
, а что это за дяденька выступал с балкона?

– Тот дяденька, – начал он и, не оборачиваясь, любовно приобнял меня за плечи, – не имеет отношения к таким ребятам, как ты, Йоханнес.

II

Примерно через месяц к нам явились двое мужчин с носилками и предложили доставить бабушку на избирательный пункт для участия в референдуме по поводу аншлюса – иными словами, для того, чтобы она смогла выразить свое согласие или несогласие с возможным присоединением Австрии к германскому рейху в качестве его провинции. Мои родители отправились голосовать с раннего утра. Бабушка пребывала в приподнятом настроении – такой я не видел ее с того дня, когда она, возвращаясь из аптеки, куда пошла за ментоловой мазью для коленей, упала на обледенелом тротуаре и сломала шейку бедра.

– Удачно, что я в тот день отправилась в аптеку, – сказала она членам выездной комиссии. – Теперь забыла, что такое артрит, да-да! О коленях я нынче даже не вспоминаю, потому что бедро болит куда сильнее! Лучшее лекарство от боли – это другая боль.

Члены комиссии, явившиеся в элегантной форме, натужно улыбнулись, а я готов был провалиться сквозь землю: мне было ясно, что для них моя бабушка – никакая не Пиммихен, а чужая старуха.

– Сударыня, проверьте: вы не забыли удостоверение личности? – спросил один.

Пиммихен говорила бойко, а слышала плохо, поэтому за нее ответил я, но меня она тоже прослушала. Не умолкала она даже на носилках, этакая Клеопатра, плывущая к своему Цезарю, и один из помощников чуть ее не уронил; тогда она сострила, что летит над Вавилоном на ковре-самолете. Рассказала о прежней жизни – своей и своих родителей – в ту пору, когда образ мыслей и государственные границы были иными, поведала, как мечтает снова увидеть Вену процветающей имперской столицей, и выразила надежду, что союз с Германией поспособствует восстановлению утраченной пышности Австро-Венгрии.

Вернулась бабушка во второй половине дня, совершенно без сил, и тут же легла спать, но с утра пораньше уже восседала на диване, борясь с газетой, раскинувшей два непослушных крыла. А я сидел голышом здесь же, на ковре: мама пинцетом вытащила у меня из спины осиное жало, потом еще одно – из шеи, а затем протерла места укусов ваткой со спиртом. После этого она принялась искать у меня клещей, причем в самых нелепых местах: между пальцев на руках и на ногах, в ушах, в пупке. Когда она раздвинула мне ягодицы, я запротестовал, но это не помогло. Мама предупреждала, чтобы я со своим воздушным змеем не вздумал приближаться к виноградникам.

Опасаясь новых строгостей, я подробно объяснил, что произошло. Вначале отправился я на луг, но ветер там был очень слабый, и мне пришлось нестись как угорелому, чтобы только поднять змея в воздух, а чтобы он не рухнул на землю, пришлось и дальше бежать со всех ног: стоило хотя бы на минуту остановиться, как веревки провисали и змей падал; бежал я, бежал – и сам не заметил, как добежал до виноградника, но там сразу остановился, как положено, честное слово, мутти[9]9
  Mutti (нем.) – мамочка.


[Закрыть]
, а змей вдруг взял да и упал среди виноградной лозы – не мог же я его там бросить. Это ведь замечательный подарок от тебя и от фати[10]10
  Vati (нем.) – папочка.


[Закрыть]
.

– Если в следующий раз опять будет слабый ветер, – ответила мать, через каждые несколько слов дергая меня за вихры, – будь любезен бежать не к виноградникам, а в другую сторону. На лугу достаточно места. – Поглядев на меня сверху вниз, она скептически изогнула бровь и швырнула мне скомканную одежку.

– Хорошо, муттер[11]11
  Mutter (нем.) – мама; мать.


[Закрыть]
, – пропел я, радуясь, что избежал наказания.

Одевался я неуклюже; мама, как и следовало ожидать, дала мне шлепка и сказала «Dummer Bub» – дурачина.

– «Девяносто девять целых и три десятых процента голосов отдано за аншлюс», – прочла вслух Пиммихен и хотела взметнуть руку в победном жесте, но неудачно: рука бессильно упала на диван. – То есть почти сто процентов. Ну и ну! – Передав разрозненные страницы моей матери, она сомкнула веки; мама без единого слова отложила газету в сторону.

В школе вводились разные новшества, возникла сумятица, изменилась даже географическая карта: название «Австрия» было вымарано и заменено на «Остмарк» – провинцию рейха. На смену старым учебникам пришли новые, то же происходило и с учителями. Я расстроился, что не успел попрощаться с герром Грасси. Это был мой любимый педагог; шесть лет назад у него училась моя сестра и тоже души в нем не чаяла. Во время первой переклички, сообразив, что я – младший брат Уте Бетцлер, он внимательно вгляделся в мое лицо, ища черты фамильного сходства. Родительские знакомые говорили, что у нас с сестрой одинаковые улыбки, но тогда, в классе, я не улыбался. Уте занималась у герра Грасси как раз перед смертью; мне невольно подумалось, что учитель должен помнить ее лучше, чем я сам.

На другой день он попросил меня задержаться после урока и показал мне сделанный из кокосовой скорлупы ковчег с вырезанными из редких пород дерева фигурками африканских животных – кого там только не было: жирафы, зебры, львы, мартышки, гориллы, аллигаторы, газели, причем самцы и самки, всякой твари по паре. У меня, наверное, глаза на лоб полезли, когда я склонился над его столом. Учитель сказал, что нашел этот ковчег в тысяча девятьсот девятом году на рынке в Йоханнесбурге (названном как будто в мою честь), это столица Южной Африки, а теперь хочет подарить его мне. Мое счастье омрачалось только чувством вины: не в первый раз смерть Уте гарантировала мне подарки и знаки внимания.

На смену герру Грасси пришла фройляйн Рам. Свое появление она объяснила так: темы, которые давал нам прежний учитель, и девяносто процентов тех фактов, которые он заставлял нас вызубривать, забываются уже в подростковом возрасте, а потому бесполезны. Стоит ли так разбазаривать государственные средства, если можно найти им другое применение, с пользой для нации? Мы – новое, привилегированное поколение, стало быть, нам повезло: мы первыми ощутим преимущества обновленной школьной программы и будем осваивать те дисциплины, к которым наши родители не имели возможности даже прикоснуться. Мне оставалось только посочувствовать родителям, и я для себя решил вечерами непременно делиться с отцом и матерью теми знаниями, которые они недополучили. Из книг мы теперь черпали куда меньше сведений, чем раньше. Основным предметом стала физкультура, и мы часами упражнялись в разных видах спорта, чтобы вырасти сильными, здоровыми гражданами, а не бледными книжными червями.

Мой отец заблуждался. В действительности тот оратор имел самое прямое отношение к таким ребятам, как я. Он, фюрер, Адольф Гитлер, пришел в этот мир с великой миссией, которую собирался передать нам, детям. Только от нас, от детей, зависело будущее нашей расы. Нам предстояло усвоить, что наша раса – самая редкая и самая чистая. Мало того что мы умны, белокуры, голубоглазы, вышли и ростом, и стройностью, так еще и формой черепа превосходим все другие расы, ибо мы – долихоцефалы, а все прочие – брахицефалы[12]12
  …ибо мы – долихоцефалы, а все прочие – брахицефалы… – Расовая теория, разработанная немецким антропологом, членом НСДАП Гансом Гюнтером (1891–1968), оказала сильное влияние на нацистскую расовую политику Третьего рейха. Центральным положением теории является представление о превосходстве нордической расы над всеми остальными. Голубоглазые долихоцефалы (нордический тип) отличаются высоким ростом, вытянутым и узким лицом, светлым волосяным покровом. По умственной одаренности ставятся на первое место. Брахицефалы (восточно-балтийский тип) – низкого или среднего роста, коренастого телосложения; у них широкое лицо, волосы серо-желтого или серо-коричневого цвета, серые или голубые глаза. По умственной одаренности ставятся приблизительно на третье место. Позднее биологические и расовые положения теории Гюнтера были признаны псевдонаучными.


[Закрыть]
; иными словами, у нас голова имеет элегантную продолговатую форму, а у остальных – примитивную, круглую. Мне не терпелось прибежать домой и продемонстрировать это маме, чтобы она мной гордилась! Если раньше я и задумывался о своей голове, то уж всяко не о ее форме; кто бы мог подумать, что я ношу на плечах такое редкостное сокровище!

Нам преподали новые, пугающие факты. Жизнь – это постоянная война, борьба каждой расы с другими за жизненное пространство, пищу и господство. Для нашей чистейшей расы жизненного пространства недостаточно: ее представители зачастую томятся на чужбине. У других рас в семьях больше детей, там население только и думает, как бы смешаться с нашей расой, дабы ее ослабить. Над нами нависла большая опасность, но фюрер на нас рассчитывает: мы, дети, – это его будущее. До чего же удивительно было такое слышать: оказывается, тот самый фюрер, которого я видел на Хельденплац, которого приветствовали народные массы, которого изображали на огромных щитах по всей Вене и даже приглашали выступать по радио, рассчитывает на такую мелюзгу, как я. До той поры я никогда не чувствовал себя незаменимым, нет, я ощущал себя ребенком, то есть вроде как недоразвитым взрослым, но для избавления от этого дефекта требовалось лишь время и терпение.

Нам показали диаграмму эволюции высших животных: на нижнем уровне горбились мартышки, шимпанзе, орангутанги, гориллы. Над всеми, конечно, возвышался человек. Но когда фройляйн Рам начала объяснять новый материал, до меня дошло: те, кого я посчитал приматами, в действительности изображали представителей других рас, но в таком виде, чтобы подчеркнуть их сходство с обезьянами. Учительница, к примеру, нам растолковала, что негроидная женщина стоит ближе к обезьяньему племени, чем к роду человеческому. А чтобы установить степень сходства, ученые просто-напросто обрили человекообразную обезьяну. Наш долг, по словам учительницы, заключался в том, чтобы избавить мир от опасных рас, застрявших на полпути между человеком и обезьяной. Расы эти, кроме всего прочего, проявляют половую гиперактивность и не способны усвоить более возвышенные формы поведения, такие как любовь или хотя бы ухаживание. Эти паразиты, существа низшего порядка, способны обескровить нашу расу и опустить ее до своего уровня.

Матиас Хаммер, который на уроках всегда задавал неудобные вопросы, поинтересовался: если дать другим расам время, разве не достигнут они на эволюционной шкале того же уровня, какого достигли мы? Я думал, ему сейчас влетит, но фройляйн Рам сказала, что это вопрос первостепенной важности. Нарисовав мелом на доске высокую гору, она спросила:

– Если одной расе требуется столько-то времени, чтобы покорить эту гору, а другой – втрое дольше, то на чьей стороне превосходство?

Мы все согласились, что на стороне первой расы.

– К тому времени, когда низшие расы доплетутся до того места, где сегодня находимся мы, то есть до вершины, нас там уже не будет, мы будем еще выше, вот здесь. – Рисовала она быстро, не глядя, и добавленный ее рукой пик оказался слишком крутым и высоким – каким-то ненадежным.

Больше всего нам следовало опасаться так называемых иудеев. В еврейской расе смешались восточная, эскимосская, африканская и наша. От ее представителей исходила особая угроза: они позаимствовали у нас белую кожу, чтобы легче было нас же и одурачивать.

«Не доверяйте, – постоянно внушали нам, – еврею больше, чем лисе на зеленом лугу»[13]13
  «Не доверяйте, – постоянно внушали нам, – еврею больше, чем лисе на зеленом лугу». – В 1936 г. в Германии была опубликована детская иллюстрированная книга стихов Trau keinem Fuchs auf grüner Heid und keinem Jud auf seinem Eid («Не верь лисе на зеленом лугу, не верь еврейской клятве»), предназначенная для пропаганды антисемитских идей среди подрастающего поколения. Название восходит к пословице Мартина Лютера из памфлета «О евреях и их лжи» (1543): «Не верь волку, когда он на свободе, / И еврею, когда он приносит клятву, / Не полагайся на совесть папы римского, / Иначе будешь обманут всеми троими».


[Закрыть]
. «Отец еврея – дьявол»[14]14
  «Отец еврея – дьявол». – Аллюзия на слова Иисуса, обращенные к фарисеям: «Ваш отец диавол» (Ин. 8: 44).


[Закрыть]
. «Евреи приносят в жертву христианских младенцев, а кровь их используют в своих обрядах»[15]15
  «Евреи приносят в жертву христианских младенцев, а кровь их используют в своих обрядах». – Кровавый навет на евреев, известный со времен Античности, согласно которому евреи ежегодно приносят в жертву христианского ребенка и используют его кровь в религиозных обрядах.


[Закрыть]
. «Если мы не захватим мировое господство, его захватят они. Потому-то они и хотят смешать свою кровь с нашей – чтобы себя усилить, а нас ослабить». Евреи внушали мне какой-то клинический страх. Они, как вирусы, были невидимы глазу, но повинны в том, что у меня порой случался грипп или другое недомогание.

В одном сборнике я прочел рассказ о немецкой девочке, которой родители запретили ходить к доктору-еврею[16]16
  В одном сборнике я прочел рассказ о немецкой девочке, которой родители запретили ходить к доктору-еврею. – Речь идет о сборнике иллюстрированных рассказов для детей немецкого писателя Эрнста Химера «Поганка» (Der Giftpilz), опубликованном в 1938 г. в издательстве Юлиуса Штрайхера – главного редактора антисемитской и антикоммунистической газеты Der Sturmer («Штурмовик»). В 2014 г. Минюст РФ включил сборник в список экстремистских материалов.


[Закрыть]
. Девочка заупрямилась; сидя в приемной, она услышала долетавшие из кабинета крики другой девочки. Поняв, что надо было слушаться родителей, она встала со стула, чтобы уйти. В этот миг из кабинета вышел доктор и велел ей заходить.

Для непонятливых картинка разъясняла, кто он такой – этот доктор. Сатана. В других детских книжках я внимательно рассматривал каждого еврея, чтобы узнавать их с первого взгляда. Мне было непонятно, кого способен одурачить еврей: уж всяко не нас, умных арийцев. Толстенные губы, длинный, крючковатый нос, черные, хитрые и всегда отведенные куда-то вбок глаза, сам жирный, увешан золотом, лохматый, нестриженый.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю