Текст книги "Житейские воззрения кота в новом варианте"
Автор книги: Криста Вольф
Жанры:
Социально-философская фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
Так чего же мы все-таки добиваемся? Не больше, не меньше, как исчерпывающего программирования того отрезка времени, который люди обозначили устаревшим словом жизнь. Трудно поверить, но это действительно так (обращаюсь к моим будущим читателям из других галактик): вплоть до нашего столетия у человечества каким-то образом сохранилось небрежное, а может быть, даже мистическое отношение к данному отрезку, и таким образом появились беспорядок, трата времени, нерациональное расходование сил. Поэтому Сисмаксздор, вырабатывавший с помощью самой современной вычислительной техники логичную, закономерную, единственно правильную систему рационального образа жизни, отвечал настоятельному требованию дня. И что ж тут странного, если при слове «компьютер» лицо моего профессора начинает светиться каким-то внутренним светом, и это просто-таки захватывающее зрелище, хотя оно и дает доктору Хинцу, специалисту в области кибернетики, повод улыбнуться своей насмешливой улыбкой и обронить замечание, что, мол, незачем испытывать такой же священный восторг перед вычислительной автоматикой, какой первые христиане испытывали перед учением о подвиге Спасителя. В конце концов мой профессор был вынужден, несмотря на свою сдержанность, напомнить Хинцу, который моложе его на целых десять лет, что тот совсем недавно на одной важной конференции выступал как раз в его, Барцеля, духе, подчеркивая безграничные возможности вычислительных автоматов при лабораторном воспроизведении процессов, происходящих в обществе и в нервной деятельности человека. Тут Хинц ухмыльнулся еще более открыто и договорился до того, что ведь и римские папы веками вели себя как доверенные лица Христовы, не будучи сами христианами. Дескать, только неверующий может долгое время подчинять своей воле верующих, ибо лишь у него голова свободна для мысли, а руки – для дела.
Ясно, что мой профессор, всегда побуждаемый одними этическими мотивами, не мог пройти мимо такого неуместного сравнения. Я уже предвкушал, как блестяще опровергнет он разглагольствования этого нигилиста, – а как же еще назовешь человека, ни во что не верующего? – но тут Хинц, прибегнув к запрещенному приему, спросил лукаво, разве, мол, профессор P.-В. Барцель не разделяет его, Хинца, мнение, что человечество нужно заставлять пользоваться своим счастьем.
Должен объяснить, что здесь имеются в виду последние добровольные испытания Сисмаксздора в нескольких округах и сообщение об их результатах, поступившее к создателям системы. Лишь небольшую группу испытуемых, госпитализированную и находившуюся под неусыпным надзором, удалось побудить в течение трех с лишним месяцев с грехом пополам следовать принципам Сисмаксздора. Все остальные же, хоть и не оспаривали разумных основ системы, только и делали, что нарушали одно за другим ее полезные предписания, а некоторые лица, отличавшиеся благопристойным образом жизни, под действием заветов и запретов Сисмаксздора, говорят, даже кинулись в объятия порока. Итак, вопрос доктора Хинца касался уязвимого места нашей системы, и моему профессору, чьим прекраснейшим свойством является умение смотреть правде в глаза, ничего не оставалось, как в ответ на его слова бросить в тишину своего кабинета негромкое, но достаточно отчетливое «да, разделяю».
Тут я понял: этим бесстрашным людям, желающим освободить человечество от принуждения к трагедии, самим не избежать трагических коллизий. При нынешней незрелости значительной части человечества решающий шаг в Тотчелсчас может быть совершен лишь по принуждению. А те, кто должен принуждать, – они ведь сами безобидные люди, вроде этих троих, которые, вместо того чтобы все время идти впереди других, предпочитают утром чуть дольше поспать, среди дня разок-другой подставить лицо солнечным лучам, а перед сном, после горячащей кровь телевизионной передачи, предаться законным утехам супружеской любви. Передо мною стояли мученики!
Познание этой истины невероятно утомило меня, так что я положил голову на лапы и отдался во власть сладостной грусти, которая неизменно приводит к приятно щекочущему вопросу, куда же, собственно говоря, движется в бесконечных просторах вселенной наша бедная солнечная система, а затем переходит в освежающее забытье с космическими снами. (Наблюдение, которое, кстати, заставляет меня в какой-то мере усомниться в правильности утверждения доктора Феттбака, будто бы все сны, каково бы ни было их содержание, можно объяснить нарушениями перистальтики желудочно-кишечного тракта.)
Итак, я спал и упустил возможность понаблюдать за тем, к чему принудила трех ученых моя счастливая мысль вложить карточку «Родительская любовь» в ящичек «Издержки цивилизации». Это всегда их очень заботит, – ведь картотека уже проверена и принята Полномочной комиссией Тотчелсчаса, так что в ней никоим образом не должны производиться изменения, и уж меньше всего – самовольно.
Что ж, у меня тоже есть своя гордость ученого. Когда однажды я поймал моего профессора на плутовстве – карточку «Импотенция, приобретенная в браке», которую я вложил в ящичек «Радости жизни», он, многозначительно покачав головой, украдкой вернул на место, к «Нарушениям половой функции», – я, конечно, не сдался. Вторично обнаружив злополучную карточку не на месте, мой профессор чуть было не перекрестился; но вот почему он побледнел, как захваченный врасплох грешник, этого я понять не могу.
Как известно, некоторые теоретики строят свое – скажем прямо; жалкое! – учение о критериях различий между человеком и животными на утверждении, что последние не могут ни улыбаться, ни плакать. В общем-то, насколько я могу судить, это верно. Но, спрошу я вас, может ли улыбаться и плакать человек? У той популяции, которая доступна моему наблюдению, я не обнаружил ничего подобного, во всяком случае в таком роде, как это описано у тех исследователей.
Смеяться – да, может. Недавно, к примеру, в кабинете моего профессора стоял хохот. Доктор Хинц напечатал в воскресном приложении к газете очередную статью своей серии «Твое здоровье – твой капитал». Он писал об общественной значимости ужения, и я с изумлением и восторгом прочел, что рыболова-человека окрыляет не только и не столько презренная мысль о лакомом рыбном блюде, сколько желание накопить во время отдыха с удочкой в руках запасы энергии, которые он сможет завтра же израсходовать на своем рабочем месте, повысив производительность труда.
– А вы-то сами рыбу удите? – спросил мой профессор доктора Хинца, и, когда тот, возмущенный, ответил отрицательно, доктор Феттбак вставил:
– А у него и производительность нулевая!
В кабинете воцарилась тишина, а через мгновение раздался тот самый хохот, о котором говорилось выше, и все это происходило так, как и должно быть в хорошем обществе.
Но улыбаться – нет, они не улыбались.
Иза иногда улыбается, что верно, то верно. Она сложа руки сидит в кресле и без всякого повода глуповато улыбается. Это наблюдение подтверждает мой тезис о том, что улыбка и плач – суть инфантильные пережитки какой-то стадии эволюции человека, отторгаемые зрелыми экземплярами данного биологического вида в возрасте около двадцати пяти лет так же, как ящерица отторгает поврежденный хвост. Эта теория дает достаточное объяснение непоколебимой серьезности животных, чья история, несомненно, гораздо древнее, чем история человека, так что в своем развитии они давно прошли стадию избавления от обременительных атрибутов. Теперь уже никакой отпечаток скелета не поможет нам узнать, улыбался ли ихтиозавр и не потому ли, когда нужно было идти дальше вверх, он потерпел поражение. А вверх нужно идти постоянно, и, если мой бедный профессор потеряет из виду столь высокую цель, он предпочтет, удалившись на покой, растить розы в своем саду. (Так выражается он сам, что, безусловно, чистая метафора, ибо в розах он ничего не смыслит, и тут фрау Аните опять-таки не обойтись без помощи Беккельманов, общие розы которых даже после развода супругов радуют глаз, заставляя фрау Аниту и меня призадуматься над этой загадкой, – мы ведь помним, как чувствительна роза.)
Недавно фрау Анита видела во сне черных котов, что, конечно же, объясняется употреблением Феттбаковых салатов из сырых овощей; другую причину я усматриваю в ее неосознанном желании, чтобы я выглядел как Наполеон. Говорят, правда, что человек за свои сны не в ответе, и все-таки меня это обижает. Мой профессор приходит теперь домой очень поздно, а то и вовсе не является, и фрау Анита, естественно, допытывается, где его целыми сутками носит. Он, дескать, с головой ушел в сложнейшие расчеты, отвечает мой профессор, и ему не обойтись без маленького институтского компьютера, у которого ему иногда приходится проводить ночь. Фрау Анита, саркастически усмехаясь, желает мужу приятного времяпрепровождения, не воздавая должного той нервной нагрузке, какую вызывает у него новая фаза работы. Даже я, хоть и принадлежу к тем счастливцам, кто оказывал ему, пусть в очень скромных масштабах, помощь в исследовательской деятельности, – даже я нахожу нужным оставить сейчас ученого один на один с его грандиозным проектом.
Что он перенапрягается, легко заметит каждый. Вот уж несколько недель в страшном запустении находится его сад, который мой профессор всегда содержал в идеальном состоянии, но не потому, что он страстный садовод, а просто из любви к порядку. Да и сам он – и без того астеник – очень похудел. А уж как выглядит его желудок изнутри, я и думать не решаюсь.
То, чего он добивается, выше человеческих сил, и он это знает.
Я слышал, как однажды он сказал:
– Сисмаксздор станет совершенным, превратится в некий абсолют, или его не будет вовсе.
Бесхитростные эти слова заставили меня содрогнуться. Но сколько в них правды! Нелепо создавать систему с ошибками, – ведь их можно получить сколько угодно и без всякой системы. Весь ход истории человечества это, к сожалению, доказывает. Но безошибочная система, каковою, бесспорно, является Сисмаксздор, должна быть обязательной для всех, ибо кто же согласится взять на себя ответственность за огромные потери, которые понесет экономика в том случае, если система не будет применяться? Кто сумеет объяснить, почему было потеряно столько времени, пока наконец-то окончательно ввели Тотчелсчас, и оправдаться в глазах нового поколения, не испытывающего, между прочим, насколько я могу по Изе судить обо всех, чувства истинной благодарности к усилиям отцов…
Ибо, как же иначе можно истолковать действия Изы? Не успел ее отец объявить, что он снова будет спать у своего маленького компьютера и не успела после этого фрау Анита с чемоданчиком в руках покинуть дом, чтобы отправиться на ночлег к приятельнице, как Иза мгновенно созвала по телефону семь особ мужского и женского пола для проведения одной из тех вечеринок, которые они гордо именуют английским словом party; эти сборища проходят в темноте, сопровождаются страшным шумом и заставляют меня ретироваться в подвал или в сад. После полуночи пять белых фигур прыгнуло на моих глазах в плавательный бассейн, и, какая бы духота ни стояла той ночью, подобный метод спасения от нее никак цивилизованным не назовешь.
Во всяком случае, именно так выразил свое крайнее недоумение отец Изы, мой профессор P.-В. Барцель, когда он неожиданно вернулся, являя собою, при свете тусклых садовых фонарей, картину мужественного отчаяния, и, между прочим, без галстука, что ему так несвойственно. Я с большим удовлетворением наблюдал, как порядком пристыженные ныряльщики, едва прикрыв наготу, пробирались обратно в дом. Что же касается Изы, то она сначала разбила у входной двери несколько дорогих чашек розенталевского фарфора, а затем заперлась в своей комнате, откуда визгливо прокричала сотрясавшему дверь отцу:
– Омещанившийся просветитель!
Я не поверил своим ушам. Эта девушка меня подкармливала, когда меня с научной педантичностью держали на голодной диете. Ей одной только известно то место под моим подбородком, где следует почесать, если хочешь доставить мне величайшее наслаждение. И все-таки во имя истины я должен признать: поведение Изы непростительно. С того вечера – в этом я убежден – берет начало проводимая в тайне от всех, кроме, конечно, меня, работа моего профессора над Рефлексообразующим Существом, то есть моделью простой регулируемой системы, управляемой из единого центра и реагирующей на раздражения запрограммированно, с отклонением плюс минус ноль. Достоинства такой модели для экспериментатора очевидны. А ее недостаток – слабую приспособляемость к изменениям во внешней среде – можно легко устранить, придав этой самой среде абсолютную стабильность. Сисмаксздор (Система Максимального физического и духовного Здоровья), осенило меня внезапно, – вот идеальная внешняя среда для Рефлексообразующего Существа. Но почему же мой профессор занимался своими исследованиями так воровато, при задернутых занавесках, под покровом ночи? Почему запирал свои выкладки в металлический ящик? Почему не решался знакомить с этими изысканиями даже своих сотрудников, тративших тем временем столько сил на скрупулезнейшую работу по составлению полного, без всяких пробелов, каталога всех человеческих свойств и способностей?
Можно по-разному относиться к доктору Хинцу, но нельзя не признать, что в эти напряженные дни и недели он превзошел самого себя. Ему мы обязаны методом параллельного соединения незыблемых данных Сисмаксздора с данными каталога всех человеческих свойств. И те и другие, спаренные сложнейшим образом, удалось заложить в Генриха – так зовут наш маленький компьютер. Вы хотите знать, что он ответил? Сколько раз я перечитывал злополучную бумажную ленту на столе у моего профессора: НЕВЕРНАЯ ПОСТАНОВКА ЗАДАЧИ. ВЗАИМОИСКЛЮЧАЮЩИЕ СФЕРЫ РЕГУЛИРОВАНИЯ. СОЗДАНИЕ ЕДИНОЙ ЭФФЕКТИВНОЙ СИСТЕМЫ НЕВОЗМОЖНО. СЕРДЕЧНЫЙ ПРИВЕТ. ГЕНРИХ.
Генрих – существо безмозглое, заявил мой профессор в порыве нахлынувшей на него ярости. И поехал в столицу. Только для того, чтобы нанести визит большой вычислительной машине, которая благодаря своей солидности носит название БЭВМ-7 и которая за одну минуту машинного времени взимает со своих клиентов тысячу марок. Однако уже через полминуты доктор Хинц, в обязанности которого входит загрузка автоматов, несколько побледнев, выскочил на улицу. Когда вечером мой профессор рассказал обо всем этом фрау Аните, она заявила, что бледность, должно быть, идет доктору Хинцу. Добрых полметра ленты, которую держал в руках доктор Хинц, БЭВМ-7 с наглым высокомерием, свойственным всем этим преуспевающим компьютерам, заполнила одним только словом: НЕТ НЕТ НЕТ НЕТ НЕТ…
Значит, БЭВМ-7 – автомат-пессимист. Никому из нас не верилось, что его конструкторы могли допустить такую ошибку. Доктор Феттбак предложил послать жалобу в ЦКБ автоматостроения, но мой профессор отсоветовал, так как всем известно, что они там на своем Олимпе не хотят знаться с простыми смертными. Мне было больно видеть его в таком угнетенном состоянии; поэтому в обеденный час я не колеблясь улучил минутку, когда никто за мной не наблюдал, и утащил эту дурацкую ленту к Беккельманам на их участок, где – и это весьма показательно! – она не вызвала никакого угнетения, а была превращена в галстук и в качестве такового самым младшим из сыновей повязана на шею только что расцветшей красной розе. Наполеон и Жозефина (моя младшая дочурка – точная копия своей матери) злорадно поделились со мной этой вестью.
К моему величайшему изумлению, однако, профессор бросился на поиски злосчастной ленты, точно он разыскивал клад, и руководила им при этом болезненная склонность людей облекать любое несчастье в форму документа, словно от этого оно перестанет быть несчастьем. (Из моего «Руководства для подрастающих котов»: «Прикосновение к документам вредит здоровью».) Итак, мой профессор в полном отчаянии обыскал дом и сад, затем бросил взгляд через беккельмановский забор и увидел среди роз Каку-Макаку. Пошленькая картинка, клянусь своим безупречным вкусом! Не могу понять, почему это у моего профессора внезапно дрогнул голос.
– О, – сказал он этим дрогнувшим голосом, – какие красивые розы!
Возможно, это и правда, но только лично мне розы ни к чему. Но белую бумажную ленту на самой большой розе он как раз и не заметил.
– Да, – сказала Кака-Макака тем равнодушным тоном, каким нынешние девушки разговаривают со взрослыми мужчинами, – красивые. Но самая красивая говорит: НЕТ НЕТ НЕТ.
И она передала моему профессору ленту, на которую он и взглянуть не пожелал; он только вздохнул с глупым видом и заявил, что надеется смягчить суровый приговор самой красивой из роз. Затем он спросил у Каки-Макаки, зовут ли ее по-прежнему Региной, и, получив, естественно, утвердительный ответ, поинтересовался, пользуется ли и она тоже удобрением «Ваксфикс». Регина – вот так имя! – ответила отрицательно. Она, мол, вообще роз не удобряет.
– Благословенные руки! – загадочно произнес после этого мой профессор и вошел в дом, где ленту компьютера он просто-напросто бросил в корзину для бумаг, так что мне пришлось вытащить оттуда все содержимое, пока я наконец добрался до этой ленты, чтобы положить ее обратно на профессорский письменный стол.
Неуместный взрыв гнева фрау Аниты по поводу разбросанных по полу бумаг я, разумеется, не удостоил внимания, весь отдавшись заботе о моем профессоре: я боялся, что здоровье его пошатнулось, и дальнейший ход событий слишком быстро подтвердил мои подозрения.
Тем временем трое мужей, полностью несших бремя ответственности за немедленное, экономически эффективное введение Сисмаксздора в действие, на своих бурных заседаниях сделали с помощью Генриха вывод, что во всем комплексе этой системы единственной переменной величиной является ЧЕЛОВЕК. Чтобы прийти к такому заключению, они потратили гораздо больше времени, чем это понадобилось бы какому-нибудь беспристрастному лицу, например, мне; их слепая вера во всевозможные предрассудки, в частности в миф о каких-то неотъемлемых составных частях человеческой сущности, могла, правда, вызвать сочувствие, но не забудем, что она задержала освоение Сисмаксздора. И все-таки созревала идея Нормального Человека. А когда наконец во время одного полночного заседания в первый – и, между прочим, в последний – раз это понятие было названо вслух, наступило великое мгновение. И, скажу с гордостью, я при этом присутствовал.
Пугающую тишину внезапно нарушил голос доктора Хинца.
– Назовем его НЧ, – сказал он так, будто говорил о самом будничном из всех будничных дел.
– Это упростит многое, – согласился с ним доктор Феттбак, и мне показалось, что вид у него был несколько подавленный.
В этот миг мне стало ясно, что люди пользуются своим языком не только для того, чтобы понимать друг друга, но и для того, чтобы уже понятое вновь скрыть От себя. Выдумка, которой я не могу не восхищаться.
И вот они приступили к очистке каталога человеческих свойств от всего лишнего. Даже трудно себе представить, как много всякой всячины выбросили они с ходу за борт. Исполненные надежд, они стали пичкать Генриха новыми данными. А ему эта задача, видимо, доставляла большое удовольствие, и он очень усердствовал. Но под конец все же заявил: ГЕНРИХ НИЧЕГО НЕ МОЖЕТ. Затем все трое отважились на составление каталога данных, который доктор Феттбак со слезами в голосе обозначил как нижнюю границу (при этом выяснилось, что у себя дома доктор читает книги и в своей собственной жизни как путеводной нитью пользуется цитатами из классиков). Но Генрих сказал огорченно: ПУТЬ ВЕРЕН, ЦЕЛЬ ДАЛЕКО.
Затем доктор Хинц предложил раздразнить компьютер и в экспериментальном порядке ампутировать весь комплекс «Творческое мышление». БРАВО, написал Генрих, НЕ ОТСТУПАТЬ!
– Гениальный ход! – сказал мой профессор, – Но как же нам теперь быть?
Прежде всего не надо ломать себе голову, сказал доктор Хинц, над антагонистическим противоречием между понятиями «человек» и «утрата творческого мышления». Но тут доктор Феттбак напомнил нам, что «счастлив мира обитатель только личностью своей», и заявил, что личность немыслима без творческого мышления, каковое он, Феттбак, готов защищать до последней капли крови.
– А если научная конференция вынесет иное решение? – спросил доктор Хинц.
– Тогда другое дело! – ответил Феттбак, – Не стану же я упрямиться, как иные чудаки.
Конференция, созванная по инициативе профессора P.-В. Барцеля, большинством голосов вынесла резолюцию, чтобы творческое мышление и впредь рассматривалось как нечто, без чего немыслим образ человека, и чтобы оно пропагандировалось в литературе и искусстве, но в то же время допускала возможность абстрагироваться от него в научно-исследовательских целях.
Я слышал, как мой профессор вечером рассказывал об этом жене. Но фрау Анита, которая, кстати, хранит теперь свою бутылку «Apricot Brandy» возле кровати в тумбочке, плохо следила за полетом мысли мужа и только поинтересовалась, был ли на докторе Хинце его красивый жилет. Но мой профессор, разумеется, не обратил внимания на то, как был одет доктор Хинц.
– У него, – сказала фрау Анита, мечтательно глядя вдаль, – такой замечательный жилет винного цвета…
Теперь, для того чтобы работа быстро продвинулась вперед, потребовалась еще новая идея моего профессора, он ввел понятие «формирование личности». (Нет нужды особо распространяться о том, что я с самого начала внес в это посильную лепту. Вынутые мною карточки я отнес в котельную и приобщил к сложенной там макулатуре: теперь была уже полная гарантия, что никто их не обнаружит. Соблюдая осмотрительность, я изъял только желтые карточки, обозначающие второстепенные качества, такие, как отвага, самоотверженность, сострадание и так далее; это излишние свойства, хоть человек, кажется, и неохотно с ними расстается.) Итак, теперь проводилось различие между личностями сформированными и несформированными. Личности, сформированные тремя исследователями, медленно, но верно приближались к Генриховой идеальной модели. Несформированные же, из которых, к сожалению, еще и в наше время состоит основная масса людей, могли быть признаны анахронизмом и оставлены без внимания.
Таким образом, формируя личность человека, пригодного для благодеяний Сисмаксздора, его постепенно разгружали, освобождая от целой кучи бесполезного хлама. У доктора Хинца, как он нам признался, было такое ощущение, что мы наконец-то приближаемся к состоянию истинности, критерием которой служит годность. А исходивший от Генриха поток информации, подбадривавший нас в течение какого-то времени, вдруг застопорился. Мы пошли ему навстречу. Удалили такие качества, как, например, верность своей точке зрения, – что это еще за штука такая, и разве бывают точки зрения, верность которым нужно соблюдать при наличии совершенной системы? А к чему человеку фантазия? К чему чувство красоты? Мы вошли в раж и стали черкать и черкать. Нервы наши были натянуты как тугая струна, когда мы ожидали от Генриха ответа. И что же он заявил? ТАК НЕ ПРОДВИНЕМСЯ НИ НА ШАГ. МНЕ ГРУСТНО. ВАШ ГЕНРИХ.
Редко трогало нас что-нибудь так, как грусть этой машины. Мы готовы были пойти на крайние меры, лишь бы только его развеселить. Но что же это за крайние меры?
– Разум? – робко спросил доктор Феттбак.
– Его давным-давно можно было убрать, – сказал доктор Хинц, – тем более что это не качество, а только гипотеза. Но ведь вой поднимут, если это признать публично! – И он поглядел своим цепким взглядом вслед фрау Аните, которая, вынося из комнаты пустые чашки, покачивала бедрами – эту странную походку она усвоила с недавнего времени.
– Секс, – вдруг предложил доктор Феттбак, покраснев и по ошибке вонзив зубы в бутерброд с ветчиной.
Ответом ему было молчание. В смятении разошлись мы по своим углам. Сомнений не было: кризис держал нас в тисках. Уже на пороге ночи, то есть той самой поры, когда якобы все кошки серы (что неверно), я выискал своего хозяина в кустах, отделяющих сад Барцелей от беккельмановского. Он обратился ко мне с речью.
– Макс! – сказал он мне. – Макс, радуйся, что ты не родился человеком!
Подобное поучение было совершенно неуместным. А кем же, интересно, хотел быть он? Котом, что ли? Эта мысль, уже сама по себе, означала дерзкий вызов моим представлениям о пристойности.
Мой профессор проявил истинный героизм. Он, я знаю это хорошо, лишил сформированную личность разума и секса и снова прогнал ее сквозь компьютер. На нем лица не было, когда он пришел домой. Оказывается, Генрих изверг гневные слова: НЕ ПРИСТАВАЙТЕ КО МНЕ С ПОЛУМЕРАМИ!
Этой ночью мой профессор наконец-то вытащил из металлического ящика свое Рефлексообразующее Существо, чтобы сравнить данные этого создания и Сформированной Личности. В эти минуты он не мог не понять то, что я знал уже давно: Нормальный Человек был идентичен Рефлексообразующему Существу. И к чему было теперь качать головой, не возьму в толк. Не знаю, почему он не отправился сразу же к Генриху и не познакомил его с Существом. Этого человека я теперь отказываюсь понимать.
Из дому мой профессор уходит, как обычно, но спустя несколько часов я вижу, что он бродит по лесочку. Я забираюсь в кусты, не поздоровавшись с ним, потому что придаю большое значение соблюдению тайны в моей интимной жизни. (Замечу в скобках, что на сей раз речь идет о белой с черными пятнами Лауре жестянщика Вилле, кротком и привязчивом создании, которому так чуждо властолюбие.) Доктор Хинц все еще ходит к нам, хотя работа не ведется уже несколько дней. Является он по вечерам, когда моего профессора еще нет дома. На нем жилет винного цвета. Он целует руку фрау Аните, и они удаляются в гостиную, куда я за ними не следую.
Так как разговоры на ненаучные темы нагоняют на меня невероятную скуку. Иза возится с приемником в своей комнате, достигая при этом такой силы звука, что я влезаю в шкаф и прячусь под подкладкой меховой шубы. Затем я слышу, как в прихожей доктор Хинц и мой профессор вежливо здороваются друг с другом. Один уходит, другой приходит.
Полночь.
Слышу, как фрау Анита спрашивает:
– Что с тобой, Рудольф?
Мой профессор проходит мимо нее молча, каким-то необычно тяжелым шагом и запирается в своем кабинете, но я все-таки кое-как успеваю проскочить в дверь. То, что он извлекает из портфеля, – это вовсе не новые послания Генриха, а две бутылки коньяка, из коих одна наполовину пуста. Он сразу же приставляет ее ко рту и делает большой глоток. Затем начинает говорить.
Я, как известно, не робкого десятка, но мне становится страшновато.
– Регина, – говорит профессор прикладной психологии P.-В. Барцель, – фройляйн Кака! Стало быть, ты не хочешь меня, ты возгордилась. Ну, хорошо. Даже превосходно. (Так говорит мой профессор, поглощая содержимое бутылки.) Настанет день, когда вы не сможете не любить меня, милая барышня. Только вы уже будете не Какой и не Макакой, а таким же Рефлексообразующим Существом, как все прочие, а гордость я удалю у тебя при формировании твоей личности как нечто второстепенное и выдам тебя замуж не за твоего белобрысого мальчишку с унылой физиономией, торчащей из-под мотоциклетного шлема, а за Сисмаксздора. И свидетелем при вашем бракосочетании будет Генрих; этого оболтуса, этого наглеца я уж тоже как-нибудь поприжму. Он станет положительным с головы до пят, этот мерзавец, беспощадно положительным, и какой только жратвы я ему ни дам, выплевывать он будет только одно: ДА ДА ДА ДА ДА ДА.
Стучат. Слышу голос доктора Феттбака и предпочитаю…
Примечание издателя
На этом рукопись обрывается. Наш кот Макс, если только ее автором был действительно он, что нам представляется маловероятным, завершить свой труд не успел. Он умер на прошлой неделе, пав жертвой коварной кошачьей эпидемии. Скорбь, которую вызвало в нашем сердце известие о кончине Макса, не знавшего себе равных по красоте и характеру, усугубила эта находка в его литературном наследии. И, как это обычно бывает, когда автор был тебе лично знаком, нас смущает своеобразное, мы бы даже сказали искаженное, мировосприятие, лежащее в основе его произведения. Выходит, что и наш добрый Макс не стеснял своей фантазии. Даже собственный его образ, запечатленный в нашей памяти, отличается, и при этом выгодно, от образа рассказчика, исповедовавшегося только что перед читателями.
Но кто же, кто, отдавшись во власть разного рода придирок или ущемленного тщеславия, осмелился бы скрыть от широкой общественности этот памятник, который воздвигло самому себе одаренное существо?
1970