355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Корней Чуковский » Мой Уитмен » Текст книги (страница 3)
Мой Уитмен
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:31

Текст книги "Мой Уитмен"


Автор книги: Корней Чуковский


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)

Столь же музыкальна и композиция этой поэмы, основанная на чередовании трех лейтмотивов (птица, ветка сирени, звезда), которые, то появляясь, то исчезая, создают сложный и своеобразный музыкальный узор.

Справедливо сказал об этой поэме Т. С. Элиот, наиболее влиятельный английский поэт и критик первой половины XX века:

«Когда Уолт Уитмен пишет поэмы о сирени и птице, его теории становятся пустыми ненужностями».

Новаторство Уитмена в области поэтической формы давно уже привлекает внимание исследователей. Было дознано, что многие черты его стиля внушены ему древней литературой Востока – главным образом, речитативом Библии.

Первая особенность этого стиля – синонимический параллелизм: каждая вторая строка служит слегка измененным повторением первой:

 
Если бы тысяча великолепных мужчин предстали сейчас передо мною, это не удивило бы меня.
Если бы тысяча красивейших женщин явились сейчас передо мною, это не изумило бы меня.
 
(«Песня большой дороги»)

Гораздо чаще прибегает он к форме, которую можно назвать антитетическим параллелизмом. Эта форма состоит из двустиший, в которых вторая строка либо опровергает первую, либо является ее полным контрастом.

Таких параллелизмов в поэзии Уитмена множество:

 
Что, по-вашему, стало со стариками и юношами?
Что, по-вашему, стало с женщинами и детьми?
 

Или:

 
Почему многие мужчины и женщины, приближаясь ко мне, зажигают в крови моей солнце?
Почему, когда они покидают меня, флаги моей радости никнут?
 

Явственно выраженную речевую манеру восточных – преимущественно библейских – пророков мы находим, например, в его стихотворении «Тебе».

 
Ни у кого нет таких дарований, которых бы не было и у тебя,
Ни такой красоты, ни такой доброты, какие есть у тебя,
Ни дерзанья такого, ни терпенья такого, какие есть у тебя,
И какие других наслаждения ждут, такие же ждут и тебя.
 
 
Никому ничего я не дам, если столько же не дам и тебе,
Никого, даже бога, я песней моей не прославлю, пока я не прославлю тебя.
 

При такой поэтической форме каждая строка представляет собою законченное целое. В каждой сосредоточена замкнутая в этих тесных границах одна определенная мысль, никогда не выплескивающаяся за пределы строки. Типично для уитменской композиции такое, например, трехстишие:

 
Это поистине мысли всех людей во все времена, во всех странах, они родились не только во мне,
(пауза)
Если они не твои, а только мои, они ничто или почти ничто,
(пауза)
Если они не загадка и не разгадка загадки, они ничто.
(пауза)
 
(«Песня о себе»)

Три строки – три предложения, двадцать строк – двадцать предложений и т. д.

Казалось бы, философской поэзии полагается быть беспредметной, абстрактной. Тот, кто вдохновляется философскими истинами, чужд мелким подробностям повседневного быта. Но тем-то и замечательно творчество Уитмена, что для утверждения своих космически-широких идей он нередко пользовался целыми вереницами (то есть опять-таки каталогами) образов, выхваченных из окружающей его обыденной действительности. Здесь его рисунок артистически лаконичен и прост, краски свежи и точны, здесь он уверенный и сильный художник.

И хотя все эти мелкие зарисовки с натуры всегда подчинены у него общей философской концепции, каждая из них представляет собою самостоятельную художественную ценность для автора, вследствие чего сочувственное воображение читателей невольно дополняет своими подробностями то, что недосказано им. Здесь все дело в порядке чередования образов, в их искусном переплетении друг с другом. Образы простые, заурядные, встречающиеся на каждом шагу и в то же время многозначительные в своей совокупности. Что может быть ординарнее таких, например, дел и событий:

 
Матросы закрепили пароходик у пристани и бросили на берег доску, чтобы дать пассажирам сойти,
Младшая сестра держит для старшей нитки, старшая мотает клубок, из-за узлов у нее всякий раз остановка…
Маляр пишет буквы на вывеске лазурью и золотом…
Яхты заполняют бухту, гонки начались (как искрятся белые паруса),
Гуртовщик следит, чтобы быки но отбились от стада, и песней сзывает отбившихся,
Разносчик потеет под тяжестью короба (покупатель торгуется из-за каждого цента),
Невеста оправляет белое платье, минутная стрелка часов движется очень медленно,
Курильщик опия откинул оцепенелую голову и лежит с отвисающей челюстью,
Проститутка волочит шаль по земле, ее шляпка болтается сзади на пьяной прыщавой шее,
Толпа смеется над ее похабною бранью, мужчины глумятся, друг другу подмигивая.
(Жалкая, мне не смешна твоя брань, и я не глумлюсь над тобой!)
Президент ведет заседание совета, окруженный важными министрами…
Плотники настилают полы, кровельщики кроют крышу, каменщики кричат, чтобы им подали известь,
Рабочие проходят гуськом, у каждого на плече по корытцу для извести…
Одно время года идет за другим, пахарь пашет, косит косарь, и озимое сыплется наземь,
Патриархи сидят за столом с сынами и сынами сынов, и сыновних сынов сынами…
 
(«Песня о себе»)

Все это стихотворение похоже на ряд моментальных фотоснимков. Каждая строка – новый снимок. Но в этом пестром изобилии образов нет разнобоя – все они говорят об одном. Стихотворение завершается концовкой, которая связывает их воедино:

 
Город спит, и деревня спит,
Живые спят, сколько надо, и мертвые спят, сколько надо,
Старый муж спит со своею женою, и молодой – со своею,
И все они льются в меня, и я вливаюсь в них,
И все они – я.
Из них изо всех и из каждого я тку эту песню о себе.
 
(«Песня о себе»)

Помню, в молодости, когда я впервые знакомился с Уитменом, эти мелкие бытовые фотоснимки с натуры, воспринятые на фоне космических просторов и миллионов веков, чаровали меня своей новизной. Я долго не мог освободиться от их обаяния. Этот излюбленный метод американского барда – беспорядочный перечень разных событий и фактов, озаренных широкой философской идеей, которая всегда ощущается в них, – особенно удачно применен Уолтом Уитменом и тридцать третьем фрагменте его «Песне о себе».[15]15
33Пространство и Время! Теперь-то я вижу, что я не ошибся,Когда лениво шагал по траве,Когда одиноко лежал на кровати,Когда бродил по прибрежью под бледнеющими звездами утра.Мои цепи и балласты спадают с меня, локтями я упираюсь в морские пучины,Я обнимаю сиерры, я ладонями покрываю всю сушу,Я иду, и все, что вижу, со мною.У городских четырехугольных домов, в бревенчатых срубах, поселившись в лесу с дровосеками,Вдоль дорог, изборожденных колеями, у застав, вдоль высохших рытвин и обмелевших ручьев,Пропалывая лук на гряде или копая пастернак и морковь, пересекая саванны, идя по звериным следам,Выходя на разведку, добывая золотую руду, опоясывая деревья круговыми надрезами на новом участке земли,Проваливаясь по щиколотку в горячем песке, таща бечевой мою лодку вниз по течению обмелевшей реки,Где пантера снует над головою по сучьям, где охотника бешено бодает олень,Где гремучая змея на скале нежит под солнцем свое вялое длинное тело, где выдра глотает рыбу,Где аллигатор спит у реки, весь в затверделых прыщах,Где рыщет черный медведь в поисках корней или меда, где бобр бьет по болоту веслообразным хвостом,Над растущим сахаром, над желтыми цветами хлопка, над рисом в низменных, залитых водою полях,Над островерхой фермой, над зубчатыми кучами шлака, над хилою травою в канавах,—Над западным персимоном, над кукурузой с продолговатыми листьями, над нежными голубыми цветочками льна,Над белой и бурой гречихой (там я жужжу, как пчела),Над темною зеленью ржи, когда от легкого ветра по ней бегут светлые струйки и тени,Взбираясь на горные кручи, осторожно подтягиваясь, хватаясь за низкие, тощие сучья,Шагая по тропинке, протоптанной в травах и прорубленной в чаще кустарника,Где перепелка кричит на опушке у пшеничного поля,Где в вечер Седьмого месяца носится в воздухе летучая мышь, где большой золотой жук падает на землю во тьме,Где из-под старого дерева выбивается ключ и сбегает в долину,Где быки и коровы стоят и сгоняют мух, без устали подрагивая шкурой,Где в кухне просушивается ткань для сыров, где таганы раскорячились на очаге, где паутина свисает гирляндами с балок,Где звякают тяжелые молоты, где типографская машина вращает цилиндры,Где человеческое сердце в муках судорог бьется за ребрами,Где воздушный шар, подобный груше, взлетает вверх (он поднимает меня, я смотрю вниз),Где шлюпка привязана к судну крепкими морскими узлами, где солнечный зной, как наседка, греет зеленоватые яйца, зарытые в неровный песок.Где плавает самка кита с детенышем, не отстающим от нее ни на миг,Где пароход развевает вслед за собой длинное знамя дыма,Где плавник акулы торчит из воды, словно черная щепка,Где мечется полуобугленный бриг по незнакомым волнам,Где ракушки приросли к его тенистой палубе, где в трюме гниют мертвецы;Где несут во главе полков усеянный звездами флаг,Приближаясь к Манхаттену по длинному узкому острову,Под Ниагарой, что, падая, лежит, как вуаль, у меня на лице,На ступеньке у двери, на крепкой колоде, которая стоит на дворе, чтобы всадник мог сесть на коня,На скачках, или на веселых пикниках, или отплясывая джигу, или играя в бейсбол,На холостых попойках с похабными шутками, с крепким словом, со смехом, с матросскими плясками,У яблочного пресса, пробуя сладкую бурую гущу, потягивая сок через соломинку,На сборе плодов, где за каждое красное яблоко, которое я нахожу, мне хочется получить поцелуй,На военных смотрах, на прогулках у самого моря, на дружеских встречах, на уборке маиса, на постройке домов,Где дрозд-пересмешник разливается сладкими трелями, плачет, визжит и гогочет,Где стог стоит на гумне, где разостлано сено, где племенная корова ждет под навесом,Где бык идет совершить свою мужскую работу и жеребец – свою, где за курицей шагает петух,Где телки пасутся, где гуси хватают короткими хватками пищу,Где закатные тени тянутся по бескрайней, безлюдной прерии,Где стада бизонов покрывают собой квадратные мили земли,Где пташка колибри сверкает, где шея долговечного лебедя изгибается и извивается,Где смеющаяся чайка летает у берега и смеется почти человеческим смехом,Где ульи выстроились в ряд на бурой скамейке в саду, скрытой буйной травою,Где куропатки, с воротниками на шее, уселись в кружок на земле, головами наружу,Где погребальные дроги въезжают в сводчатые ворота кладбища,Где зимние волки лают среди снежных просторов и обледенелых деревьев,Где цапля в желтой короне пробирается ночью к каемке болот и глотает маленьких крабов,Где всплески пловцов и ныряльщиков охлаждают горячий полдень,Где кати-дид играет свою хроматическую гамму над ручьем на ветвях орешника,По арбузным грядам, по грядам огурцов с серебряными нитями листьев,По солончаку, по апельсинной аллее или под остроконечными елями,Через гимнастический зал, через салун с глухо занавешенными окнами, через контору или через зал для собраний,Довольный родным и довольный чужим, довольный новым и старым,Радуясь встрече с некрасивою женщиною так же, как с красивою женщиною,Радуясь, что вот вижу квакершу, как она шляпку сняла и говорит мелодично,Довольный пением хора в только что выбеленной церкви,Довольный вдохновенною речью вспотевшего методистского пастора, сильно взволнованный общей молитвой на воздухе,Глядя все утро в витрины Бродвея, носом прижимаясь к зеркальному стеклу,А после полудня шатаясь весь день по проселкам пли по берегу моря с закинутой в небо головой,Обхватив рукою товарища, а другою – другого, а сам посредине,Возвращаясь домой с молчаливым и смуглым бушбоем (в сумерках он едет за мной на коне),Вдали от людских поселений, идя по звериным следам или по следам мокасинов,У больничной койки, подавая лихорадящим больным лимонад,Над покойником, лежащим в гробу, когда все вокруг тихо, всматриваясь в него со свечой,Отплывая в каждую гавань за товарами и приключениями,Торопливо шагая среди шумной толпы, такой же ветреный и горячий, как все,Готовый в ярости пырнуть врага ножом,В полночь, лежа без мыслей в одинокой каморке на заднем дворе,Блуждая по старым холмам Иудеи бок о бок с прекрасным и кротким богом,Пролетая в мировой пустоте, пролетая в небесах между звезд,Пролетая среди семи сателлитов, сквозь широкое кольцо диаметром в восемьдесят тысяч миль,Пролетая меж хвостатых метеоров и, подобно им, оставляя за собою вереницу огненных шаров,Нося с собою месяц-младенца, который во чреве несет свою полнолунную мать,Бушуя, любя и радуясь, предостерегая, задумывая, пятясь, выползая, появляясь и вновь исчезая,День и ночь я блуждаю такими тропами.Я посещаю сады планет и смотрю, хороши ли плоды.Я смотрю на квинтильоны созревших и квинтильоны незрелых.Я летаю такими полетами текущей и глотающей души,До той глубины, где проходит мой путь, никакой лот не достанет.Я глотаю и дух и материю,Нет такого сторожа, который мог бы прогнать меня, нет такого закона, который мог бы препятствовать мне.Я бросаю якорь с моего корабля лишь на короткое время,Мои посланные спешат от меня на разведки или возвращаются ко мне с донесениями.С острой рогатиной я иду на охоту за тюленем и белым медведем, прыгая через глубокие трещины, я хватаюсь за ломкие синие льдины.Я взбираюсь на переднюю мачту,Влезаю в бочонок для вахты,Мы плывем по северному морю, много света кругом,Воздух прозрачен, я смотрю на изумительную красоту,Необъятные ледяные громады плывут мимо меня, и я плыву мимо них, все отчетливо видно вокруг,Вдали беловерхие горы, навстречу им летят мои мечты,Мы приближаемся к полю сражения, скоро мы вступим в бой,Мы проходим мимо аванпостов огромного лагеря, мы проходим осторожно и медленно,Или мы входим в большой и разрушенный город,Развалины зданий и кварталы домов больше всех живых городов на земле.Я вольный стрелок, мой бивак у чужих костров.Я гоню из постели мужа, я сам остаюсь с новобрачной и всю ночь прижимаю ее к своим бедрам и к губам.Мой голос есть голос жены, ее крик у перил на лестнице,Труп моего мужа несут ко мне, с него каплет вода, он – утопленник.Я понимаю широкие сердца героев,Нынешнюю храбрость и храбрость всех времен,Вот шкипер увидел разбитое судно, в нем люди, оно без руля,Смерть в бурю гналась за ним, как охотник,Шкипер пустился за судном, не отставая от него ни на шаг, днем и ночью верный ему,И мелом написал на борту: «Крепитесь, мы вас не покинем».Как он носился за ними, и лавировал вслед за ними, и упорно добивался своего,Как он спас наконец дрейфовавших людей,Что за вид был у исхудалых женщин в обвисающих платьях, когда их увозили на шлюпках от разверстых перед ними могил,Что за вид у молчаливых младенцев со стариковскими лицами, и у спасенных больных, и у небритых мужчин с пересохшими ртами,Я это глотаю, мне это по вкусу, мне нравится это, я это впитал в себя,Я сам этот шкипер, я страдал вместе с ними.Гордое спокойствие мучеников,Женщина старых времен, уличенная ведьма, горит на сухом костре, а дети ее стоят и глядят на нее,Загнанный раб, весь в поту, изнемогший от бега, пал на плетень отдышаться,Судороги колют его ноги и шею иголками, смертоносная дробь и ружейные пули,Этот человек – я, и его чувства – мои.Я – этот загнанный раб, это я от собак отбиваюсь ногами,Вся преисподняя следом за мною, щелкают, щелкают выстрелы,Я за плетень ухватился, мои струпья содраны, кровь сочится и каплет,Я падаю на камни в бурьян,Лошади там заупрямились, верховые кричат, понукают их,Уши мои – как две раны от этого крика,И вот меня бьют с размаху по голове кнутовищами.Мучения – это всего лишь одна из моих одежд,У раненого я не пытаю о ране, я сам становлюсь тогда раненым,Мои синяки багровеют, пока я стою и смотрю, опираясь на легкую трость.Я раздавленный пожарный, у меня сломаны ребра,Я был погребен под обломками рухнувших стен,Я дышал огнем и дымом, я слышал, как кричат мои товарищи,Я слышал, как высоко надо мною стучали их кирки и лопаты,Они убрали упавшие балки и бережно поднимают меня.И вот я лежу на свежем воздухе, ночью, в кровавой рубахе, никто не шумит, чтобы не тревожить меня.Я не чувствую боли, я изнемог, но счастлив,Бледные, прекрасные лица окружают меня, медные каски уже сняты с голов,Толпа, что стоит на коленях, тускнеет, когда факелы гаснут.Отошедшие в прошлое и мертвецы воскресают,Они – мой циферблат, они движутся, как часовые стрелки, я – часы.Я – старый артиллерист, я рассказываю о бомбардировке моего форта,Я опять там.Опять барабанный бой,Опять атака пушек и мортир,Опять я прислушиваюсь к ответной пальбе.Я сам в этом деле, я вижу и слышу все:Вопли, проклятия, рев, крики радости, когда ядро попало в цель,Проходят медлительные лазаретные фуры, оставляя за собой красный след,Саперы смотрят, нет ли каких повреждений, и приводят в порядок, что можно,Падение гранаты через расщепленную крышу, веерообразный взрыв,Свист летящих в вышину рук, ног, голов, дерева, камня, железа.Опять мой генерал умирает, опять у него изо рта вырываются клокочущие хриплые звуки, он яростно машет рукоюИ выдыхает запекшимся горлом: «Думайте не обо мне… но об… окопах…»

[Закрыть]
Раздумьями об иллюзорности Пространства и Времени окрашен весь этот большой «каталог» неожиданных, метко обрисованных образов, ярче всего открывающих светлую природу его дарования. Мне чудилось в них что-то шаманское. Казалось, они действительно написаны в трансе, в экстазе.

И в то же время было невозможно не видеть, что в этом якобы хаотическом нагромождении образов есть идеальный порядок, внушенный безошибочным инстинктом художника. Попробуйте для опыта перетасовать образы в этом фрагменте, поменять их местами, и все сооружение рухнет, так как, хотя сам поэт называет эти страницы бредом («о, я стал бредить собою»), вся композиция бреда подчинена самым строгим канонам искусства.

Конечно, это не единственная форма, какую использовал Уитмен. Гэй Уилсон Аллен в статье «Литературная техника „Листьев травы“» указывает, что иные стихи «Листьев травы» построены в форме стансов: первая строка устанавливает общую тему, дальнейшие развивают ее, а последняя строка либо дублирует первую, либо подводит итог всему комплексу мыслей и образов.

 
Улыбнись и ты, сладострастная, с холодным дыханием земля!
Земля, твои деревья так сонны и влажны,
Земля, твое солнце зашло, – земля, твои горные кручи в тумане!
Земля, ты в синеватых стеклянных струях полнолунья!..
Земля, твои серые тучи ради меня посветлели!
Ты для меня разметалась, земля, – вся в цвету яблонь, земля!
Улыбнись, потому что идет твой любовник.
 

Правда, Уитмену далеко не всегда были доступны такие вершины поэзии. У него было много невдохновенных, программных стихов, придуманных для заполнения какого-нибудь определенного пункта в заранее намеченной им литературной программе. Из-за этих схематичных, сухих, мертворожденных стихов многие страницы его «Листьев травы» кажутся удручающе скучными. Например, тот цикл, который называется «Надписи» («Inscriptions») пли большая поэма, озаглавленная «Песня знамени на утренней заре» («Song of the Banner at Daybreak»). Ни одного взлета, ни одного свежего образа, радующего своей новизной.

Но среди всей этой томительной скуки вдруг зазвучат такие огнедышащие, громадного масштаба стихи, как «Дети Адама». «Тростник», «Памяти президента Линкольна» («Когда во дворе перед домом цвела этой весною сирень»), «Песня большой дороги», «Песня радости» и многие другие, в которых космический энтузиазм поэта выразился так вдохновенно, что, покорно подчиняясь их воздействию, приобщаешься к его энтузиазму и сам, а это было бы, конечно, невозможно, если бы в иные часы его жизни в нем не пробуждался гениальный художник.

ЕГО ЖИЗНЬ

1

Нынче Уолт Уитмен стал общепризнанным классиком. Длительный период борьбы за предоставление ему почетного места в истории американской – и всемирной – словесности закончился полной победой поэта. Одно из очень многих свидетельств прочности и бесспорности его окончательно завоеванной славы – величественный памятник, поставленный ему в одном из парков Нью-Йорка. Открытие этого памятника шумно приветствовали широкие массы Америки, причем американские писатели, выступавшие на этом торжестве, единогласно отметили могучее влияние Уолта Уитмена на литературу страны.

И в Соединенных Штатах и в Англии литература об Уитмене превратилась в непрерывный поток. Ни об одном из тех знаменитых писателей, которые при его жизни затмевали его, не печатается в настоящее время и десятой доли того количества книг и журнальных статей, какое в последние годы посвящается все новым исследованиям его биографии и творчества.

Родился Вальтер Уитмен 31 мая 1819 года в штате Нью-Йорк, на пустынном и холмистом Долгом острове, на берегу Атлантического океана, в малолюдном поселке Уост Хиллз (Западные холмы).

Долгий остров, по-английски Лонг-Айленд, своей формой похож на рыбу. Это длинная полоса земли протяжением в 120 миль, тесно примыкающая к тому островку, на котором расположен Нью-Йорк.

Там уже двести лет жили деды и прадеды Уитмена, патриархальные семьи голландских и английских фермеров, полупомещики, полукрестьяне. Жили сытно, работали дружно, книг не читали, любили лошадей, ходили в церковь, пили эль, доживали до глубокой старости.

Но семья поэта не унаследовала благополучия предков. То была обнищавшая, неудачливая, неприспособленная к жизни семья, обремененная психически больными детьми. Вальтер был, пожалуй, единственным здоровым ребенком в этой обширной и хилой семье.

Предки его матери Луизы были голландцы. Ее девичья фамилия – Ван Вельзор. Это была малограмотная, темная женщина, вечно занятая детьми и хозяйством. Кроме Вальтера, у нее было восемь человек детей. Вальтер и в зрелые годы любил ее, как малый ребенок. До конца ее жизни обоих связывала сердечная дружба.

Ее фламандская кровь сказывалась в нем: очень заметно – и в его крупной фигуре, и в его голубоватых глазах, и в его нежной и тонкой коже, и в его золотистом румянце, и в его спокойной флегматической походке, и, главное, в его замечательно ровном, благодушном, несуетливом характере.

С отцом у него не было особенной близости. Отец – вспыльчивый, молчаливый, угрюмый – порою покидал свою ферму, уходил в соседние городки и поселки и работал там топором и пилой: ставил, деревянные срубы домов, строил сараи, амбары.

Одно время Вальтер помогал ему плотничать, но, кажется, очень недолго, так как вообще никогда не стеснял себя долгой работой, и почти до сорокалетнего возраста не было, кажется, такого труда, которому он отдался бы всецело, со страстью.

Он был четырехлетним ребенком, когда его семья временно перекочевала в Бруклин, в новый дом, построенный руками отца. В настоящее время Бруклин – часть Нью-Йорка, а тогда это был самостоятельный город, который все еще назывался поселком. Мальчика отдали в бруклинскую школу. Учился он не хорошо, не плохо, на учителей производил впечатление посредственности.

Едва ему исполнилось одиннадцать лет. его взяли из школы, и там же. в Бруклине, он поступил на службу к адвокатам – отцу и сыну – в качестве конторскогорассыльного. Задумчивый, нерасторопный, медлительный, едва ли он был подходящим рассыльным. Но его хозяева были добры к нему: старались приохотить его к чтению, записали в библиотеку, и он стал запоем читать и Вальтера Скотта, и Купера, и «Тысячу и одну ночь».

Потом он перешел в услужение – тоже в качестве рассыльного «мальчика» – к одному бруклинскому врачу. От врача, впрочем, он тоже ушел через несколько месяцев и летом 1831 года поступил учеником в типографию местной еженедельной газетки «Патриот», издававшейся бруклинским почтмейстером.

Типографскому ремеслу обучал его старый наборщик, вскоре подружившийся с ним. Ни обид, ни притеснений, ни грубостей мальчик и здесь не видел. И так как у него было много досуга, он, двенадцатилетний, стал сочинять для газеты стишки и статейки, которые редактор «Патриота» охотно печатал, хотя в них не было и тени таланта.

Впрочем, вскоре Вальтер покинул газету почтмейстера и поступил в другую типографию, где с первых же дней приобрел репутацию неисправимого лодыря. Его новый хозяин, издатель бруклинской газетки «Звезда», насмешливо заметил о нем: «Ему даже трястись будет лень, если на него нападет лихорадка».[16]16
  Впоследствии так же энергично высказался о нем издатель газеты «Аврора», которую он редактировал: «Это такой лодырь, что требуется два человека, чтобы раскрыть ему рот». См. «Уолт Уитмен, сотрудник нью-йоркской „Авроры“» (Walt Whitman of the New York «Aurora», ed. by Gay Robin and Ch. H. Brown, 1950).


[Закрыть]

Так он дожил до семнадцати лет. Широкоплечий и рослый, он казался гораздо старше. Больше всего он был похож на матроса. Каждое лето, когда ему надоедало работать в Бруклине, он уезжал на родную ферму, в глубь своего любимого острова, и часто уходил к берегам океана полежать на горячих песках.

Эта ранняя склонность к уединению, к молчанию – главнейшая черта его характера. Океан, песчаное прибрежье и небо – таков был привычный ему широкий пейзаж, который всю его жизнь сильно влиял нанего. С детства у него перед глазами были безмерные дали, огромный и пустой горизонт: ничего случайного и мелкого. С детства природа являлась ему в самом грандиозном своем выражении. Не отсюда ли та широта его образов, та «океаничность» его чувств и мыслей, которая и сделала его впоследствии космическим поэтом?

До поры до времени эти чувства и мысли, неясные ему самому, были словно заперты в нем, таились под спудом и никак не сказывались ни в его биографии, ни в его первоначальных писаниях.

Было похоже, что ему навсегда суждено затеряться в огромной толпе третьестепенных литературных ремесленников. Едва ли нашелся в то время человек, который рискнул бы предсказать ему великое литературное будущее.

2

В 1836 году он переселился в Нью-Йорк и там поступил в типографию наборщиком, но через несколько месяцев снова уехал на родину, где и прожил безвыездно четыре с половиною года.

Другие юноши как раз в этом возрасте покидают родные места и надолго бросаются в жизнь, как в бой, чтобы либо погибнуть, либо завоевать себе славу, а он удалился в свое захолустье и сделался школьным учителем в небольшом поселке Вавилоне. Эта работа не сулила ему ни карьеры, ни денег, но зато у него оставалось много свободного времени, чтобы бродить по берегам своего острова или целыми часами купаться в бухте, близ которой стоит Вавилон. А так как родители обучавшихся у него малышей были обязаны по очереди снабжать его пищей, жить впроголодь ему не пришлось.

«Вечно, бывало, думает о чем-то своем и тут же на уроке что-то пишет», – вспоминал через много лет его бывший ученик Сэндфорд Браун.[17]17
  Gay Wilson Alien, «Solitary Singer», New York, 1955 (Гэй Аллен, Одинокий певец). Автор приводит также противоположный отзыв другого бывшего ученика Уолта Уитмена, не внушающий доверия но многим причинам.


[Закрыть]

Впрочем, вскоре Уитмен забросил учительство, переехал на север в городишко Гентингтон, в двух шагах от родительской формы, и там сделался редактором ежедневной газетки «Житель Долгого острова» («The Long Islander»), для которой добыл в Нью-Йорке типографский пресс и шрифты. Он не только редактировал эту газету, но и был единственным ее наборщиком, репортером, сотрудником. И каждый вечер превращался в почтальона: развозил ее на собственной лошади по окрестным городам и полям. Впоследствии на склоне лет он любил вспоминать с благодарностью, как приветливо встречали его под вечерними звездами фермеры, их жены и дочери. Впрочем, и этой работе скоро пришел конец, так как, не желая тратить на газетку слишком много труда, он стал выпускать ее все реже и реже. Издатели отказались финансировать дело, находившееся в таких ненадежных руках, и через несколько месяцев Уитмен снова учил детей в одном из соседних поселков.

Казалось, он нарочно старался не сделать себе карьеры. Живя в стране, где богатство играло такую громадную роль, он ни разу не соблазнился мечтой о наживе. «Доллары и центы для него не имели цены», – вспоминал о нем позднее его друг. В этот ранний период жизни и творчества Уитмена особенно наглядно сказалась хаотичность и зыбкость его социальной природы. С одной стороны, он как будто рабочий, типографский наборщик. Но в то же время он потомственный фермер, привязанный к старинному родовому гнезду, не вполне оторвавшийся от деревенской земли. Кроме того, он интеллигент – школьный учитель, редактор газет, журналист.

Таких хаотически-многообразных людей было немало в тогдашней Америке. Еще так слаба была в этой стране дифференциация классов, что один и тот же человек сплошь и рядом совмещал в себе и мелкого буржуа, и рабочего, и крестьянина, и представителя интеллигентных профессий. Тридцатые годы были не в силахпридать каждому гражданину заокеанской республики устойчивый, законченный облик. Даже в более позднюю пору – в пятидесятых годах – Карл Маркс имел основания сказать о Соединенных Штатах, что хотя там уже имеются классы, «но они еще не отстоялись».[18]18
  Карл Маркс. Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта. Соч… 2 изд., том. 8, стр. 127.


[Закрыть]
Процесс их стабилизации происходил очень медленно. В эпоху детства и юности Уитмена классы в его стране были так текучи, подвижны, изменчивы, границы между ними были до такой степени стерты, что всякий легко и свободно переходил из одной общественной группы в другую, и сегодняшний иммигрант-пролетарий мог завтра же превратиться в земельного собственника.

Другой особенностью ранней биографии Уитмена кажется мне та атмосфера покоя, приволья, уюта, беспечности, которой были окружены все его дела и поступки.

Борьба за существование, конечно, была и для него обязательной, ведь он. как всякий «человек из низов», был вынужден в поте лица добывать себе хлеб, но какою легкою кажется эта борьба по сравнению с той, какую приходилось вести писателям-разночинцам в тогдашней Европе.

В те самые годы в далекой России, в Петербурге Бенкендорфа и Дубельта, мыкался по сырым и вонючим «петербургским углам» сверстник Вальтера Уитмена – Некрасов, и не было дня в его жизни, когда бы перед ним не вставал ультиматум: либо каторжный труд, либо голод. С полным правом говорил он о себе и о своей «окровавленной» музе:

 
Чрез бездны темные Насилия и Зла,
Труда и Голода она меня вела.
 

Весною 1841 года Уолт Уитмен, после долгого безвыездного проживания в родном захолустье, наконец-то переселился в Нью-Йорк и там семь лет кряду неприметно работал в различных изданиях то в качестве наборщика, то в качестве сочинителя очерков, рассказов и злободневных статей.

В 1842 году он по заказу какого-то общества трезвости написал роман против пьянства для мелкого журнала «Новый свет». В журнале об этом романе печатались такие рекламы:

Вниманию любителей трезвости!
«ФРАНКЛИН ИВЕНС, ИЛИ ГОРЬКИЙ ПЬЯНИЦА»,
современная повесть
ЗНАМЕНИТОГО АМЕРИКАНСКОГО АВТОРА
Читайте и восхищайтесь!
Талант автора и захватывающий сюжет
обеспечивают роману шумный успех!

Повесть написана специально для журнала «Новый свет» одним из лучших романистов Америки, дабы способствовать великому делу – вырвать американское юношество из пасти дьявола спиртных напитков!

Впоследствии Уитмен любил утверждать, будто, сочиняя этот антиалкогольный роман, он часто отрывался от рукописи и выбегал вдохновляться стаканами джина в соседний питейный дом под вывеской «Оловянная кружка».

Роман был неправдоподобен и прямолинейно наивен. Чувствовалось, что автор нисколько не увлечен своей темой. И такое же равнодушие почти во всех его тогдашних писаниях. Ни одной самостоятельной мысли, ни одного сколько-нибудь смелого образа. Еще до приезда в Нью-Йорк он сделался членом господствующей Демократической партии и, послушно выполняя ее директивы, стал одним из ее бесчисленных рупоров. В 1846 году ему было предоставлено место редактора партийной газеты «Бруклинский орел», но и здесь он не проявил никакой самобытности.

Демократическая партия при всей своей радикальной фразеологии всячески противилась скорейшему освобождению негров. Уитмен в то время вполне разделял взгляды партии. Когда «демократы» настаивали на завоевании Мексики, он писал в своей газетке, что «мексиканцы невежественны», абсолютно коварны и полны предрассудков и что «во имя прогресса» необходимо отнять у них землю. В негритянском вопросе он сурово порицал «нетерпеливцев», «фанатиков», которые требуют немедленного раскрепощения негров. Не раз высказывал он опасения, что сторонники крайних мер – правые и левые – приведут Соединенные Штаты к распаду и к гибели.[19]19
  «Конечно, рабство – великое зло, но нельзя подвергать опасности государственную сплоченность всех Штатов. Целость государства превыше всего», – так формулирует тогдашнюю позицию Уитмена его наиболее достоверный биограф Гэй Уилсон Аллен в своей книге «Одинокий певец». Аллен напоминает, что такова же была впоследствии позиция президента Линкольна.


[Закрыть]

Казалось, что квиетизм, пассивность, непротивление злу на всю жизнь останутся главными чертами его личности. Ньютон Арвин отмечает в своей книге, что, хотя смолоду Уитмен был отличным пловцом, он никогда не любил плыть против ветра пли бороться с течением. «Я обладал необыкновенной способностью очень долго лежать на воде, – вспоминает поэт в беседе с Хоресом Траубелом. – Ляжешь на спину, и пусть тебя несет, куда хочет. Плыть таким образом я мог без конца».

Эти слова чрезвычайно характерны для самых первооснов психологии Уитмена. «Думая о подлинном Уитмене, – проникновенно говорит Ньютон Арвин, – отнюдь не представляешь себе человека, который неистово бьется с идущими на него огромными волнами, готовыми его сокрушить: чаще всего он рисуется нам спокойным пловцом, который лег на спину и плывет, вверяясь дружественной и надежной стихии».

Вообще протест, негодование, гнев были чужды его темпераменту. Один из его друзей вспоминает, что даже докучавших ему комаров он не отгонял от себя. «Мы, остальные, были доведены комарами до бешенства, а он не обращал на них внимания, словно они не кусали его».

И вечно он напевал, беспрестанно мурлыкал какую-нибудь мажорную песню, но говорил очень редко, по целым неделям ни слова, хотя слушателем был превосходным.

Одевался он в те ранние годы щеголем: легкая тросточка, бутоньерка, цилиндр. Ему нравилось праздно бродить по Нью-Йорку, внимательно разглядывая толпы прохожих.

Был он тогда большим театралом. В качестве представителя прессы он пользовался правом свободного входа во все многочисленные театры Нью-Йорка. Лучшие артисты всего мира выступали тогда перед нью-йоркскими зрителями. Особенно увлекался поэт приезжей итальянской оперой: те же знаменитые певцы и певицы, которые с таким успехом гастролировали в сороковых годах и у нас в Петербурге – Рубини, Альбони, Полина Виардо и др., – пели несколько сезонов в Америке, и Уитмен считал их гастроли важнейшими событиями своей впечатлительной юности.

По бесконечно длинному Бродвею (главная артерия Нью-Йорка) проносились тогда со звоном и грохотом неуклюжие омнибусы. На козлах восседали быстроглазые, дюжие весельчаки-кучера. Среди них были свои знаменитости. Завидев Уитмена, они дружески здоровались с ним и охотно сажали его рядом с собою. Он читал им наизусть отрывки из Шекспирова «Юлия Цезаря», стараясь перекричать многоголосую улицу, а они с подлинно извозчичьим юмором рассказывали ему всякие (по большей части не слишком пристойные) эпизоды из собственной жизни.

Вообще друзей у него было множество, особенно среди простого люда. Уже тогда стала проявляться в нем та черта его личности, которую он называл «магнетизмом»: плотники, мастеровые, паромщики встречали его как лучшего друга и приветствовали с большой фамильярностью.

Ему было уже за тридцать, и голова у него поседела, а никто, даже он сам, не догадался, что он гений, великий поэт. Приближаясь к четвертому десятку, он не создал еще ничего, что было бы выше посредственности: вялые рассказцы в стиле Готорна и Эдгара По, которым тогда все подражали, с обычными аллегориями, Ангелами Слез и лунатиками да дилетантские корявые стихи, которые, впрочем, янки-редактор напечатал однажды с таким примечанием: «Если бы автор еще полчаса поработал над этими строчками, они вышли бы необыкновенно прекрасны»,[20]20
  Речь идет о стихотворении «Смерть любителя Природы», напечатанном в журнале «Брат Ионафан» 11 марта 1843 года. Цитирую по изданию: Walt Whitman. «The Early Poems and the Fiction» («Ранние стихотворения и художественная проза»), ed. by Thomas L. Brasher, New York, 1963.


[Закрыть]
– да мелкие газетки, которые он редактировал, истощая терпение издателей, вот и все его тогдашние права на благодарную память потомства.

Раз (в 1848 году) он даже ездил на гастроли в Новый Орлеан сотрудничать в газете «Полумесяц» (таково фигуральное прозвище Нового Орлеана), но не прошло и трех месяцев, как он снова сидел у Пфаффа в своем любимом кабачке на Бродвее.

Так без всякого плана прожил он половину жизни, не гоняясь ни за счастьем, ни за славой, довольствуясь только тем, что само плыло к нему навстречу, постоянно сохраняя такой вид, будто у него впереди еще сотни и тысячи лет, и, должно быть, его мать не раз вздыхала: «Хоть бы Вальтер женился что ли или поступил куда-нибудь на место»; и обиженно роптали его братья: «Все мы работаем, один Вальтер бездельничает, валяется до полудня в кровати»; и суровый отец, фермер-плотник, заставил тридцатипятилетнего сына взяться за топор, за пилу: «это повыгоднее статеек и лекций» (и действительно, оказалось выгоднее строить и продавать деревянные фермерские избы), – когда вдруг обнаружилось, что этот заурядный сочинитель есть гений, пророк, возвеститель нового евангелия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю