Текст книги "Солнечная"
Автор книги: Корней Чуковский
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
5. Ударники
Но что это? Фабрика? Мастерская? Завод?
Пилят, лепят, режут, строгают, малюют, буравят, шьют…
Набрали газетной бумаги, мастерят треугольные шляпы, украшают их лентами, перьями, звездами золотыми, серебряными и, напялив их на свои круглые головы, чувствуют себя нарядными, необыкновенными, новыми.
Это младыши. Их двадцать семь человек. Вот они берутся за ножницы, и из-под ножниц сыплются разноцветной лапшой узкие полоски бумаги.
Эту лапшу передают на другие кровати, и там при помощи клейстера она превращается в кольца – красные, золотые, зеленые, лиловые.
Кольца сыплются дальше – конвейером – к последнему ряду кроватей и там превращаются в длинную цепь.
– Это к Первомаю! – говорят младыши.
Между кроватями ходит с неразлучным своим чемоданчиком Адам Адамыч, молчаливый латыш, инструктор по ручному труду, и на лице у него удивление. В самом деле: что это стало с ребятами? Отчего они сегодня такие чудные? Не сорят обрезками, не брызгают клейстером. Сразу, по первой команде, снимают с себя свои роскошные шляпы и сдают звеновым, а те ходячим, а ходячие в самом стройном порядке, бережно и даже торжественно несут их в стеклянный шкаф. (Есть в палате у Адам Адамыча особенный шкаф, стеклянный, и там складывается все первомайское).
А если кто-нибудь из маленьких забудется и взвизгнет от радости или уронит ножницы, или звякнет жестянкой с клейстером, все взглядывают на него с упреком и ужасом и машут на него руками и шикают. А он краснеет, и по лицу его видно, что он чувствует себя великим преступником.
А старшие? Что сделалось с ними? Адам Адамыч глядит и не верит глазам. Они сами навалили на себя такую большую работу и дружно выполнили ее в несколько дней.
Шкаф Адам Адамыча уже доверху набит пароходами, цыплятами, мышками, тракторами, грузовиками, слонами, жирафами, изготовленными из картона и бумаги.
Там же хранятся плакаты, которые Первого мая будут висеть на особых щитах над кроватями. Сереже особенно дорог один – тот, на котором написано:
Всегда вперед,
Плечом к плечу,
Идем на смену
Ильичу!
потому что буквы для этого плаката он вырезал сам и наклеивал их вместе с Зюкой.
Оттуда же глядит и Зюкин змей, и блюминг, нарисованный Цыбулей.
Ребята чувствуют себя заговорщиками и каждую минуту переглядываются.
Их страшно занимает этот бой – соревнование с Приморской.
Когда Мише Донцову прописали касторку и он, по обычаю, на первых порах закапризничал, его соседи зашипели на него:
– Или ты забыл, что ты ударник?
И он тотчас же с такой готовностью проглотил свою ложку касторки, будто это лимонад или варенье.
А когда однажды во время молчанки на Сережу напала икота, все глядели на него с ненавистью, как на вредителя.
Напрасно он пытался оправдываться:
– Товарищи – ик! – я ненарочно.
Ему возражали сурово:
– На Приморской, небось, не икают…
Впрочем, приморские явно отставали от солнечных.
Среди приморских были неискоренимые жвачники, то есть такие вялые и безвольные мямли, которые не умеют быстро справляться с едой, цепенеют над каждой тарелкой.
Несмотря на увещания товарищей, жвачники приморской площадки затягивали каждый обед на 10–12 минут.
Это внушало солнечным чувство самодовольства и гордости.
А приморские, видя себя посрамленными, горячо убеждали жвачников во что бы то стало подтянуться.
Злодеи-жвачники упорно не сдавались.
Тогда на приморской был вывешен агитационный плакат, сочиненный тамошним десятилетним поэтом:
Поскорее жуй и жуй,
А иначе ты – буржуй.
Это, конечно, подействовало. Жвачничество сократилось на 48 процентов.
Но поздно: на Солнечной его ликвидировали целой декадой раньше.
Солнечные шли впереди также и по части лежания в постели. На Приморской доктора то и дело твердили:
– Нет, далеко вам до солнечных.
Но все же торжество победителей было неполное. Они знали, что стоит Ильку или Бубе выкинуть какой-нибудь трюк, и вся их победа превратиться в ничто.
Но Илько без мастирки присмирел и затих.
Он попытался было притвориться больным, чтобы его сослали в изолятор, к его милому Бубе, и для этого пустился на хитрость: сунул свой градусник в кружку горячего чая, и ртуть на градуснике подскочила до самого верхнего градуса, и няня с перепугу решила, что он сию минуту умрет, потому что с такими огромными градусами не прожить ни одному человеку.
Но доктор едва только взял его за руку и проверил по часам его пульс, сразу уличил его в мошенничестве:
– Ах ты, маримонда египетская!
После чего Илько окончательно стушевался и съежился.
Как-то вечером, дня через два, он попробовал пропеть свою «Гориллу», но все выразили такой страстный протест, что он моментально осекся и юркнул в постель, как в нору.
6. Ведра
А Буба?
Покуда ребята шили, пилили, строгали, лепили, кроили, буравили, Буба сонными глазами глядел на них в открытую дверь изолятора и, скучая, зевал во весь рот.
Ничто не занимало его. Он оживал только во время еды.
Все, что приносили ему, он съедал в один миг, не прожевывая, и сейчас же требовал:
– Еще!
Ему давали новую порцию, и он съедал ее еще быстрее, чем первую.
К остальному он был равнодушен. Даже когда Цыбуля вылепил из глины буржуя, в виде жирной хавроньи, сидящей верхом на пушке, и вся Солнечная хохотала неистово, так как буржуй у него вышел очень похож на него самого, на Цыбулю, Буба и не глянул в его сторону.
Впрочем, и ребята не слишком глядели на Бубу.
Их захватила работа. Адам Адамыч принес на площадку небольшие ведра для колхоза, изготовленные в здешней мастерской, и сказал, что их нужно выкрасить в зеленую краску.
Ведер было около сотни, а краска была не простая, эмалевая.
Красить ведра – великое счастье. Вы берете ржавое ведро, некрасивое, в царапинах, в пятнах, проводите зеленою кистью, и оно сейчас же хорошеет, становится молодым и нарядным. Тогда его подбирают ходячие и вешают на длинную палку рядом с другими такими же, и они сверкают на солнце и качаются под ветром, как живые, и запах от них идет замечательный.
«Дай мне хоть три тысячи ведер, я бы красил их и красил без конца!» с увлечением думает Сережа, макая широкую кисть в густую, вкусно пахнущую краску.
Но что это с Бубой? Он как будто впервые проснулся. Жадно глядит на зеленые ведра и, вытянув длинную шею, внюхивается, словно лягавая, в смолистый запах эмалевой краски.
Губы у него шевелятся и шепчут какое-то слово. Наконец он громко и протяжно кричит:
– Цыба-а-рка!
– Чего тебе? – кинулась к нему няня Аглая.
– Цыбарка! Цыбарка!
Аглая не поняла, но на всякий случай рассердилась:
– Как ты смеешь говорить такие слова? Замолчи сейчас же, а то…
И убежала прочь. Она думала, что цыбарка – ругательство.
Буба на минуту притих, но потом завопил опять:
– Цыбарка-а-а!
Сережа схватился за голову. Пропала Солнечная! Осрамилась навеки! Сейчас Буба сделает что-то ужасное – и все соревнование вдребезги.
Зюка объяснил ему шепотом:
– По-нашему, по-украински, цыбарка – ведро.
И в то же время кто-то закричал:
– Ведро!.. Ведро!.. Он просит, чтобы ему дали ведро.
И все заволновались:
– Не давайте!.. Разобьет!.. Поломает!..
Но Адам Адамыч сказал своим бесстрастным и настойчивым голосом:
– Нина! Возьми ведро и отнеси к нему.
Нина замахала костылем:
– Что вы! Что вы! Ни за что! Укусит!
Адам Адамыч медленно открыл чемоданчик, достал оттуда жестянку с эмалевой краской и, подняв с земли одно из некрашеных ведер, спокойно пошел к изолятору. Все смотрели на него, как на смельчака-укротителя, входящего в клетку к удаву.
Буба схватил ведро и сейчас же, словно боясь опоздать, сунул кисть в эмалевую краску и, брызгая, мазнул по ведру. И когда на ведре появилась полоска, такая зеленая, такая пахучая, он засмеялся, или вернее, заржал… И сейчас же оглянулся в испуге: не отнимут ли у него это счастье? И видя, что никто не отнимает, с той быстротою опять окунул свою кисть и опять провел зеленым по рыжему, и опять заржал от удовольствия. И сейчас же окунул ее снова.
– Не брызгай! Не брызгай! Ровнее! Спокойнее!
Но Буба ничего не слышал, и глаза у него были пьяные.
Все с тревогой следили за ним: сейчас он схватит свою зеленую краску и плеснет из жестянки Адам Адамычу в бороду. Но он по-прежнему радостно ржал и наслаждался работой. Понемногу, убедившись, что никто у него ничего не отнимет, он стал действовать гораздо аккуратнее, не суетясь и не брызгая, прилагая все усилия к тому, чтобы мазки были ровные и не оставляли проплешин.
Адам Адамычу это очень понравилось. Он повторял, кивая головой:
– Так-так-так-так-так.
За эту привычку тактакать ребята звали его пулеметом.
– Еще!
И ему дали второе ведро, и он красил с таким же восторгом, и Адам Адамыч снова тактакал над ним.
Ребята смотрели на него и удивлялись.
Но Адам Адамыч не удивлялся нисколько, как будто Буба всегда был такой, и на следующий день, как ни в чем не бывало, дал ему новую работу: склеить транспарант для подшефных колхозных ребят – из картона и разноцветной бумаги.
7. Бубино горе
В этот день случилось большое событие. Вернулась из больницы тетя Варя, желтая, худая, но веселая. Рука у нее была забинтована и висела не белой салфетке. Ребята хором по-военному крикнули ей:
– Здрав!
– Ствуй!
– Те!
«Те» прозвучало у них очень звонко и четко. В санатории считалось особенным шиком возможно звонче выкрикивать «те».
Тетя Варя порывисто кинулась к ним:
– Наконец-то я с вами, голыши мои милые!
И когда они вдоволь нахвастались перед нею своими роскошными бумажными шапками (она заставила их надеть эти шапки) и развернули перед ней все богатства, накопившиеся в стеклянном шкафу, и показали ей Цыбулину хавронью, и рассказали про попугая, про мастирки, про глобус, она спросила:
– А где же Буба?
И они наперебой затараторили, какое с Бубой случилось великое чудо, и она была очень обрадована:
– Видите, я говорила…
И побежала к нему в изолятор полюбоваться его трудолюбием.
Но вдруг всплеснула руками и вскрикнула, потому что этот образец трудолюбия мрачно лежал у себя в постели и с обычным своим сонным и злым выражением лица мял и рвал бумагу на клочки, которую дали ему склеить, словно бумага провинилась перед ним, и он наказал ее за эту вину. Разноцветные обрывки кружились на сквозняке, словно бабочки, и вихрем неслись на площадку. Это все, что осталось от его транспоранта.
А между тем все видели, с какой радостью он принимался с утра за работу. Ржал от удовольствия не хуже вчерашнего, работал с увлечением, не разгибая спины, и вдруг без всякой причины сам изгадил свое рукоделье, смял, изорвал на клочки. Между тем, работа был мудреная: надо было наклеить на картон большие бумажные буквы, чтобы получились слова:
– Да здравствует Первое мая!
Буквы были готовы, – их смастерили другие ребята, оставалось только смазать их клейстером и расположить на картоне. И вот внезапно, ни с того, ни с сего, он рассердился на них и комкает и рвет их с такой бешеной злостью.
– Бубочка! Что ты делаешь? Буба!
Тетя Варя подбежала к нему.
– Что вы мне даете номерей! – закричал он отчаянным голосом. – Обшмалили голову и дают номерей.
– Что такое? Что ты говоришь?
Он повторил еще злее:
– Обшмарили, а потом номерей!
– Каких номерей?
– Откуда я знаю, каких! Голова у меня обшмаленная!
– Обшмалённая?
– Да! – закричал он свирепо. – Дурацкая моя голова.
Солнечные хором засмеялись.
– Они умные. Они регочут. А я…
И изо всей силы ударил себя по голове кулаком, как бы наказывая ее за непригодность для усвоения каких-то «номерей».
Долго билась над ним тетя Варя, и наконец ей удалось разгадать причину его отчаянной злобы. Она вспомнила, что, хотя он был старше всех солнечных (ему шел уже шестнадцатый год), он был совершенно неграмотный.
«Номерями» называл он буквы, и то, что он не знал «номерей», казалось ему непоправимым несчастьем.
Он пылко завидовал тем, кому были доступны «номеря».
Грамотные представлялись ему чем-то вроде враждебного племени, с которым нужно было воевать без пощады.
Себя же он считал безнадежно погибшим, навеки неспособным к учению, так как еще в голодные годы, когда он был в Сибири, в Иркутске, тамошние беспризорные, такие отчаянные, подожгли ему, спящему, волосы, и голова у него с тех пор поглупела – в этом он был твердо уверен. Оттого-то он кричал с такой обидой:
– Обшмарили голову и дают номерей!
Тетя Варя принялась убеждать его, что научиться грамоте – плёвое дело, что нынче даже слепые умеют читать и писать, что она берется научить его в две-три недели.
Он слушал ее кротко и доверчиво, но потом махнул безнадежно рукой:
– Мозги у меня обшмалённые!
Тетя Варя тихо, без улыбки, погладила его по обшмалённой голове, а когда пришел Адам Адамыч, попросила дать ему такую работу, где не требовалось бы никаких «номерей».
– Хорошо, – сказал Адам Адамыч и сунул руку к себе в чемоданчик.
Часть третья. Новые бури и радости
1. Первомай
Чего только не было у Адам Адмыча в его чемоданчике: и разноцветная глина, и стеклышки, и маленький самодельный трактор из спичечных коробок и катушек.
– Адам Адамыч, нет ли у вас бумаги серебряной?
– Адам Адамыч, не найдется ли лобзика?
– Адам Адамыч, мне бы открытку с картинкой!
Все, все есть у Адам Адамыча в чудесном его чемоданчике.
Раз как-то пришел на площадку, положил чемоданчик на землю, а оттуда вот этакий краб: вывалился и осторожно и грузно и ползет по дорожке и машет своими зубчатыми ножницами. А Адам Адамыч даже не глядит на него, как будто он тут не при чем.
А третьего дня распахнул чемоданчик и вытащил оттуда большущего кролика, прямо за уши, такого пушистого!
– Адам Адамыч, позвольте погладить!
И сегодня, когда наступил наконец Первомай, не покинул Адам Адамыч своего чемоданчика. Принес с собою и так бережно положил на эстраду, словно было в нем что-то стеклянное.
Хорош Первомай на юге!
Небо как будто нарочно такое густое и синее, чтобы ярче сверкали на нем красные знамена и флаги.
И, как пламя, как маленькое пламя, развевается над каждой кроватью огненно-алый флажок. Ветер раздувает этот веселый пожар, и мнет, и дергает, и рвет на клочки разноцветную бумажную цепь, протянутую над головами ребят.
Там-тара-там-там! Там-тара-там-там! – стучит невдалеке барабан.
Это ходячие приморского корпуса пришли поздравлять своих победителей – солнечных, пришли на костылях, ковыляя, но бодро и лихо, и выстроились по-военному возле эстрады.
А на эстраде и Демьян Емельяныч, и Зоя Львовна, и тетя Варя, и Адам Адаымыч со своим чемоданчиком (что же там такое у него в чемоданчике?), и все они тоже особенные, не такие как в обычные дни. И сделалось тихо, и Цыбуля, да, Цыбуля, привязанный к койке, громко звонит колокольчиком и объявляет заседание открытым.
– Слово принадлежит Соломону.
И Соломон подбегает к эстраде и, быстро размахивая своей крошечной ручкой, без запинки произносит молниеносную речь, как велик этот праздник пролетарского братства и какую грандиозную роль сыграл он в истории трудящихся, – и все хлопают Соломону до боли в ладонях и с такой энергией машут флажками, что кажется, будто у каждого не один флажок, а двадцать пять.
Потом Цыбуля снова достает из-под кровати звонок и начинает звонить, как пожарный, и настает тишина, и тетя Варя садится к роялю, и все поют «Интернационал», если не очень удачно, то во всяком случае с большим удовольствием.
– «…а паразиты никогда!» – убежденно выговаривает Буба.
И в это время на эстраде появляются новые люди, шесть или семь человек, – длиннолицые, бритые все, как один.
Это англичане из Канады, туристы; они приехали к южному морю и вот захотели поглядеть на советских больных.
Когда они шли сюда, они, должно быть, приготовились к очень плачевному зрелищу, потому что походка у них похоронная и на лицах благопристойная грусть.
Но вскоре брови у них поднимаются и глаза круглятся удивлением.
– Неужели эти дети – больные? Так весело сверкают на солнце их зубы. Хоть бы одно лицо, на котором боль или скука. Из всех так и брызжет праздник.
Впрочем, нет, там, в стороне, у самого края площадки, стоит одинокая койка, и на ней какой-то худощавый мальчик не только не поет, не смеется, но скулит, как озябший щенок, и нет у него красного флага, которым он мог бы размахивать, и голова его не украшена бумажной шляпою.
– Болен? Э? – спрашивает один из гостей у Зои Львовны по-немецки и указывает на грустного мальчика.
Зоя Львовна теряется. Она глуховата и плохо понимает немецкую речь.
Но, поняв, начинает усиленно трясти головой.
– Нет, нет! Нет! Здоровее других.
– Отчего же он плачет?
– Оттого, что остался без Первого мая.
– Без чего?
– Без Первого мая… – повторяет Зоя Львовна, и к ней на помощь приходит Демьян Емельяныч и рассказывает гостям про Илька.
– И от этого он плачет?
– Да, от этого.
– О!
Гости удивляются, шепчутся, записывают что-то в какие-то книжки.
Но тут снова раздается звонок, и Цыбуля заявляет громогласно:
– Слово Израиль Мойсеичу!
И не успели ребята опомниться, как откуда-то из-за кустов, из-за хвостатого дерева, появляется Израиль Мойсеич с раздутым портфелем, из которого торчит полотенце, потный, лохматый, усталый, но радостный, и тихим, нисколько не праздничным голосом сообщает, что он сейчас с парохода, что его московские хлопоты увенчались полным успехом, что с завтрашнего дня тут же, рядом, в саду, за Левидовой балкой, начинает строиться – что бы вы думали? – не какая-нибудь мастерская, а самый настоящий институт… институт для физически-дефективных ребят, и что в этом институте…
– Ураа!
И он рассказывает им все по порядку, и они готовы слушать его без конца, но он кашляет, и очень устал, – и снова раздается звонок, и все поют Сережины стихи:
Мы скоро, мы скоро, мы скоро
Покинем больничные койки,
И скоро, и скоро и скоро
Мы станем героями стройки.
А потом, после нового звона, Цыбуля кричит громогласно:
– Слово Адам Адамычу!
И встает Адам Адамыч, и берет чемоданчик (что же там такое у него в чемоданчике?), и поздравляет ребят с их великой победой.
– Партячейке нашей санатории, – говорит он своим иностранным, негнущимся голосом, – было очень отрадно, – да, отрадно, – узнать, что вы общими усилиями подняли дисциплину своего коллектива… Подняли при помощи ударничества и соцсоревнования…
Тут он открывает чемоданчик и глубоко сует туда руку. Что же там такое в его чемоданчике?
– Организаторы этой победы, – продолжает он, – доказали свою стойкость, инициативу и выдержку. И мы решили… – Тут он роется в своем чемоданчике и перебирает какие-то вещи. – Мы решили выделить их в ряды пионеров, тем более что они еще в начале зимы прошли пионерский устав.
Тут он вынимает из своего чемоданчика целый букет ослепительных галстуков.
О, с каким блаженным выражением лица Мурышкина Паня, Цыбуля, Энвер, Соломон и еще двое-трое других надеваю на себя эти почтенные галстуки! Как громко хлопает в ладоши вся Солнечная! И как жалобно хнычет Илько, как он корчится, стонет и охает, словно в животе у него нестерпимая боль!
– Замолчи, холера! – кричит ему Буба и грозит ему своим флажком, как палкой.
– Буба, Буба! – восклицает тетя Варя с упреком.
Койка Бубы стоит теперь рядом с Энверовой, так как Энвер со вчерашнего дня принялся обучать его грамоте, и замечательно, что в последнее время, когда Буба перестал хулиганить, он сделался ярым врагом своего недавнего союзника Илька.
– Грамотный, а гад! – говорит он об Ильке с возмущением. (У него получается «храмотный», «хад».)
Гости глядят на Бубу и спрашивают, кто он такой. Зоя Львовна начинает объяснять, что еще недавно, когда он поступил в санаторию, это был опасный буян и дикарь.
– Он ел зубной порошок… Да, да. Ему дадут коробку, а он съест.
– О! – ужасаются гости.
– Он разбивал градусники… Он кусался, как зверь…
– О! О!
– А теперь…
Но тут раздается такое «ура», какого еще никогда не слыхали на Солнечной. К самой площадке, к хвостатому дереву, подкатили два грузовика, украшенные цветами и флагами, и тотчас же от кровати к кровати побежали силачи-санитары и стали укладывать ребят на машины, и через какие-нибудь десять минут вся Солнечная тронулась в путь.
Это была странная процессия. Кто лежал на спине, кто на брюхе, кто в корсете, кто в гипсе, – но все в бумажных разноцветных шляпах, все с красными флагами, у всех рот до ушей, все счастливые.
Много в тот день проезжало автомобилей, нагруженных детьми, по гудрону Пентапейской дороги, и все они кричали «ура» и махали красными флагами, но солнечные были счастливее всех: они впервые участвовали в первомайской процессии, они везли подарки в Петапейский колхоз – вон сколько ведер! И какие зеленые! – они увидят индюков и телят, и напрасно уговаривает их Демьян Емельяныч, чтобы они хоть на минуту перестали неистовствовать и кричать во все горло «ура».
И самый счастливый из них – несомненно Илько. Его помиловали, взяли с собой, потому что, едва он увидал грузовик, он начал так отчаянно реветь и визжать, так бился головой о койку, что ребята пожалели его.
– Ну, садись… так и быть… ради праздника. Но смотри, чтобы больше не пакостничать…
Он сел, захихикал и забормотал, как старуха:
– Ой, милые, ой, золотые, ой, красавчики…
– Замолчи, зараза! – сказал ему Буба.