Текст книги "Иван, Кощеев сын"
Автор книги: Константин Арбенин
Жанр:
Сказки
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
– Вот это номер один: клубок-колобок непутёвого сорта, уводит всегда не туда, куда надо. А вот второй: глиняный божок – волшебный рожок, стоит в него дунуть, как всякая нутряная гадость наружу вылезает. И ещё третье: от чёрного цветка Подлунника белое семя – внутри него яд усыпительный, сон упоительный, убивает намертво. Не знаю для чего… вдруг да пригодится. Э-эх, – вздыхает, – а доброго у меня добра нет, не припас, одна злоба злобная в наличии…
И заплакал Кощей Бессмертный – так ему себя жалко стало, так обидно за жизнь пустопорожнюю, за бессмертие бессмысленное.
Долго ли, коротко сидел Иван возле отцовской постели, только Кощей слёз довольно выплакал и стал наконец засыпать. Иван, едва похрапывание ощутил, так думы прогнал, встал осторожно и к двери на цыпочках крадётся. Но возле самого выхода вдруг чувствует: храп заглох. Ваня уши навострил и слышит, как тихо-тихо, из последних сил зовёт его Кощей Бессмертный:
– Погоди ещё, сынок.
Остановился Иван, к ложу вернулся, ждёт.
– Я главное не сказал, – сипит Кощей. – Самое главное, Иванушка.
Иван ещё ближе к отцу голову нагнул, чтобы слова расслышать.
– Ты, когда эту иголку найдёшь… Ты ж найдешь её, Ваня?
Иван кивает, за руку отца взял.
– Ты её того…
– Чего «того», батя?
– Того… Разломай её, значит, напопо… на-по-по… лам. Да?
Ничего Иван не ответил, только всего его в краску бросило. В груди тревога поднялась, забилось пойманным воробьём молодецкое сердце. Оставил он отцовскую руку, встал с кровати и вышел поспешно.
Глава 3
Марья-Выдумщица
Никогда ещё Иван надолго не покидал окрестности замка. Перспектива дальнего многотрудного путешествия и радовала его, и пугала. Первым делом Иван поставил в известность мать. Марья не удивилась – умная была. Вместо всяких охов да ахов спросила:
– Завтра в дорогу двинешься или прямо сейчас пойдёшь?
Иван затылок погладил, окинул взглядом замок, будто примеривался, когда его оставить легче, да и отвечает:
– А чего откладывать!
Марья кивнула кротко, вздохнула да и стала расстилать самобранку: перед дальней дорогой, думает, самое главное – как следует подкрепиться.
Иван на этот счёт возражений не имел: сел за стол, принялся уплетать с удвоенным усердием, чтобы впрок захватить, а мать тем временем достала из закромов добротный старенький вещмешок и принялась снаряжать сына в путь-дорогу. Уложила тёплое исподнее, шерстяной кафтан, опасную бритву…
– Вот это, мам, тоже спрячь, – просит Иван и протягивает ей предметы, которыми папаша его снабдил.
– Что это такое? – спрашивает Марья.
– Батя дал. Чудеса вспомогательные. В дороге пригодиться могут.
Марья Кощеевы подарки осмотрела, фыркнула.
– Выкинь, – говорит, – эту гадость. Это ж одноразовые чудеса, китайскими чародеями сделаны – не для души, а на продажу. Толку от них чуть, одна морока.
И отбросила их под лавку.
– А чего же мне с собой взять? – удивляется Иван.
– А вот я тебе тут приготовила… – И пошла Марья в мешок одно за другим вкладывать. – Пирожки тут, сырнички со сметанкой, халва, вяленая рыбка… В общем, хватит на первое время. Только ты сухомяткой-то особо не увлекайся, как возможность представится, горячее ешь, суп, кашу. Понял?
– Да понял, матушка, понял. А чудес-то ты мне каких-нибудь выделишь?
Марья на сына с укоризной смотрит.
– Вань, ты как дитя малое. Нешто я тебе сотню раз не говорила, чтоб от чудес да колдовства подальше держался?
– Но тут же такое дело… – мнётся Иван. – Всё ж таки надолго иду, неведомо куда! Хоть бы скатерть-самобраночку там или коврик летающий…
– Значит, так, Иван! – Марья на строгость перешла. – Ты мне брось эти замашки – лишь бы не работать! Человек ты или сила нечистая? Не знаешь? Вот иди и выведай. Своими, как говорится, руками, своими ногами, своею собственной головой. Уяснил?
Иван, пристыженный, кивает, ремень к мешку прилаживает. Марья, чтобы смягчить отповедь, говорит:
– А ковёр самолётный твой папаша Тиграну Горынычу подарил, лет семь тому… Ковёр, правда, уже совсем плох был, летал низко, погоды нелётной боялся, вот мироедушка его и смахнул не глядючи, хотел змея щедростью восхитить. А Тигран Горыныч даже спасибо не сказал – ни слуху от него, ни духу: видать, шибко обиженный, что мы его на свадьбу не пригласили. Ты, когда по Лесному царству пойдёшь, Тиграну на глаза не попадайся, понял?
Иван кивнул, медку хлебнул, рот рукавом вытер, рукав о штаны обтёр. Встал из-за стола, поклонился хлебу-соли.
Всплеснула руками Марья:
– Да что ж это я всё болтаю! Ведь тебе ж выходить сейчас! – И вдруг в слёзы.
Пока отвернулась она к печке да полотенцем слёзы собирала, Иван отринутые чудесные предметы из-под лавки достал и в мешок шустро сунул – на всякий случай. «Всё ж таки, – думает, – совсем без чудес нельзя в пути!»
– Ты, сынок, – поворачивается Марья, – при первой возможности весточку присылай – с голубем там или по морю с бутылкой. А я всех предупрежу, чтобы в курсе нас держали. Видишь ты, не вовремя мироедушка блюдце наблюдательное попортил!
– Ничего, мама, – говорит Иван, – ты не беспокойся. Я себя в обиду не дам, да и кто ж меня – сына самого Кощея Бессмертного – тронуть посмеет?
– На отцово имя не надейся, – упреждает Марья, – это вокруг замка оно силу имеет, а чем дальше от дома, тем эта сила сомнительнее. Как бы твоя родословная тебе боком не вышла. Лучше сам себе имя доброе зарабатывай.
– Хорошо, – смеётся сын, – а бессмертность тоже самому зарабатывать прикажешь? Или она по наследству передаётся?
– Не в бессмертии сила, Ванюша, – отвечает мать. – И счастье не в бессмертии.
Надел Ваня мешок за плечи, постромки подтянул по размеру. Марья как увидела его, совсем готового в путь, так сердечко заныло-заскребло. Она к груди сыновней приложилась, ладошкой погладила, так и хочет сказать: не ходи, мол, сынок, никуда, не надо! Но понимает – надо. И Иван мать к груди прижимает – давно между ним и родительницей такого близкого заединства не было.
– Мам… – басит Иван.
– Что, Ванюша?
– А мне что – иголку-то и вправду, что ли, разламывать? Или сюда принести?
– А как мироедушка-то сказал?
Иван замялся, взгляд отводит, грудь чешет.
– Он… не успел сказать. Уснул он.
Марья вздохнула облегчённо.
– А ты, – говорит, – сам решай. Подумай – и поймёшь. Или нет: лучше сердца своего слушайся – оно точно не обманет. Голову задурманить можно, а сердце даже самому искусному обману не подвластно.
– Э-эх!.. – вздыхает Иван, затылок ладонью разглаживает. – Сначала надо ту иголку сыскать! Задача…
– А ты вот что, – говорит Марья. – Ступай перво-наперво к няньке своей, Яге Васильевне. Она завсегда души в тебе не чаяла, авось и теперь в помощи не откажет. Может быть, знает старая карга, где трофей батюшкин искать, хотя бы направление подскажет.
Объяснила Марья сыну, как в лесу избушку найти, точный адрес на бумажку записала.
Вышли мать с сыном на двор – пришёл час прощания.
– Мимо болота иди, – Марья говорит, а сама слёзы едва сдерживает, – а потом возьми ориентиром колодец, в котором в позапрошлом годе отец Трофим утоп. От того колодца смотри всё по памятке мо… – не договорила, всхлипом подавилась.
Иван говорить не стал, обнял мать одной рукой, поцеловал в волосы – и из ворот вон. Пошёл не оглядываясь.
Глядит Марья вслед, косыночкой машет.
– Ступай, сынок… – вздыхает тихо. – Может, себя найдёшь. Коли вернёшься – значит, бессмертный ты, типичный Кощей Кощеевич. А не вернёшься… стало быть, другая у тебя судьба – человеческая, зыбкая.
Глава 4
Заколдованный колодец
Вот уж идёт Иван, Кощеев сын, по торной дорожке, путь к лесу держит. Прошёл полем, прошёл лугом, прошёл косогором. А в природе стоит чистый апрель, без всякой посторонней примеси. Кое-где ручьи ещё пробегают, а на светлых местах уже сухость такая, что трава вершки свои показала. Почки наметились, завязь образовалась, снегу и в помине нету. В полдень солнце светит красное, позрелое, а к вечеру холодок понизу стелется, вяжет ходокам ноги, дневных зверей в норы гонит, ночным сигнал подаёт – на охоту, мол, пора, мазурики лесные! Птахи малые вернулись из отпусков, за строительство принялись, песни на родном языке вспомнили. Словом, хорошо на свете в серёдке весны – лучше не сыскать!
Иван эту прелесть апрельскую вдыхает в себя, и голова у него кру́гом идёт, никак в одну сторону упереться не может, мысли прыгают ловчее солнечных зайчиков. Больно уж разное на душе у Ивана смешалось: и немощь отцовская, и расставание с домом, и вольная подорожная радость. Миновал он в думках открытую местность, вступил в лес, побрёл по просеке. Уже и ноги с непривычки поднывать стали, подкашиваться.
«Не пора ли, – думает Иван, – привал сделать, червяка желудочного заморить? – И сам себе отвечает: – Да нет, не пора ещё, трёх часов – и тех не выходил». Нашёл себе палку сухую, прочную, смастерил посох – с посошком-то шагать легче!
Миновал Иван болотце, в котором его дальние престарелые родственницы жили – сёстры-кикиморы. Не увидел их: то ли померли уже, то ли прячутся днём, спят… Потом мимо лесной мельницы прошёл, возле неё тоже тишина – лопасти покачиваются от безветрия, поскрипывают, а внутри пусто, никаких признаков жизни. Жил там некогда леший – татарин Шуралей, да, говорят, на родину подался.
Наконец уже и темнеть стало, уже и морозцем в лицо Ивану подуло. Но он всё далее шагает, думает: «Дойду до лесного колодца, там и сделаю привал».
Лишь к позднему вечеру добрался Иван до означенной цели. Вот он – лесной колодец. Такого широкого колодца Иван никогда ранее не видел – будто огромная лохань. Из четырёх углов торчат лягушачьи головы – так искусно выдолблены, такие причудливые, с такими зубастыми рожами, что даже жутковато становится. Вода в колодце – не достать как далеко, верёвка у ведра длинная, бывалая, в девяти местах перевязанная. Запустил Иван ведро, вытянул водицы, испил вдосыть. Вода холодная, зубы сводит, и привкус у неё странноватый – яблочным уксусом отдаёт. То питьё сразу в голову ударило, закружило её и в сон клонить принялось.
Нашёл Иван на поляне, подле колодца того, уютное местечко, пристроил под кустом орешника свой мешок, нагрёб валежника, шишек сосновых насобирал, стал костёр раскладывать. Только костра-то Ивану до того ни разу разводить не приходилось. Он думал – просто всё, а оказалось – где уж там без подготовки да с кружащейся головой!
Замучился он с костром! И так дровишки сложит, и сяк выстроит – всё равно толку никакого. Не разгорается костёр, хоть ты лопни! Половину коробка материных хозяйственных спичек перевёл да в конце концов плюнул на это занятие, достал из мешка кафтан, укутался в него, притулился между орешником и кочкой. Прохладно, конечно, да Иван так разозлился на дрова да на спички, что Кощеева сверхчеловечья сущность проступила в нём и временно верх над человечьей взяла. Поэтому Иван даже и не мёрзнет: будто покрылось его тело панцирем, а панцирь тот – на меху.
Вот стал Иван носом клевать. Сны его уже со всех сторон обступили, а тело не поддаётся, мышцы судорогой сводит. Дёрнется Иван всем туловищем и тут же просыпается, словно кто его багром поддел. И вот взбрыкнул очередной раз, глаза приоткрыл, смотрит вперёд себя, а на небе тем временем месяц узенький закрепился, местность окружную осветил. Уж не на этот ли крючок Ивана сны подловить пытались? Поглядел Ваня некоторое время на небо, на колодец, да и собирался совсем заснуть, как вдруг где-то рядышком лягушки запели. Пригляделся – а это резные колодезные лягушата трели выдают, квакают во всё своё деревянное горло. Чудеса, одно слово! Иван глаза продрал, уставился на певцов, а те от колодезных бортов оторвались со скрежетом и – шасть! – ускакали вон на четыре разные стороны.
И после этого колодец прямо у Ивана на глазах будто ожил. Задрожали стенки его, брёвна ходуном заходили, и такая оторопь по всей земле от колодца прошла, что Ивана чуть подбросило и затрясло. Сон тут же прошёл; Иван глядит на диво да глазам своим не верит – колышет колодец неведомая сила!
А из колодца что-то большое и чёрное выползает. Ивану страшно стало, хотел бы он встать да прочь побежать, только конечности его как отмёрзли – не пошевелить. Одно остаётся – смотреть, какие дальше будут чудеса происходить. Вот Ваня и смотрит. А из колодца вылезает поп в тёмной, обвитой болотной тиной рясе, – огромный, распухший до чудовищного состояния. Борода у того попа что выдранное из земли корневище: грязнющая, кудлатая, проседевшая. Глаза пустые, голодные, и месяц в них мутным знамением отражается.
«Да это, – думает Иван, – никак отец Трофим! Тот самый, что в прошлом году утонул в этом колодце! Ну и разнесла же его нелёгкая! Вот ведь, однако, ужасы…»
Вылез поп из колодца, чуть вдрызг его не разворотил. Отряхнулся, рясу подтянул вверх, обнажил ноги свои распухшие, белёсые. А потом вдруг крякнул, подскочил и стал вокруг колодца бегать, словно гонит его кто-то. Долго бегал, круги нареза́л, потом упал – и не встать ему никак. Ногами дрыгает, руками загребает, бородой трясёт. Ухватился руками за брёвна, поднялся кое-как. Только встал, опять ему напасть – что-то под рясой заелозило, защекотало, вроде как змейка какая по телесам заюлила. Отец Трофим ловить её стал, извертелся весь, такого трепака выдаёт, что смотреть совестно. Наконец та невидимая змейка к самому горлу подкралась – поп сначала замер, а потом крякнул и зашёлся в трясучке, руками за горло хватается, ртом воздух ловит. И в беспамятстве ногами переступает прямо в сторону Ивана, даже как будто смотрит на него, помощи просит. А Иван с места сдвинуться не может: приморозил его к земле мелкий человеческий страх. И не столько страшно ему, сколько брезгливо от одной только мысли, что сейчас этот живой труп в него упрётся своим неприятным водянистым существом. А поп приблизился к Ивану вплотную и вдруг пропал – распался на росинки, в туман превратился.
Снова всё тихо и спокойно стало вокруг. И внезапное это спокойствие обдало Ивана таким перинным теплом, что он тут же и утонул в том тумане, как в постели своей домашней. И уснул крепко-накрепко.
Утром проснулся Ваня – словно от долгого обморока очухался. Припомнилось ему ночное представление во всех неприглядных подробностях. Сон ли это или явь? Однако страху претерпел немалого, чуть не околел!
«Эка, – думает, – оказия! Всю жизнь с нечистой силой дело имею, в прямом с нею родстве состою – и ничего, а тут какого-то мёртвого попа перепугался, не одолел храбростью своей нечеловеческой! Стыдоба-стыдобища!»
Стыдил-стыдил себя, только всё равно долго на этом месте задерживаться не решился. Посмотрел на маманин планчик, определил направление да и тронул в указанную сторону. Напоследок, правда, хотел фляжку свою пополнить, зачерпнул, превозмогая страх, воды из колодца, да заметил вдруг, что лягушек-то деревянных действительно на месте нет! Нехорошо Ивану сделалось, отошёл он с флягой от колодца, а потом понюхал ту воду и брать передумал. «А ну её, – размышляет, – к Шуралею! Может, это после воды той такие кошмарности видятся! Найду другой родник, в лесу воды много».
И пошёл поскорее с нечистого места.
Глава 5
Яга Васильевна
Как только смешанный лес сосновым бором сменился, Иван почуял, что близок к нянькиному дому. Сверился он с маманиной схемой, стороны света по близлежащим приметам определил. Немного ещё прошёл – так и есть, вон оно, подсобное хозяйство, сквозь стволы просвечивает, дымом-жаром путников подманивает.
Избушка Яги Васильевны уж почитай лет девять как на месте стоит, по лесу не шатается, не ищет сказочных приключений на свою гузку. Да и не стоит вовсе, а сидит. Ноги-то у неё за столько лет непрерывного марша по пересечённой местности пришли в непригодность, отнялись и онемели – износились ноги: всё ж таки курьи, а не воловьи! Устала изба. Так и осела на видном месте, вытянув конечности. И очень скоро хозяйство Яги Васильевны разрослось вширь и пополнилось прочими пристройками и выгородками: тут, глядишь, и сарайчик наметился, и банька, и отхожее место, затем и огородик прирос, всякие там парники с теплицами. Как сама бабка о том говаривала: «Человеку не много надобно, чтобы барахлом зарасти».
Только забора настоящего соорудить до сих пор не удосужилась Яга Васильевна, ибо была тем заборам принципиальная противница. Плетень скособоченный поставила – так, чтобы зайцы да дикие кабанчики в огород не лезли, – а забор – ни-ни. Зачем себя от природы отмежёвывать? «Кто с природой не дружит, тот и с головой своей не приятельствует», – это тоже её слова.
Вышел Иван из лесу на полянку, молодецким взором окинул участок. А бабка уже на гостя в потайной глазок смотрит – так вот с ходу не признаёт.
Иван тот глазок заприметил.
– Хозяюшка, – говорит, – ты в один глаз на меня не гляди – не рассмотришь. Ты лучше дверь-то приоткрой да глянь на меня в оба. Может, и признаешь тогда знакомца давнего.
Сморгнул в глазке зрачок удивлённый – отворилась дверь. И вот стоит на пороге старушка в переднике – молодящаяся такая бабуся лет ста пятидесяти, с шикарной крашеной шевелюрой – во все стороны жгучие зелёные ирокезы торчат.
– Да ты ли это, Ваня! – кричит Яга Васильевна. – Да откель? Да быть такого не могёт! Да вымахал-то как, возмужал! Сажень богатырская! Ну хоть сей же час в печь тебя засаживай – вылитый добрый молодец в самом соку!
И, прикрыв рот узловатыми пальцами, засмеялась громко и визгливо, но по-доброму.
– А я думаю-гадаю: кто это ко мне пожаловал? Вроде как в одну ноздрю русским духом пахнет, а в другую – наоборот: зверь или нечистый! Вишь, волосы распустила, пугать гостя приготовилась! Эх, Вянятка!
Ухватила бабка Ивана с нечеловеческой силой, пару раз так тряханула, что у самой из фартучного кармана травяные стебли с корешками высыпались.
– Ну ты, нянюшка, даёшь! – дивится Иван.
А бабка нагнулась за корешками – тут ей в спину и вступило! Ваня помогать бросился – видать, старуха только местами сильна, а в целом-то давно уже на отдых напрашивается.
– Чего насобирала-то, Васильевна? – спрашивает Иван просто так, для завязки разговора.
– Да травки разные всякие, – отвечает бабка, приохивая.
– Зелье варить? – не отстаёт Иван.
– Не зелье, Ванюша, а снадобье. Для неё вот, горемычной.
Похлопала озабоченно по курьей ноге, вздохнула и как-то враз постарела.
– Замаялась я с избой, Ваня. Никакие отвары не помогают, никакие заговоры не действуют. Довела я хатку до изнеможения, бесчувственно с ней обращалась, не жалела. Она ж у меня всё же более птица, а я с нею – как с лошадью. О-хо-хо… Теперь боюсь, как бы и самой не обезножеть… Ну да ничего, Ваня, может, всё ж таки поставлю её, родимую, на ноги, забросим тогда всё это народное хозяйство, уйдём по белу свету странствовать… Ну што ты встал как неродной?! Заходи в дом, такому гостю завсегда рады.
Вошли хозяйка с гостем в избу. Внутри-то изба ухоженная, вся салфеточками уложенная. Печь в изразцах, скамья в завитушках. На окнах занавесочки пришпилены, над печью рыболовные лесочки натянуты, на лесочках прошлогодний запас грибов к концу подходит да свежие окуньки вялятся. По полу коврички расстелены, а в красном углу на буфете стоит чудо дивное, диво чудное – шарик из синего стекла, внутри которого неизвестный вдохновенный стеклодув запаял красную розочку. Красота бабья! Иван сразу этот шар вспомнил, он в детстве от него взгляда не мог оторвать: всамделишные-то чудеса для него с рождения не в диковинку были, а вот этот манок рукотворный навсегда запал в память, околдовал неповторимым соцветием и оптическими переливами. Вгляделся Иван в своё закруглённое отражение – затосковал по детским годкам.
А пока он ту дремучую красоту разглядывал да тоской наслаждался, Яга Васильевна травки собранные на печь высыпала, для просушки распределила.
– Васильевна, сколько ж тебе лет? – спрашивает Иван.
Прищурилась хитро и улыбнулась во весь старушечий рот – показала свой единственный зуб, да и тот железный, старинной ковки, теперь таких уж не вставляют.
– Эх, Ваня, Ваня, стерня ты ковыльная! – затрясла головой бабка. – И кто только тебя воспитывал?! Это ж неприличие – такие вопросы пожилым мадамам задавать.
– Да ты ж, няня, и воспитывала, – напоминает Иван. – Разве не так?
– А вот за такие слова спасибо, сынок, – размякла няня. – Что правда, то правда: уж я сил-то к тебе приложила поболее родителей твоих непутёвых. А лет-то мне много, и не счесть лет тех. Многолетка я, Ваня, того и гляди, закончу своё мирное сосуществование с ентим светом… Кыш, усатый!
Прогнала бабка со скамьи кота Уклея.
– Присаживайся, – говорит, – Ванюша. Ты как, шибко голодный? Тебя сразу в баньку снарядить или сперва блинками разомнёсси?
– Шибко голодный, нянюшка, – кивает Иван и за стол усаживается.
– Во! – говорит бабка. – Енто по-нашему. Ты пока блинками-то побалуйся, а я сейчас баньку спроворю. Только прежде того гостинец один к столу выставлю, чтобы к обеду разморозился. Гостинец знатный, специально для дорогого гостя припасла. В леднике он у меня припрятан, с осени ещё млеет. Значится, с осени у меня гостей-то драгоценных не было, а может, и ешшо ранее.
Открыла бабка крышку погреба, запрыгнула туда лихо, по-кавалерийски, одно шубуршание пошло из-под пола. А вот уже и голова её обратно высунулась, подмигнула Ивану кривым веком. И вдруг выкинула бабка из закромов огромных размеров ледышку – эдакий кокон в полный человеческий рост. Сама вслед за ним вынырнула, подхватила залихватски и, будто играючи, перебросила с пола да на стол. Кокон грохнулся на тесовые доски, прокатился по столешнице, всю посуду к краям отодвинул.
Иван аж отшатнулся – такая колобаха к нему подъехала!
А бабка руки с гордостью потирает, улыбается.
– Вот, – говорит, – подивись, Ваня.
А у того аж блин во рту залип: смотрит он на кокон и понять не может, что это за явление такое. Встал из-за стола, обошёл да с другой стороны на тот леденец глянул и видит: сквозь ледяную корочку проглядываются голова, руки, ноги…
– Ты чего, нянь, – страшится Иван, – иноплотенянина, что ли, споймала? Или мутана в леднике вывела?
– Тьфу на тебя! – говорит бабка. – Иноплотенянинов на свете нет – наукой доказано. А это не мутан никакой, а самый обыкновенный хомосапистый мужик наземного происхождения, только сильно замороженный. Заморозок называется. Вона, смотри! – И дыхнула ему в лицевую часть своим нутряным старушечьим жаром.
Потёк ледок водицей липкой, и обнаружился под его мутной оболочкой человечий лик – с бородой, с усами, с чуть седыми бровками. Проступил наружу мужицкий нос картофелиной, обнажились плотно закрытые глаза и тёмные под ними мешочки.
Иван ещё пуще изумился.
– Ты что же, Васильевна, этим набором мне отобедать предлагаешь?
– Предлагаю, – кивает бабка. – Ты не смотри, что мужичонка грубоват да костяст, – я его в простоквашке выкупаю, в уксусе вымочу, в сухариках обваляю – пальчики облизывать будешь!
– Не буду я, – хмурится Иван, – пальчики ему облизывать! Где ж это видано – целого мужика за обедом съесть!
– Зачем же целого! Сколько осилишь. А что не доешь – так я обратно заморожу на зиму или в фарш пушшу. Зачем же добру пропадать!
– Васильевна! Няня! – машет руками Иван. – Я сроду людей не ел и есть не собираюсь! И мужика этого на обеденном столе рядом с блинами видеть мне неприятно!
Бабка руками всплеснула, на скамью присела.
– Ох, Ванятка, не узнаю я тебя. А впрочем, ты ж завсегда своему папаше неслухом был, всегда перечил ему да на своём особом настырничал. Всегда супротив отцовской воли взбрыкивал. Точно!
Иван молчит, всё на замороженного поглядывает: лёд-то на нём тает, по столу стекает.
– Это всё от матери у тебя, – продолжает бабка свои рассуждения. – Материнское, человеческое-то в тебе завсегда сильнее нечистого было. Стало быть, так надо понимать, что взяло оно теперь в тебе верх окончательный?
– Да нет, – говорит Иван. – Я, няня, сам до сих пор не знаю, что во мне верх взяло, да и взяло ли. Есть ли тот верх? Болтаюсь посерёдке, как в бочке селёдки.
Посмотрел Иван в задумчивости на оттаявшее мужиково лицо, а оно возьми да глаза и открой. Иван дёрнулся от неожиданности, кота вспугнул.
– Ой! – говорит. – Нянь, он глаза открыл!
– Ну да, – встаёт бабка. – Подтаял – вот и открыл.
– Он что же, стало быть, живой? – изумляется Иван.
– Всяко не мёртвый. Я, Ваня, мазуриков-то не замораживаю, потому как есть во мне гуманизм и гигиена.
– А говорила: зелье не варю!
– Какое ж это зелье? Сам ты зелье! Это в ларьке – зелье, а у меня – нутру веселье…
Не договорила Яга Васильевна – мужик зашевелился, закряхтел, оттаявшим носом шмыгнул. Сошлись Иван да бабка с двух сторон стола, склонились над подтаявшим гостинцем. А он глаза то сощурит, то вытаращит, а сказать ничего не может. И губы у него пока синего, подмороженного цвета.
– Послушай, няня, – говорит Иван, – а отдай этого заморозка мне!
– Как это? – удивляется бабка. – Ты ж только что баял, что мужиков не ешь.
– Да не есть – ты мне его просто отдай, живого! Разморозь и со мной отпусти. Я тебе, Васильевна, ох как благодарен буду, бусы красные тебе на обратном пути принесу или косынку тёплую. А?..
– На кой мне косынка? – говорит бабка. – И бутсы мне не нужны. У меня всех запросов – челюсть бы вставить да избу от сидячки вылечить.
Иван плечам пожал: мол, этого пообещать не смогу.
– А мужика я тебе не отдам, – продолжает бабка. – Коли есть его не будешь, так пусть остаётся до следующего гостя. Вот ешшо – ценный менюй разбазаривать!
Иван распрямился, поясок свой поправил. Откашлялся официально и говорит:
– Няня родная, Яга Васильевна милая. Ежели ты мне мужика этого не освободишь, я на тебя обижусь обидкой горькою.
– Ишь, расхорохорился! – фыркает бабка. – Да на что тебе сдался этот сумарь безремённый?! Ты в мужичьи спасатели, что ли, записался? С него всей выгоды – колтун да гумус!
– Тем более отдай, раз он такой безвыгодный, – настаивает Иван. – Мне, няня, дорожный товарищ сильно нужен. Одному в пути туго: тоска заедает, трудности на испуг берут; а вдвоём и в скуке веселее, и в беде сподручнее.
Яга Васильевна фырчит под нос, недовольство заглушает, очень ей отдавать съестного мужика не хочется, вот хоть ты в темя плюй!
– Ладно, – бубнит, – пока суд да дело, давай-ка мы его хоть на скамью усадим, что ль, а то весь стол заляпали.
Усадили они мужика, с трудом в пояснице погнули – весь он закоснел, в коконе-то лежавши. Скрипит, как древняя колесница.
– Ох, грехи мои тяжкие! – вторит тому скрипу бабка, воду со стола тряпочкой вытирает. – От такого куска отказывается, с собой увесть хочет, на ноги поставить!..
Иван её охов-крёхов слушать не стал, прикрыл мужику тряпицей причинное место и оставил размораживаться. А сам пока отошёл в дальний угол, на стены глядит, нянино обиталище рассматривает. Там в уголке фотографический иконостас выставлен – снимки старые, блёклые, чёрно-серые. Всяких лиц вереница, а посреди один большой коричневый дагеротип: Яга Васильевна в далёкой ведьмаческой молодости и рядышком с ней лихой крючконосый брюнет с чубом.
– Это ты с кем, няня? – спрашивает Иван.
Увидела бабка, куда Ваня уставился, и поясняет:
– Это старик мой, Яг Панкратич, муж мой покойный, твоему отцу двоюродный брат. Тебе, стало быть, дядя. На войне погиб, царствие ему небесное!
– Дядя? – удивляется Иван. – Значит, и дядя мой нечистью был?
– Сам ты нечисть! – плюётся Яга Васильевна. – Нечисть! Ишь ты, чистёнок! Да когда супостат на нас клином-то двинулся, никто не разбирался, нечисть ты или крещёный. И нечистый, и человек, и зверь лесной – все, как один, поднялись землю нашу, кормилицу, защищать. Мертвяки – и те, случалось, из гробов вставали.
Тут вдруг из мужика размороженного голос пошёл – прямая разговорная речь. Иван и няня к нему обернулись, а мужик сидит, не шевелится, таращится на стеклянный шар с розочкой и говорит медленно, низко, с трудом промёрзлый язык поворачивает.
– Звери о ту пору в целые звериные соединения сбивались, – рассказывает. – Медвежий батальон, лосиная рота. Бобры против танков заграждения в сёлах строили – там, где мужиков не осталось. Много таких случаев известно…
– А ты откуда это всё знаешь, говорливый? – спрашивает бабка. – Воевал, что ли, или в букваре по складам прочёл?
– Было дело, – отвечает мужик, – воевал-воячил, в прицелах маячил.
– Да чо уж говорить! – увлечённо закивала Яга Васильевна. – Кикиморки захватчиков в кусты завлекали, да того их – в болото. Лешие проводниками нанимались – и туда же. Дали укорот супостату, не оплошали. Тяжкое было время, да всё живое друг к дружке липло, все, стало быть, вместе держались. А теперича время провислое, легкомысленное. Кажный сам по себе, кажный за своим забором прячется, частоколом себя отмежевал, нацеплял на окна решёток-сеточек, глядит на небо через дуршлаг! Тьфу, нехристи! То есть… нечисти… Тьфу! Запуталась с вами! В обчем, недовольна я нынешними-то: заперлись каждый в своей берложке, о ближнем не думают!
– Едят друг друга! – вставляет Иван.
– Вот-вот! Едят… тьфу ты! – осерчала бабка, на слове пойманная, рукой махнула: – Не буду его есть, забирай своего пройдошу! И не собиралась лопать такого костлявыша!
Иван приблизился к мужику.
– А зовут-то тебя как? – спрашивает.
– Горшеней зовут, – отвечает тот и сам шеей силится двинуть, застой кровеносный разогнать.
– Ну вот, няня, – корит бабку Иван, – мужик-то заслуженный – воевал, Горшеней зовут, а ты его в простокваше заквасить хотела! И не совестно?
– Ты меня не стыди, мал ещё! – говорит бабка. – Отойди вон в тот угол и пригнись пониже, я этого бородулю сейчас к деятельной жизни возвращать буду. Слабонервенных вообче просим удалиться.
Последнюю фразу бабка коту своему адресовала. Уклей, как только услышал, чем хозяйка заниматься собирается, зашипел, хвост ёршиком растопырил и спину выгнул рогаткой. Пшикнула на него Яга Васильевна – он в окно и утёк.
Иван обратно к фотографиям отошёл, а бабка подол за пояс заправила, костяшки пальцев расщёлкала, а глазом на Ивана косит, пояснения ему к фотокарточкам даёт:
– Супруг-то мой лётчиком был, авиятором. Без самолёта летал, на обыкновенной ступе. Помелом винты мистер-шмидтам срезал. Махнёт метлой – самолёт долой. Его партизаны так и звали: Яг-Истребитель. Сколько он вражеских самолётов-то поистребил и заштопорил – не счесть! Погиб в неравном бою. Похоронили его солдаты в братской могиле, вместе с крещёными. А ты говоришь – нечисть! Вот тебе факты, а ты уж сам для себя решай, нечисть он или кто. Нечисть! Это я вот нечисть – смотри, чем занимаюсь, какие силы тревожу, какие будоражу скрытые фигурации! – Пальцем пригрозила: – Ну всё, молчи. Начинаю ёкзикуцию.
Дыхнула Яга Васильевна пламенем – сразу темно в избе сделалось. Иван и не разглядит, что там, возле стола, происходит: крутится бабка волчком, бубнит на нечистом наречии, пшикает и плюётся по сторонам, как сковородка. Чуть хотел приблизиться – так и на него плюнула горячим варевом.