Текст книги "Случай с Полыниным"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
– Ну, а еще что? – спросил Гаврюшин, не успевший выпить и поэтому не способный сразу попасть в тон разговора.
– Ничего, ты сначала переведи им, что они хорошие ребята, – сказал Полынин.
Гаврюшин перевел, ожидая, что Полынин сейчас скажет еще что-нибудь такое, что, находясь в хорошем настроении, любят повторять подвыпившие люди. Но Полынин сам почувствовал, что подвыпил и что это сейчас ни к чему. Он напрягся и стиснул руки, лицо его побледнело.
– Переведи им, капитан, – сказал он, еще не трезвея до конца, но уже имея вид совершенно протрезвевшего человека, – скажи им, что они хорошие ребята. Повтори им это…
«Снова здоро́во!» – подумал Гаврюшин и перевел.
– …но пусть они не думают, переведи им, пусть они не думают…
Гаврюшин послушно перевел, что пусть англичане не думают…
– Нет, не они, – сказал Полынин, – а пусть он не думает, – Полынин показал пальцем на майора Хеннигера, – пусть он не думает, что мы тоже не могли бы присесть где-нибудь около их Лондона и делать у них то, что они делают у нас. И не хуже их. Ты переведи, ты не бойся осложнений, они поймут.
Гаврюшин перевел и это.
– Дело не в том, что они тут сбили четырнадцать самолетов, я все равно Коллера не меньше Брюса уважаю, хотя он сбил только три самолета… Ты переведи, переведи это. Брюс не обидится, я знаю. Я уважаю их за то, что они прилетели и вместе с нами воюют, а сколько они сбили, это не так важно; мы тоже по-разному сбиваем – один больше, другой меньше. Не в этом дело, а дело в том, что сегодня был парад на Красной площади… Переведи им, переведи. И ни один фашист к Москве не прорвался! Вот что важно! А ты брось, брось, – вдруг повернулся Полынин к майору Хеннигеру, тоже переводившему что-то одновременно с Гаврюшиным, – ты очень коротко переводишь, я заметил, а мне нужно, чтобы все перевели, что я говорю…
Полынин почувствовал, что все-таки не до конца справился с шумевшим в голове хмелем, но это его не смутило, он верил, что английские летчики должны его понять – на то они и летчики!
– Парад, – сказал он, – переведи им, я за такой парад умер бы и не пожалел! Вот сказали бы мне: живи, но парада не будет. Не хочу! А сказали бы: умри, но будет парад, – и умер бы! Переведи им, они поймут.
И англичане, кажется, поняли и закивали. Оба Брюса – майор и капитан – трезво и весело, майор Коллер – серьезно, а маленький капитан Кларк даже прослезился.
Сидели вместе еще час или полтора, закусывая всем, что нашли, – яичницей с салом, банкой килек, мясными консервами, кто-то хотел поставить на стол даже английскую консервированную ветчину в большой треугольной банке, но Полынин, обернувшись и заметив это, махнул рукой, чтоб несли обратно: угощать англичан их же ветчиной не позволяло самолюбие.
Когда провожали англичан, майор Хеннигер, мало пивший и из веселого и развязного ставший желчным и молчаливым, сел за руль «джипа», двое Брюсов и Коллер залезли назад, а пьяный, затосковавший капитан Кларк сел на переднее сиденье рядом с Хеннигером. Крепко стискивая руку Полынину, он сказал ему какую-то длинную задушевную фразу, которую Хеннигер не захотел перевести, а Гаврюшин не успел. И Полынин так и не понял тогда и не смог узнать потом, что это была за фраза, потому что на следующий день капитан Кларк погиб в бою, упав с самолетом в Мурманский залив.
Хеннигер, обрывая прощание, дал злой гудок, и английский «джип» уехал.
Полынин проводил глазами «джип», поднял голову и поглядел на небо. Северное сияние, холодно поблескивая, неторопливо перебегало через все небо, и Полынину вдруг показалось, что он, набрав высоту, ходит сейчас на пяти тысячах метров над Москвой, где-то на другом конце этого северного сияния.
– Грицко! – постояв на холоде, окликнул он. – Майор Грицко!
– Слушаю вас, – сказал Грицко.
– Пойдем?
– Пойдем, – сказал Грицко. – Только кожанку надо забрать.
Он вернулся в столовую, принес лежавшую у печки нагретую кожанку и накинул ее Полынину на плечи.
– Спасибо, – сказал Полынин и, поскрипывая унтами по снегу, пошел к землянке, где они жили вдвоем с Грицко.
3
Часок поспав, Полынин и Грицко распили термос крепкого чая. Полынин собирался еще обойти землянки летчиков, но нога все же болела, и он решил отложить обход на завтра.
– Да и чего тебе ходить, – сказал Грицко, вне службы державшийся с Полыниным на товарищеской ноге, – одни спят, другие догуливают, кое-кто лишнего принял… У Гуляева барышня из Военторга сидит, я видел, как она к его землянке подруливала, – а ты пойдешь и всем помешаешь. «Товарищ полковник, разрешите продолжать занятия?..»
– Это ты про кого, про Гуляева, что ли? – рассмеялся Полынин.
– Лучше посмотри наши донесения за десять дней, я схожу в штаб, принесу.
– Завтра с утра приступлю. Не наваливайся! Я пока только условно выписанный; если б не заскучал по вас, мог бы еще лежать, симулировать.
– Лучше уж у нас тут симулируй, раз заскучал.
– А что ж, вся жизнь в полку, другой нет.
– Так-таки и нет? – сказал Грицко. – А цыганочка?
Долговязый Грицко был для Полынина больше чем братом: они вместе учились в липецкой школе, вместе были и в Испании и на Халхин-Голе. Мало того, когда в первые дни войны Полынин, работавший в Москве, в инспекции, попросился на фронт в любое место и на любую должность, Грицко сам вызвался ехать с ним сюда, на север, чтобы опять служить вместе. И Полынин ценил этот поступок Грицко, может, даже выше, чем те случаи, когда Грицко выручал его в воздухе. Там, в воздухе, он успел поквитаться с Грицко, а здесь считал себя в долгу.
И все же он сейчас колебался: говорить ли с Грицко о Галине Петровне? Это могло напомнить их прежние разговоры о женщинах, а как раз этого ему и не хотелось.
– Дело мое, Каланча, хорошо, то есть плохо, – наконец сказал он, называя Грицко кличкой, которая приклеилась к нему еще с липецкой школы. – На, почитай. – И, достав из кармана гимнастерки, протянул Грицко письмо Галины Петровны.
Грицко взял письмо и долго водил по нему своим длинным носом. Поводил, поводил, перевернул, дочитал до конца и опять начал сначала.
– Чего изучаешь? – спросил Полынин, порываясь забрать письмо из рук Грицко. – Это тебе не наставление по полетам.
– Однако достойно изучения. Женить тебя хотят, Николай!
– Откуда это видно?
– Тебе не видно, а мне, например, как женатому человеку, видно!
– А если и так, что плохого? – вдруг спросил Полынин.
– А что хорошего? – в свою очередь спросил Грицко, возвращая письмо. – На себе женят, а с корешками разведут.
– Тебя же не развели?
– А я себе такую и подбирал, чтобы не развела.
– Ты что, о ней плохого мнения? Из-за чего? Что она артистка? – спросил Полынин, вспоминая жену Грицко, всегда незаметную на людях, невидную и неслышную Марусю, и мысленно сравнивая ее с Галиной Петровной.
– Не знаю, – помолчав, сказал Грицко, понимавший важность своего ответа для Полынина. – А хотя мне, наверное, ни одна не покажется; мне Полынин холостой дороже, чем женатый. Поет она, конечно, хорошо. Но для тебя ли эти песни, не знаю.
Затрещал телефон. Грицко дотянулся длинной рукой до трубки и, выслушав то, что ему говорили, приказал: «Пропустите».
– Кого это?
– Дежурный с КПП звонит. Пехота в гости приехала. – Грицко усмехнулся, но значения этой усмешки Полынин еще не понял. – Сколько раз она к тебе в госпиталь приходила?
– Не считал, – огрызнулся Полынин, хотя на самом деле считал: семь раз.
– Давай закурим, раз такое дело, – сказал Грицко и открыл пачку «Казбека».
Было слышно, как у землянки затормозила машина.
– Пойду погляжу, кто подрулил, – Грицко вышел, низко нагнувшись в дверях.
С минуту за дверью слышался разговор, потом она снова открылась, и в землянку вошла Галина Петровна, в валенках, полушубке и с чемоданчиком в руке.
– Вот, гостью привел, – сказал Грицко, входя вслед за ней.
Полынин поднялся навстречу стоявшей посреди землянки Галине Петровне и, ни о чем не спрашивая, взял из ее холодных рук чемодан.
– Какое счастье – парад, верно, какое счастье! – говорила Галина Петровна, пока Полынин снимал с нее полушубок. – Я с утра и не думала к вам приезжать, а потом, после концерта, решила, что должна вас увидеть. Вы не сердитесь?
– Сердится. Сейчас даст мне выговор за то, что на аэродром пропустил, – сказал Грицко, отряхивая от снега ушанку Галины Петровны, и поглядел на Полынина, у которого было такое довольное выражение лица, что смешно было смотреть.
– Я днем была в госпитале, сестра сказала, что вы спрашивали обо мне… – Галина Петровна запнулась. Полынин подумал: сейчас она скажет о письме, – но она не сказала. – А потом оказалось, у нас концерт совсем близко от вас, и политрук согласился завезти меня к вам на минуточку, а потом уже в Мурманск, а товарищ Грицко сказал, что вы позже сами дадите мне машину доехать, и я осталась. Вы дадите мне машину?
Она чувствовала себя не очень-то ловко и, кажется, сама не знала, что говорить.
– Может, немного погреетесь с мороза и закусите? – спросил Грицко.
Галина Петровна ответила, что с удовольствием и погреется и закусит, что она замерзла и голодна, потому что ее товарищи остались ужинать там, где давали концерт, а она сначала упросила сразу отвезти ее в Мурманск, а потом, уже по дороге, уговорила заехать сюда.
– В общем, схитрила. Не очень это умею, но получилось. Вы меня непременно довезете?
– Раз обещано – все! – сказал Грицко. – Не знаю, как в пехоте, а в авиации так.
– А вы не ругайте пехоту, – сказала Галина Петровна, – они же довезли меня до вас.
– Зачем же ругать, – сказал Грицко, – напротив, вынесем завтра благодарность в приказе. Подготовлю и дам полковнику на подпись! – Говоря это, он одновременно выгребал своими длинными руками из-под стола и ставил и клал на стол то одно, то другое: бутылку спирта, пачку галет, банку консервов, полукруг сыра, кольцо копченой колбасы.
Привыкший, что Грицко не только ведет их общее холостое хозяйство, но и не любит, когда ему мешают, Полынин не участвовал в приготовлениях к ужину, а сидел и помалкивал в своем углу, озабоченно поглядывая на Галину Петровну, бойко болтавшую с Грицко и словно бы забывшую о нем.
«Нарочно, что ли?» – думал он, глядя на нее.
Ответ на этот вопрос он получил, только когда они выпили – Галина Петровна полстопки, а они с Грицко по стопке – разведенного спирта и когда, закусив четвертью круга колбасы, Грицко заторопился в штаб.
Едва за ним закрылась дверь, как лицо Галины Петровны сразу переменилось: на нем снова было усталое и печальное выражение, поразившее Полынина при первой встрече, когда она пела песни. Она сидела неподвижно и очень долго, наверное, несколько минут, ничего не говорила и даже не смотрела на Полынина.
– Вот я и приехала к вам, – сказала она. – Умные женщины так не делают, но я, очевидно, дура. Ну, скажите же хоть что-нибудь! Я ведь через силу разговаривала, пока был ваш товарищ, а на самом деле мне и совестно и страшно.
Что было сказать на это? Полынин понял из ее слов, что написанное в письме – правда, что она любит его и приехала за ответом. Поднявшись с места, он подошел к ней, приподнял ее из-за стола за локти, обнял и поцеловал в губы, продолжая видеть прямо и близко смотревшие на него немигающие глаза. Потом снова посадил ее на табуретку и, уже поцеловав ее, но все еще не зная, что ей сказать, стал, не глядя на нее, прихрамывая, ходить взад и вперед по землянке.
– Сядьте! Вы слышите?
Он еще раз пересек землянку и сел, подумав, что обидел ее.
Но она протянула через стол обе руки, взяла в них его руку и поцеловала ее так неожиданно для него, что он даже не успел отдернуть и покраснел от неожиданности и стыда.
– Вот так, – сказала она. – А вы меня больше не целуйте сегодня. Согласны?
Он кивнул, все еще не в состоянии заговорить.
– И не ходите больше из угла в угол, вы хромаете.
– Не обижайтесь за вопрос: вы не замужем? – наконец с трудом выговорил Полынин.
– Сейчас нет, – сказала она, помедлив, – раньше была. – И, снова помедлив, добавила: – Два раза. Вас не насмешила моя карточка?
– Почему?
– Ну, удивила? Вы ее не порвали?
Он полез в карман гимнастерки, молча вынул карточку и положил перед нею на стол.
– Мне было бы жаль, если б вы ее порвали, – сказала она. – Это моя самая любимая, поэтому я вам ее и оставила. Эта карточка – начало всего: и того, что потом было, и того, чего так и не было, только думала, что будет… В то время вы бы не спросили, была ли я замужем.
– Сколько вам было тогда лет? – спросил Полынин.
– Столько же, сколько и вам: восемнадцать.
– Вы бы на меня тогда и внимания не обратили, – сказал Полынин. – Я еще и в авиашколу не поступал, работал вагоновожатым и учился на рабфаке.
– Наверное бы, не обратила, – согласилась она. – Я сама тогда…
Она стала рассказывать ему о себе тогдашней, только что приехавшей в Москву из провинции девчонке. Как она сразу и училась в театральной студии и работала, и какие маленькие ухищрения приходилось ей делать, чтобы выглядеть хорошо одетой, имея одно платье и две блузки, и как, выпросив одну контрамарку во МХАТ, они ухитрялись проходить по ней зайцами вдвоем и втроем, и как она сама масляной краской перекрашивала себе в разные цвета одни и те же старые туфли, и как, потеряв продовольственные карточки, полмесяца говорила подругам, что худеет для роли…
Рассказывая все это, она делалась Полынину ближе, чем раньше, потому что ее юность была чем-то похожа на его собственную, тоже бедную и деньгами и родственниками, но зато богатую товарищами, прожитую когда вприкуску, а когда и вприглядку, от получки до получки всухомятку и с недосыпом.
Но была тут и разница, которую он не мог не заметить: сам он, когда вспоминал о своей юности, вспоминал о ней просто и весело, как человек, для которого прошлое было само собой разумевшейся дорогой к настоящему, а настоящее и есть как раз то, о чем он в юности думал как о будущем. А Галина Петровна – он это видел – вспоминала о своей юности с каким-то печальным удивлением, как о ступеньках лестницы, которая в конце концов привела ее не туда, куда она думала. Слушая ее, он пытался проникнуть туда, за эту печаль, понять, что же произошло с ней, почему у нее все вышло не так, как ей хотелось. «Может, она и в самом деле была самая способная и только по чужой злобе – или подсидел кто – все вышло не так, как надо? Бывает и у нас в авиации – одному вершки, а другому корешки, тут не повезло, там сорвался, и готово: человек один, а послужной список другой! Может, и у нее так?»
Он подумал о ее двух замужествах, но расспрашивать не стал, почувствовал, что она больше не хочет об этом. Она встала, нагнулась над своим чемоданчиком и открыла его. Чемоданчик был набит ее театральными вещами: черное платье, в котором она тогда на вечере читала стихи, какое-то ожерелье, похожее на елочные бусы, щипцы для завивки волос… Она порылась в чемодане и достала со дна пачку снимков.
– Садитесь рядом, – сказала она, подходя к столу. – Будем смотреть мои фотографии.
Полынин пододвинул табуретку, сел рядом с ней, и она стала показывать ему одну за другой свои фотографии, снятые в разные годы и в разных ролях. На одних фотографиях она была красивая, на других некрасивая, на одних похожая на себя, на других непохожая – в белокурых париках, совсем менявших ее лицо. Она то говорила ему, как сыграла эти роли – одну хорошо, другую плохо, то просто спрашивала: «Верно, я смешная тут?» – то вдруг переворачивала фотографию («Эту не смотрите, ее вообще давно надо порвать»).
– Вот и все, – наконец сказала она. – Наверное, подумали, я вас обманула, сказала, что приехала неожиданно для себя, а фотографии привезла, да? Но я правда уже давно положила их в чемодан и все вожу с собой. Даже в госпиталь два раза брала.
– Ничего я не подумал, – сказал Полынин и обнял ее за плечи. Но она повела плечом, чтобы он снял руку.
– Не обнимайте меня сейчас. Все это слишком серьезно. Наверно, даже плохо, что так серьезно, но так уж вышло… Надо ехать, а ехать не хочется. У вас тепло, а на улице холодно. Слышите, какой ветер? Вот возьмет да и заметет меня по дороге, и превращусь в сугроб, такой же, как все остальные. А вы поедете утром мимо и даже не заметите меня… Все это глупости! – прервала она себя. – А теперь скажите правду: если я сейчас останусь, а уеду завтра утром, это будет очень неудобно? Если очень неудобно, тогда не надо.
– Сейчас я распоряжусь, – сказал он охрипшим голосом.
– А это действительно удобно?
– Сейчас я распоряжусь, – вместо ответа повторил он, накинул на плечи кожанку и вышел.
4
Галина Петровна осталась одна. Она не знала, как он распорядится: прикажет ли устроить ее в землянку к женщинам – она во время концерта видела нескольких женщин, они были в полку, – или он вместе со своим товарищем уйдет из землянки, оставив ее ночевать одну, или – об этом она тоже подумала, услышав его охрипший голос, – попросит уйти своего товарища и захочет остаться с нею вдвоем? Она не знала, как распорядится он, но знала, чего хочет она сама. Ей казалось, что он может полюбить ее, и она хотела этого. Ей и правда хотелось рассказывать ему о своей жизни. Но при этом она понимала, что он не должен узнать о ее жизни ничего, что могло бы ему помешать полюбить ее. Она соврала, что все время возит с собой эти фотографии, – она взяла их только сегодня, чтобы показать ему. Она соврала, сказав, что приехала к нему неожиданно для себя, – она еще днем решила приехать и даже заранее подумала, что, может быть, останется здесь на ночь. Но она не хотела, чтобы сегодня у них было с ним что-нибудь еще, кроме того, что уже было. Не потому, что ей самой не хотелось этого, а потому что ей надо было, чтобы он полюбил ее. Она думала об этом, когда ехала сюда. Думала, что, если она сама останется у него и все-таки ровно ничего не будет, эта ночь свяжет его с ней сильней, чем многое другое.
Когда она сегодня на концерте, в перерыве между двумя отделениями, сказала своей подруге Маше Макаровой, что не только поедет к нему, но и, может быть, останется у него ночевать, та только всплеснула рукам и сказала: «Смотри».
– Ничего не будет, – уверенно сказала она.
– Смотри, – не веря ей, еще раз сказала Маша и испуганно посмотрела на нее своими круглыми глазами.
– Ничего не будет, вот увидишь, – упрямо повторила Галина Петровна.
Но сейчас, оставшись одна в землянке, вдруг испугалась самой себя.
«Если я позволю ему остаться и сделаю так, как мне самой хочется, все пропало! Этого никак нельзя делать. Такие люди, как он, никогда этого потом не прощают. Нет, так нельзя, никак нельзя делать!»
Галина Петровна редко бывала расчетлива; гораздо чаще в своей жизни она делала не так, как хотела сама, а так, как хотели другие, более сильные, чем она, люди. Она прожила не сказать чтоб несчастную, а скорее нескладную жизнь неудачливой актрисы, у которой при всей ее любви к театру на сцене то не везет, то не получается; ей самой кажется, что не везет, а другим – что не получается.
Здесь, во фронтовой бригаде, со своим умением звучно и трогательно читать стихи, со своей красивой внешностью и небольшим приятным голосом она впервые пожинала такой успех, никогда раньше не выпадавший на ее долю, и, пожалуй, впервые в своей неудавшейся жизни чувствовала, что делает что-то очень важное и нужное для всех людей, а не просто для самой себя.
Выступая по нескольку раз в сутки, то в красных уголках, то на кораблях, то в землянках перед теснившимися в двух шагах от нее мужчинами, она чувствовала, что не только нравится им, но и кажется им счастливой. Хотя все это было далеко не так, как они, наверное, думали.
В первый раз она была замужем за своим ровесником, таким же молодым актером, как она. Они жили с ним хорошо или почти хорошо, но она все не хотела и не хотела иметь ребенка, не желая потерять целый сезон в театре. Кончилось тем, что у ее мужа появился ребенок от совсем некрасивой – Галина Петровна потом мельком видела ее – и не имевшей отношения к театру женщины, и он ушел к этой женщине, а вернее, к ребенку.
Потом она вышла замуж за человека на двадцать лет старше ее. Он был известный режиссер, она занималась у него еще в театральной студии и, вернувшись в Москву из провинции, попала к нему в театр. Она не любила его, но восторгалась им и верила, что он может сделать из нее большую актрису, тем более что он сам говорил ей это. Большой актрисы он из нее не сделал, но от жены к ней действительно ушел на целых три года. Жизнь с ним оказалась совсем невеселой, но Галина Петровна старалась уверить себя, что живет с этим человеком ради того, чтобы найти свой путь в искусстве.
В конце концов он вернулся к жене, уже немолодой, но действительно большой актрисе, а Галина Петровна вновь осталась одна.
А потом, за два года до войны, появился Витенька Балакирев, молодой режиссер, только что кончивший театральный институт и сразу попавший в столичный театр не из-за способностей, а из-за того, что его отец, Василий Васильевич Балакирев, был знаменитый театральный администратор, который всех знал и все мог. Витенька не обещал сделать Галину Петровну большой актрисой, но он был красив, самоуверен и на пять лет моложе ее, и когда он решил, что у него с ней должен быть роман, то спустя некоторое время все вышло, как он хотел.
Сказав Полынину, что она сейчас не замужем, Галина Петровна сказала и правду и неправду. Они жили с Витенькой порознь, потому что он не приглашал ее переезжать к себе, в большую отцовскую квартиру, а она не настаивала, боясь расстаться со своей длинной, похожей на гроб, унылой комнатой на Бронной, недалеко от театра. Но их отношения тянулись уже долго, и вокруг говорили об этом как о чем-то среднем между романом и замужеством.
Сама Галина Петровна последнее время все меньше думала об этом как о замужестве: она больше подчинялась чувствам Витеньки, чем испытывала к нему собственные, живя с ним не потому, что любила его, а потому, что не любила никого другого. А кроме того, хорошо помнила, что он моложе ее на целых пять лет. И с таким, как он, это не обещает ей ничего хорошего.
В начале войны ее оттолкнуло от Витеньки то, как он откровенно обрадовался, когда благодаря отцу в последнюю минуту его забронировали вместо другого человека. Галине Петровне даже называли потом имя этого актера, ушедшего на фронт вместо Витеньки, и ей было противно и стыдно.
Однако у нее и тут не хватило воли порвать с Витенькой, и хотя они простились с холодком, но все же именно он провожал ее в августе на вокзале, когда их бригада уезжала на север.
Полынин понравился ей сразу, в первый же вечер, когда она его увидела. Во время концерта она заметила сидевшего прямо перед ней и показавшегося ей еще совсем молодым полковника с двумя орденами Красного Знамени, орденом Ленина и еще какими-то незнакомыми ей большими орденами, похожими на звезды. У летчика были широкие плечи, синие глаза и худое красивое загорелое лицо с двумя шрамами. Один шрам вкось пересекал лоб и уходил в начинавшие редеть светлые волосы, а другой был на левом ухе – такой, словно кто-то ножницами остриг мочку. Но эти шрамы не портили внешности летчика, наоборот, без них он был бы, наверное, слишком уж красавчиком. В перерыве Галина Петровна спросила молоденького лейтенанта, прикомандированного к их бригаде по случаю концерта, кто этот полковник в первом ряду.
– Командир части Полынин, – сказал лейтенант, словно удивляясь, как это можно не знать в лицо их командира части.
– У него много орденов, – сказала Галина Петровна, – даже такие, которых я никогда не видела!
Лейтенант объяснил, что ордена у командира части за выполнение особых заданий правительства. Он был в Испании, в Монголии и, говорят, даже в Китае. Полынин не был в Китае, но летчику хотелось, чтобы командир их части был везде. Он говорил о своем полковнике с гордостью, и когда Галина Петровна вышла потом читать стихи о Чкалове, она читала их, глядя на Полынина. Ей было приятно читать эти стихи, глядя прямо в глаза сидевшему перед ней человеку с пятью орденами, о котором лейтенант сказал ей, что он, начиная с Испании, сбил уже девятнадцать самолетов.
Когда сели ужинать, Галину Петровну посадили напротив Полынина, среди его летчиков. Ей казался героем каждый из этих людей, сбивавших над Мурманском немецкие самолеты, но из их слов и поведения она поняла: не только молоденький лейтенант, а почти все они, по-разному выражая это, гордятся своим командиром части.
Атмосфера, окружавшая в полку Полынина, подействовала на нее. Ей понравилось в нем все – и то, как он поздоровался с ней: по-товарищески коротко и твердо пожал руку и сам назвал себя по имени и отчеству – Николай Николаевич; и как не стал ее уговаривать, когда она, выпив две рюмки водки, на третий раз прикрыла рюмку ладонью; и как, когда ее попросили спеть, сначала сказал: «Может, не надо, если вы устали?» – а когда она сказала: «А может, вам просто не хочется слушать?» – ответил без улыбки, что, напротив, хочется, но он подумал, что она устала.
И она стала петь уже не просто для всех них, а именно для него и, глядя на его ордена и на его еще молодое лицо, несколько раз, пока пела, думала о том, что вот она сидит сейчас напротив него и поет ему, а завтра он полетит и вдруг не собьет свой двадцатый самолет, а, наоборот, собьют его и товарищи будут его хоронить, как хоронили когда-то Чкалова, в закрытом гробу.
А потом, когда уже пора было прощаться, она, глядя на Полынина, с тоской подумала, какой все-таки трусишка провожавший ее из Москвы Витенька. И это в то время, как на свете есть такие хорошие люди! А она, тоже, в сущности, хороший человек, почему-то всю свою жизнь проходила мимо как раз таких вот хороших людей.
Подумала и спела песню о рябине и о дубе. И Полынин, слушая эту песню, как ей показалось, о чем-то загрустил, а потом вдруг взял и поцеловал ей руку, чего еще за минуту до этого она не ждала и не могла ждать от него.
А через день после этого ей сказали, что полковник Полынин сбил над Мурманском в одном бою три самолета, но потом сам разбился при вынужденной посадке и лежит в госпитале. Услышав это, она с содроганием вспомнила, как она пела и думала: «А вдруг его собьют?» Неплаксивая от природы, она даже заплакала и решила – будь что будет – ехать в госпиталь.
Так возникло то чувство к Полынину, которое она поспешила назвать в своем письме любовью.
Она торопилась втащить себя на каждую новую ступеньку этого росшего в ней чувства раньше, чем эта ступенька возникала сама собой. Действительная готовность к любви уживалась в ней с преувеличением всего, что она испытывала. Ее лихорадила какая-то почти неподвластная ей самой душевная спешка.
Почувствуй это Полынин, он мог бы, не вникая, заподозрить неправду и без раздумий оборвать все, что уже возникло между ним и Галиной Петровной. А между тем ее тянуло к нему искренне и сильно; ей нравилось в нем все, что так резко отличало его от людей, с которыми судьба сводила ее раньше. Ей нравилась прямота его взгляда на вещи и доверчивость человека, который доверчив не потому, что глуп, а потому, что не хочет жить иначе, и даже его юношеская стыдливость, с которой он всякий раз, когда она заходила к нему в палату, оглядывал все вокруг себя, нет ли чего такого, на что не след смотреть женщине.
Ей нравилась его внешность, его синие, одновременно и строгие и простодушные глаза, которыми он, не моргая, серьезно смотрел на нее, даже когда она несла всякую чепуху, просто чтобы развлечь его в госпитале. Ее волновали его слава и то, что он одного за другим сбивал тех самых немцев, которых другие знакомые ей люди откровенно или молчаливо боялись.
Женщина, прожившая не очень путную жизнь, она была при этом дочерью своего народа, и, случись ей попасть на фронт не актрисой фронтовой бригады, а связисткой или санитаркой, она, наверное, сумела бы умереть не хуже других. Сейчас ее народ воевал, и ее радовало, что тот, в кого она влюбилась, не Витенька Балакирев, а летчик, человек, рисковавший жизнью, и ей ни перед кем не будет стыдно ни своего чувства к нему, ни близости с ним, даже если у этой близости не окажется никакого продолжения. Но в глубине души она хотела близости именно с продолжением. И не только хотела, но и сознательно и бессознательно делала все, что умела, чтобы это случилось именно так. Обычно бестолковая в проявлении своих чувств, она сейчас удерживалась от всего, что могло бы помешать Полынину жениться на ней, и, сама удивляясь этой неожиданной для себя расчетливости, почему-то не стыдилась ее.
Она сидела и ждала возвращения Полынина, а он все не шел и не шел, так долго, что она уже не знала, что и думать. Наконец он вернулся.
– Каптерка закрыта, – сказал он, – и каптер пропал. Хотели с Грицко вам постель достать – не нашли! Ложитесь на мою койку, мне перед приездом все свежее застелили, я только днем поверх одеяла прилег…
И, как бы исправляя совершенную ошибку, одернул одеяло на своей и без того аккуратно застланной койке.
«Вот чего он так долго пропадал», – подумала Галина Петровна, и ей с еще большей силой захотелось сказать ему то, чего нельзя было говорить: чтоб он не уходил.
Полынин не был красной девицей, но не признавал в жизни никакой двусмыслицы. Раз Галина Петровна, сама признавшись ему в любви, после этого попросила, чтобы он больше не целовал ее сегодня, он понял ее желание остаться именно так, как оно было высказано: устала, ехать холодно, боится застрять в дороге, поэтому остается, А поняв так, даже и не подумал воспользоваться этими обстоятельствами и, зайдя в землянку комиссара, с которым Грицко играл в шахматы, сказал, чтобы Грицко добыл пару капотов для обогрева: Галина Петровна остается ночевать, а им обоим придется спать у комиссара на этих капотах.
– Если пить захочется, вода в графине на столе, – сказал Полынин и, не глядя на Галину Петровну, снял со стены два полушубка: свой и Грицко.
– Ничего не надо, – сказала Галина Петровна, – спасибо! Почему вы на меня не смотрите?
– А чего мне на вас смотреть? – с грубостью, на которую она не обиделась, понимая ее причину, ответил он. И взяв в охапку полушубки, пошел к двери. – Спокойной ночи!
Галина Петровна села на его койку и, задумчиво глядя ему вслед, погладила рукой шершавое солдатское одеяло, которым была застлана койка. Кажется, она действительно любит этого человека!
Она легла, не раздеваясь, накрывшись полушубком, и так долго не могла заснуть, что ей показалось – она уже не заснет никогда. А что она все-таки заснула, она поняла только утром, когда в дверь постучали. Спустив ноги с койки и сунув их в холодные валенки, она поспешно пригладила волосы и сказала: «Войдите».