Текст книги "Аспазия Лампради"
Автор книги: Константин Леонтьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
Молодой кетиб вошел в модной короткой жакетке и феске и почтительно встал перед пашой.
Паша сурово приказал ему прочесть телеграмму про себя. «Разобрал?» – спросил он.
Писарь сказал, что разобрал. «Дай мне». Опять надел очки, опять смотрел угрюмо и еще раз осыпал проклятиями телеграфчи.
– Что ж он пишет?
– Пишет, – сказал молодой писец, – что из Эллады опять перешел границу разбойник Салаяни, как видно, от преследования греческих войск.
– Хорошо! они преследуют, а мы убьем его! – сказал паша и потом, снова обращаясь к писцу, спросил у него: – Какая это на тебе одежда?
– Одежда моды, – смиренно кланяясь, отвечал писец.
– Одежда моды? – грозно воскликнул Изет-паша. – И ты смеешь являться предо мной в этой обезьяньей одежде? Разве не имеешь ты низамского сюртука, который назначен для службы? Европа, франки свели вас с ума!
– Як вали-паше так ходил, паша-эффендим, извините меня! – дрожа оправдывался писец.
– Вали-паша не выгнал тебя по великой доброте своей, а не по закону. Ты меймур [14]14
Меймур, меймурлик (по-турецки) чиновник, чиновничество.
[Закрыть]и должен знать и меймурликсвой. Иди вон!..
Когда писец, смущенный и растерянный, оставил комнату, Изет-паша обратился к гостям своим и сказал им:
– Это они считают политичностью и образованием. Эта мода – гибель для всех нас.
– Вы говорите истинную правду, паша-эффенди, – воскликнул доктор. – Мода всех нас, восточных людей, сводит с ума, и мы от Европы принимаем лишь одно дурное, разврат и роскошь!..
С этими словами доктор хотел встать и проститься, но Изет-паша удержал их, говоря, что дел спешных теперь нет и он рад побеседовать. Он велел подать еще кофе и сигары, себе спросил чубук и повеселел.
Он много расспрашивал Алкивиада про Афины и Грецию; жаловался на разбои в обеих пограничных странах и сказал, наконец, нечто такое, что вызвало со стороны Алкивиада немного живой ответ.
– У вас держится разбой, – сказал паша. – Когда бы мы жили всегда в согласии и дружбе, как добрые соседи, так этому худу давно бы положили конец...
– Ваше превосходительство, извините меня, – сухо возразил Алкивиад, – если я не соглашусь с этим. Правительство наше конституционное и по этому одному иногда не может так легко и скоро наносить удары беспорядку, как могло бы правительство самодержавное, как ваше; если бы... обстоятельства, которых я не знаю и не сужу, не противились бы этому.
– Что он говорит? – спросил Изет-паша у доктора, – он говорит уж слишком по-эллински, и я таких высоких слов не понимаю.
– Он надеется, – сказал доктор по-албански, – что такое могущественное, самодержавное правительство, как правительство султана, скорее эллинского достигнет этой цели, и не хвалит конституцию.
Паша подозрительно поглядел на доктора и сказал:
– Это правда. Это он хорошо говорит. Я старинного эллинского языка не знаю. Но люди, которые знают его, хвалят и говорят, что в нем много премудрости и сладости.
Доктор перевел полуалбанскую, полугреческую, полутурецкую речь паши своему спутнику, и они простились с пашой.
Паша сказал Алкивиаду, чтоб он не уезжал в Рапезу, не простившись с ним, что он хочет еще поговорить с ним и дать о нем похвальное письмо рапезскому каймакаму, «чтобы тот на негохорошо смотрел».
VII
Алкивиад на другой день рано уехал верхом взглянуть на развалины Никополя.
Доктор спешил с утра к больным и сокрушался, что не мог сопутствовать ему. Сначала Алкивиад пожалел об этом, но потом утешился. Мечтать и думать было приятнее одному на зеленой равнине, где между морем и заливом стояли развалины.
В стране, которую посетил теперь Алкивиад, каждый шаг многозначителен для грека. Куда ни обращался его взгляд, все пробуждало здесь великие воспоминания. Мыс Акциум, где бились Антоний и Октавий Август, был недалеко. С горестью вспомнил Алкивиад о том, что эти грозные римляне были учениками древних греков и что орлы римские разносили когда-то греческий ум и греческий вкус во все края света. Почти содрогаясь от гордости и горя, вспомнил он один лишь случай из жизни греко-римского Mipa. Он вспомнил, как гонец принес парфянскому царю голову Красса, разбитого Суреной, и застал своего царя вместе с царем армянским за ужином. Оба царя любовались на актеров, которые представляли в эту минуту трагедию Эврипида. Гонец вошел. Раздались вопли торжества. Актеры умолкли. И голова старого римского полководца пала к ногам восточных царей.
В диких горах Армении цари наслаждались тогда Эврипидом! А теперь?..
Не в Акарнании, как пророчил ему Астрапидес, а здесь предстала ему тень Чайльд-Гарольда.
«О, прекрасная Греция! плачевный обломок древней славы! Тебя нет, и, однако, ты вечно бессмертна!
Кто будет ныне вождем твоих сынов, рассеянных по лицу земли? Кто изменит привычки столь долгого рабст-ва?
Сердце тоскует по родине, когда нежные узы соединяют его с родительским кровом, сердце живет счастливо у домашнего очага... Но вы, одинокие странники, посетите Грецию и бросьте взгляд на страну столь же грустную, как и вы сами. Греция не внушит вам веселых мыслей!
Посетите эту священную страну, эти волшебные пустыни! Но щадите эти обломки; пусть рука ваша чтит этот край, и без того ограбленный многими!»
Продолжая размышлять и мечтать, Алкивиад приблизился к той развалине, которую зовут баней Клеопатры. Название это, конечно, не верно, ибо Никополь (город победы) был построен Августом и назван им так после гибели Антония и Клеопатры. Здание это не велико, и развалины его не имеют ни величия, ни изящества. Есть простые турецкие бани, которые гораздо больше и красивее. Алкивиад мало знал археологию и думал обо всем этом как простой путешественник. Он присел отдохнуть в тени этой развалины и только в ту минуту заметил, что неподалеку от него, около разрушенных ворот, стоят два оседланные мула. Слуга доктора разговаривал, сидя на траве в тени, с другим мальчиком в простой албанской одежде. Немного подальше стояли пред стеной два монаха; один из них, седой, показывал что-то руками, а другой, черноволосый, еще молодой и очень стройный, записывал в книжку карандашом.
Алкивиад подошел к ним, и они познакомились. Седой монах сказал, что он игумен одного из монастырей около Рапезы, а молодой, которого выразительное лицо сразу понравилось Алкивиаду, назывался отцом Парфением и был в этой стороне проездом из Македонии.
Окончив свой осмотр, монахи предложили Алкивиаду разделить с ними завтрак в тени развалин.
Алкивиад согласился с радостью, слуги принесли сыр, хлеб, хорошее вино и апельсины, и скоро разговор оживился.
Седой монах, отец Козьма, казался стариком простодушным, но отец Парфений был крайне осторожен и тонок. При всей живости своей и свободе обращения, полной достоинства, он старался больше выспрашивать Алкивиада, чем отвечать ему. Об одном только он говорил про себя охотно: о своих археологических занятиях. Заметки его были очень интересны, но Алкивиаду хотелось иного, и он прямо сознался, что «новостипредпочитает древностям».
– Имеют и древности свой вкус, – улыбаясь отвечал отец Парфений, – особенно, когда настоящее не занимательно, а будущее темно.
– Будущее хоть и темно, однако всегда занимательно, – возразил Алкивиад, – особенно для народа, который не имеет настоящего.
– Что-нибудь одно, – сказал монах (и все с улыбкой), – если народ существует, он не может быть без настоящего... если же у известного общества людей нет народного настоящего, в каком бы то ни было проявлении, то нет, значит, и народа... А будущее известно лишь Творцу вселенной. Не так разве?
Улыбки отца Парфения казались Алкивиаду насмешливыми, и речь его, ясная по смыслу, но темная по намерению, раздражала любопытство и самолюбие... Алкивиад дал себе слово, что заставит монаха высказаться откровеннее. Он видел, что пред ним не простой поп, а человек просвещенный и, казалось ему, необычайно даровитый.
– Я настоящим для народа не зову жалкое прозябание под игом! – воскликнул он.
– Кто же прозябает и под каким игом? – спросил отец Парфений. – Если вы говорите о турецком правительстве, то я не знаю, можно ли назвать игом власть, которая в последнее время сделала столько успехов и которая уже почти сравняла всех своих подданных в правах. Не пора ли оставить эти слова без смысла и содержания, взглянуть на дело взором чистой логики и назвать, как говорится – корыто корытом,а смокву смоквой,а не камнем или еще чем-нибудь иным?.. Не пора разве?
– Я не понимаю, что вы хотите этим сказать, – ответил Алкивиад. – Я понимаю одну и очень простую вещь, вот она: Эпир, Фессалия, все острова, Константинополь и Македония, по крайней мере, должны принадлежать грекам.
– Простая мысль! поистине простая! – воскликнул отец Парфений и засмеялся громко.
Потом прибавил еще:
– И Фракия, и Фракия, если позволят обстоятельства.
Отец Парфений встал и, обратясь к старому игумену, спросил:
– Что вы, старче, о чем мыслите?
– Силы нет, силы! – отвечал старик, вздыхая.
– А охота есть? – спросил отец Парфений.
– Как не быть охоты веру свою в торжестве и силе видеть, – сказал старик.
– Греческая только эта вера, старче, или есть и еще православные? Нет ли каких еще сербов или татар ногайских крещеных в нашу святую веру?..
– Есть! Как же? одна Россия считает ныне более 70-ти слишком миллионов... Господь Бог простер благодать Свою над православною державой. Как же, как же! Есть много православных на свете...
Отец Парфений на это ничего не ответил и опять спросил, смеясь, у игумена:
– Так охота есть, старче? Силы нет? Так ли?
– Так, конечно так.
– Тихие воды опасны и бездонны, старче! Ты тихий и опасный человек; но я тебе скажу, что и охоты иметь не следует, той охоты, о которой ты говоришь...
– Бог даст! Бог все даст! – кротко заметил на это старичок, и монахи, простясь с Алкивиадом, уехали.
Молодой Аспреас, размышляя, шагом тоже вернулся в город. Отец Парфений показался ему очень занимательным, и он желал бы опять встретиться с ним.
Доктора не было еще дома, когда он возвратился, и ему пришлось беседовать с докторшей.
Что было с ней говорить! Она была со всем согласна, и если и возражала, то так нестерпимо и до того уж просто, что Алкивиад чуть не возненавидел ее...
Всякому немного новому слову она удивлялась; шутка почти пугала ее; похвала чему-нибудь местному возбуждала в ней очень глупый смех.
Когда, например, Алкивиад, на вопрос докторши, не устал ли он от прогулки в Никополь, сказал ей смеясь, что такой побродяга, как он, не может легко устать, докторша испугалась и воскликнула: «Ба, ба, ба! Что вы говорите! Как может молодой человек такой хорошей фамилии быть побродягой! Это только простые сельские люди, варвары, не устают!»
– Хорошо, пусть буду и я варвар! – шутя ответил Алкивиад.
Докторша еще больше растерялась и закричала пронзительно.
– Ба, ба, ба! Может ли молодой человек, воспитанный в европейских городах и благородной семьи, быть варваром!
«Какая глупая, безвкусная женщина!» – подумал Аспреас.
Случилось ему заметить, что белая чалма турецкого духовенства придает много и красы и величия лицу. Докторша засмеялась и сказала:
– Это вы шутите! Разве чалма может быть красива? Сказано – турецкая вещь!
– Отчего же? Мы не за безобразие браним турок, а за другое, – возразил Алкивиад, пробуя хоть как-нибудь пробудить искру мысли или вкуса в этой женщине...
– Это правда! – сказала докторша.
Помолчав немного, она сама решилась предложить гостю один вопрос... Вопрос этот давно пожирал ее душу; предложить его она считала (как и все ее соотечественницы) долгом вежливости, долгом хорошего воспитания и просвещенного ума. Но живость Алкивиада и его странная (в глазах эпирской дамы) манера, – без всяких вопросов о здоровье и заметок о погоде начинать, взойдя в комнату, шумно и скоро говорить о чем попало, – сбила ее совсем с толку. Наконец она выбрала минуту и спросила:
– Как вам нравится наше место?
– Городок ваш имеет очень приветливый и веселый вид, – сказал Алкивиад.
– Это происходит от вашей доброты! – ответила докторша. – Такой ответ обязателен, когда дело идет о похвале чему-нибудь близкому нам... Доброта, значит, ваша делает вас снисходительным к недостаткам людей и страны.
Алкивиад, наконец, с досадой спросил ее:
– Скажите мне, я вас прошу: отчего женщины здесь так не развиты и не смелы?
– Турция! – сказала хозяйка.
– Извините меня! – воскликнул с сердцем гость. – Чем же турки виноваты, что наши женщины не развиты... В эти дела они не мешаются.
– Так у нас уже исстари ведется. Школ также для девиц мало... Одна школа девичья у нас есть в Превезе. Ее поддерживает русская Государыня!
Алкивиад прекратил разговор, запел итальянскую арию и вышел на балкон.
Море было спокойно; флаги консульств и турецкий на крепости веяли тихо. С какою тоской взглянул молодой патриот на голубой крест греческого флага, который колебался ближе всех к балкону доктора.
«Бедный родимый флаг! Когда бы цвета твои, белый и голубой – символ чистоты и постоянства – красили точно душу эллинов! Когда бы все патриоты наши, от
Кипра до Балкан, были так чисты и бескорыстны в желаниях своих, как чист и бескорыстен я в своих мечтах... Да, я люблю мою ррдину лишь для нее самой, для ее величия и славы... Величие и слава! Несчастный народ! К кому примкнешь ты в будущем? На чью бескорыстную помощь ты можешь надеяться? Слабое племя в четыре миллиона – что будешь значить ты при всей тонкости ума твоего, при всей безумной отваге твоих сынов, при всем их трудолюбии, когда вокруг тебя теснятся и растут великие царства? И, если один какой-либо из великих народов Европы протянет нам братскую руку, будет ли это страх и сознание нашей греческой силы? Нет! Это будет милость льва, а не самобытное величие и слава эллинского народа, себе лишь одному обязанного, собой живущего, гордого и опасного всем другим!»
VIII
Собираясь в Рапезу, Алкивиад надеялся увидать еще раз отца Парфения; он спрашивал о нем доктора, но тот не встречал его и не слыхал даже его имени.
Перед отъездом доктор свел его еще раз к паше.
Мутесариф в этот день был весел. Он принял их радушно, говорил Алкивиаду ты и много смеялся.
– Мы тебя женим в Эпире! – сказал паша. – Э, доктор, женим его?
– Постараемся, постараемся.
– Я уж для твоего хатыра,сын мой, – сказал паша, – и глаза закрою на то, что ты греческий подданный. Если возьмешь девушку райя, я ничего не скажу! Веди ее со всеми комплиментами по улице и с музыкой, я твоего тестя в тюрьму не посажу. А ведь девицы, я думаю, доктор, ваши на такого красивого паликара все смотрят сквозь щелки; как идет он по улице, теперь все бегут к окнам.
– В Рапезе есть для него невесты, – сказал доктор. – Лишь бы взял.
Паша потрепал по плечу Алкивиада и даже погладил рукой его свежие щеки. Алкивиад краснел, но не сердился. Ему казались эти ласки скорее забавными, чем оскорбительными.
Они просидели у паши долго и не без пользы. Алкивиад узнал многое об албанцах, с духом их еще Астрапи-дес советовал ему познакомиться ближе.
Расхваливая наружность Алкивиада, паша заметил, что маленькие уши издавна считаются признаком хорошего рода.
Доктор, желая польстить хозяину, сказал Алкивиаду:
– Вот и наш паша из большого очага,один из первых домов Албании; он в этих приметах должен быть знаток.
– Что значит, брат, ныньче большой очаг Албании! – воскликнул паша. – Аристократия наша не имеет прежней силы.
– Однако! – сказал доктор.
– Не говори ничего! – возразил паша. – В Стамбуле есть великие головы! Кто думает, что теперь то, что прежде было, тот осел! Послушай меня. Точно, было время, мы, албанские беи, приказывали туркам цареградским, и они боялись их. Хотели беи бунтовать, бунтовал и народ. Молодцов и теперь у нас, друг мой, много, да молодцы эти в царском войске служат. К порядку привыкают... Беев наших тоже разместили хорошо. Говорю я тебе, ты меня послушай, в Стамбуле умные головы есть. Смотри, я мутесариф здесь; в Рапезе каймакам – албанский бей. В Берате мутесариф из нашего большого очага. Жалованье большое; почет большой; власть большая, ты знаешь. Кто же нам скажет: «тревожьтесь, заводите смуты!» А кто и скажет, мы тому ответим: пусть голова твоя, осел, высохнет, мне и так хорошо! А народ без нас, ты сам знаешь, что? Теперь времена такие, что двое заптие, которых начальство пошлет, Целую деревню арнаутов как овец пригонят сюда на расправу. И хорошо, друг мой, думают в Константинополе! Азбуки у нас нет; турецкими буквами хотят ныньче албанские слова писать, чтоб учить нас. Благоразумно это, эффенди мой, очень благоразумно! Веру, ты скажешь, мы прежде не знали хорошо. И я скажу тебе: правда это, друг мой, но погляди!.. Имин-бей своих детей в Стамбуле обучил; Нур-редин-бей ходжу ученого в дом взял; – тот взял ходжу, другой к ходже сына шлет... Веру узнают люди. Вот тебе об Албании мое дружеское слово!
– И у гегов в северной Албании так? – спросил Алкивиад.
– О гегах, сын мой, я мало знаю, – отвечал Изет-паша. – Я говорю про здешних, а там что делается, знает Бог да падишах с Аали-пашой... Нам до этого и дела нет...
– Что ж! – заметил доктор. – Это хорошо; это обеспечивает спокойствие империи. – Надо, чтобы все довольны были, тогда все пойдет к наилучшему.
– Все, друг мой, довольны быть не могут. На недовольных и сила у султана есть...
Алкивиад вынужден был слушать все эти горькие вещи скрепя сердце.
Глаза Изет-паши смотрели на него зорко...
На прощанье паша опять, забыв государственные вопросы, поласкал юношу, пошутил с ним и пожалел, что скоро Байрам, а то бы он дал ему заптие проводить его до Рапезы.
– А то видишь, сын мой, жалко людей для праздника в путь отправлять. Ведь и они люди.
Алкивиад благодарил и сказал, что он и один доедет.
– Разбойников не боишься? – отечески спросил паша. Алкивиад покраснел и сказал:
– По крайней мере, как эллин, я не должен никого, даже больших, чем разбойники, бояться!
– Молодец! Люблю молодцов! – воскликнул паша. – И то сказать: ведь вы там с разбойниками в Элладе хорошо живете. Привыкли – свои люди...
– Свои и для своих, хоть и разбойники, а все лучше чужих, ваше превосходительство, – заметил Алкивиад...
Лицо паши омрачилось, и он угрюмо сказал: – Э! Добрый час! Добрый час вам!
Гости ушли.
За первым же углом доктор осмотрелся и сказал Алкивиаду вполголоса:
– Какова лукавая тварь? С величайшею просто-той-с... А?
– Да, – отвечал, вздыхая, Алкивиад. – Печально это слышать, если только это верно.
– Верно, ясно как свет солнца, – продолжал доктор. – Южные албанцы входят постепенно более и более в поток турецких вод, и одна лишь сила оружия, – удача христиан на поле брани, удача, друг мой, которая могла бы отрезать жителей южной Албании от военных подкреплений из Битолии, Константинополя и т. д. И разве, при этом скажем, верные обещания самобытности могли бы обратить их, дать иное направление их идеям, если можно назвать идеями жалкие подобия мыслей, которые могут пробегать по этим варварским мозгам... Таково мое скромное, посильное мнение, друг мой. Я человек не политический; сужу по мере сил моих и не позволю никогда моим патриотическим чувствам и надеждам ослепить мой разум...
– Это грустно, – сказал Алкивиад, и они оба молча возвратились домой.
На следующий день Алкивиад и Тодори уехали. Доктор достал для Алкивиада хорошую лодку до места, которое зовется Салогоры; от Салогор же до Рапезы они должны были ехать верхом. Докторша припасла им на дорогу пирог, жареного барашка и две бутылки вина.
IX
Зимний день, в который Алкивиад Аспреас выехал из Превезы в Салогоры, был тих, и широкий залив стоял зеркалом. Гребцы гребли хорошо. Алкивиаду было весело, и он вступил в разговоры со слугой г. Парасхо. Они говорили долго о турках, о разбойниках, о том, как живет народ. Алкивиад и в словах слуги этого нашел много поучительного. Тодори был сулиот и не уважал ремесленников: разбойники в его глазах были лучше.
– Разбой нельзя уничтожить, – сказал он. – Разбойники эти благословенны Богом. Бандиты [15]15
Бандитами зовут иногда в Эпире бедных горожан-ремесленников, потому что они вообще очень бойки, смелы и охотно берутся за нож. Архонты не любят их и боятся.
[Закрыть]городские Богом не благословенны; поссорится один бандит с другим и убьет, это великий грех. А разбойник действует по правде; он захватит богатого купца или бея и потребует выкуп. Зачем же родным не дать выкупа? А разбойники всегда должны на церкви, на монастыри или на школы, или на бедных часть денег своих отдавать. Они так и делают. Разбой благословение Божие имеет, и гораздо лучше христианину хорошему быть разбойником, чем хоть бы столяром, потому что столяры Христом прокляты. А проклял Христос столяра за то, что однажды шел Христос, встретил столяра и спросил его: «Что ты несешь в своем фартуке?» Столяр нес деньги и солгал, сказав: «Опилки несу». – «Носи же ты всегда опилки и богат никогда не будь». Прокляты также пастухи коровьи. Посмотрите на пастуха овечьего, как он покоен! А коровий пастух никогда не спокоен; коровы бегают туда и сюда, и он бегает за ними и собирает их. Прежде ему было лучше, прежде коровы паслись смирно, а пастух сидел на стуле и на свирели играл. Попросил Христос напиться у коровьего пастуха: не дал ему тот воды, и наказал его Бог; а разбойника, когда был распят со Христом, благословил Бог, сказав ему: «Ты благословен Мною», за то, что разбойник спрятал гвоздь, который евреи хотели в сердце Христу вбить, и евреи не могли его найти.
Кончив свой рассказ, Тодори обратился к гребцам и спросил у них:
– Правду я говорю, дети?
– Правду! – отвечали гребцы.
– Не Божье благословение спасает разбойников, Тодори, – сказал Алкивиад, – а нерадение турок и наши эллинские несогласия.
– Турки! Что могут турки сделать! Турки ничего не сделают... Турция пропала и совсем погибнет скоро.
– Ты думаешь? – спросил Алкивиад. – А я думаю, что теперь турки поправились и горд ее стали после того, как критские дела кончились. Положим, что их франк держит, однако, все-таки нам теперь труднее стало.
– Нет! – воскликнул Тодори. – Сколько они ни гордись, а вся сила Турции к русским после Крымской войны перешла. Разве вы не знаете, что русские с ними сделали. Приехал в Константинополь Великий Князь Константин, нашей Ольги отец, и привез султану в подарок богатые часы, с четырьмя золотыми минаретами по углам. Султан очень обрадовался и не знал, как отдарить его. Призвал патриарха и спросил: скажи мне, старче, что дать в подарок Великому Князю? Патриарх сказал: есть древний крест, зарытый в землю. Дайте ему этот крест, и как он одной веры с нами, ему это будет приятно. Велел отрыть султан крест и отдал Константину. Великий Князь, как только взял крест, так сейчас сел на пароход и уехал. Сказали султану, что с крестом этим и вся сила Турции уйдет; испугался он и послал догонять Князя и просить назад крест, что это по ошибке дали. Да где уж! Что? разве русские своей выгоды не знают? Князь не отдал креста, и с тех пор, что ни сделает Турция, все не к добру, а к худу ее ведет. Так и пропасть ей, анафемской, скоро!
Не желая разрушать веру людей в слабость Турции, Алкивиад сказал:
– Это правда, я и сам слышал об этом. Только разбойники Богом не благословенны, это, Тодори, неправда!
– Это верно, – сказал Тодори.
Долго еще они разговаривали; Алкивиад расспрашивал его еще о семье своего дяди Ламприди, о Салаяни и Дэли.
Господина Ламприди, жену его и всю семью их Тодори очень хвалил; но смеялся только одному, что господин
Ламприди боится Салаяни и по делам своим даже никогда теперь в свои чифтлики ни сам не ездит, ни сыновей не посылает. И прежде боялся, а теперь Салаяни погрозился, что он его в самом городе схватит.
– За что-то сердится на него Салаяни, – сказал Тодори.
Алкивиад знал, за что Салаяни сердит на его дядю.
Веселый и интересный разговор, однако, продолжался не слишком долго. Море стало волноваться; загремел зимний гром. Дождь полился рекой, и сами гребцы сознались, что есть опасность. Лодка была мала; парус сняли, чтобы ее не опрокинуло, и на одних веслах боролись долго с волнами. Темнело все больше и больше; до песчаного берега было близко, но до Салогор ехать было гораздо дальше; тонуть без нужды никому не хотелось, и сообща все решили пристать где придется к низкому берегу.
Лодочники вытащили с большим трудом и по колена в воде лодку на песок, чтоб ее не снесло; и Тодори, и сам Алкивиад помогали им сколько было сил; расплатились, оставили их одних на берегу и пошли пешком. Алкивиад с радостью узнал, что всего на один час с небольшим ходьбы от берега стоит монастырь, в котором игуменом тот старый и добрый монах, которого он видел вместе с отцом Парфением на развалинах Никополя.
Алкивиад и Тодори, вышедши на берег, долго шли по грязи и с большим трудом отыскали дорогу в монастырь. Гроза скоро прекратилась; но дождик продолжал идти, и ночь приближалась.
Несколько раз Алкивиад останавливался вздохнуть и садился на камни. Тодори заботился о нем и подстилал ему всякий раз свою бурку, чтобы он не простудился, сидя на камнях.
Так, отдыхая и опять пускаясь в путь, прошли они около часу; до монастыря было уже недалеко.
Людей они долго не встречали. Только не доходя получаса до монастыря, поравнялся с ними один поселянин в бурке. На голове его был надет башлык от дождя.
– Добрый час! – сказал он. Путники поблагодарили его.
– Куда идете? в Рапезу? – спросил поселянин.
– Пока в монастырь; а там завтра в Рапезу, – сказал Тодори. – А вы куда?
– Я тут поблизости в селе был.
Тодори нагнулся и, всмотревшись в лицо поселянина, сказал ему смеясь:
– Я вас не узнал. Давно не видались. Ну, как проводите время?
– Как проводить! – отвечал со вздохом поселянин, – какую жизнь мы влачим – сам знаешь!
– Жизнь тяжелая! – согласился и Тодори. Прошли еще немного молча.
– Все дожди, – сказал поселянин.
– Дожди ничего в такое время, – отвечал Тодори, – не было бы мороза. Простоит мороз, все лимоны и апельсины пропадут.
– Это правда, апельсины пропадут; а лимоны еще нежнее. Лимоны от холода скорей апельсинов пропадают, – заметил поселянин.
Монастырь был уже близко, и из одного окна чрез стены светился приветливый огонь. Поселянин простился с Тодори.
– Не зайдете к игумену? – спросил его Тодори. – Я думаю, теперь у него нет народу.
– Не могу, пора домой, в село... – отвечал поселянин, еще раз пожелал Алкивиаду «доброго часа» и удалился.
Когда он исчез в темноте, Тодори тихо сказал Алкивиаду:
– А знаете кто это? Это разбойник Салаяни. Алкивиад, несмотря на всю свою смелость, немного испугался.
Хорошо сказал паша: «в Элладе разбойники „свои люди", знаешь их обычаи, их дух, знаешь и местность»... Иное дело видеть Дэли в доме Астрапидеса; иное дело стоять здесь, в Турции, ночью, в грязи, под дождем и без оружия и знать, что Салаяни недоволен им. Разве он не может вернуться чрез полчаса с десятком товарищей и осадить монастырь? Он бы мог спросить об этом у Тодори, но стыдился обнаружить пред ним свой страх.
Тодори был не только спокоен, он даже повеселел от встречи с разбойником и смеясь сказал Алкивиаду:
– Постращать надо старичка игумена, что Салаяни кругом монастыря ходит. Салаяни на него сердит. С месяц тому назад пришел он с двумя людьми вечером к монастырским стенам и стал звать игумена. Подошел игумен к окну, а Салаяни снизу кричит ему: «Дай, старче, десять лир турецких, на целый год тебе покой будет от нас». Игумен не испугался, потому что стены высоки и народу у него тогда собралось в монастыре к празднику человек пять-шесть. «Не дам», – говорит. – «И ночевать не пустишь, старче?» – «Не буду я вас укрывать никогда. Добрый час вам! Тащитесь своей дорогой». Вот Салаяни и ушел. С тех пор, говорят, в чортов список игумена записал. Постращаем старичка.
На стук наших усталых путников в ворота долго не отвечал никто. Только собаки лаяли и рвались им навстречу.
После долгих расспросов: «Кто вы?» «Что хотите?» «Какие вы люди?» служка монастырский отворил им дверь, и сам игумен-старичок с радостью повел Алкивиада наверх. Сейчас в большой комнате затопили очаг; сняли с Алкивиада грязные сапоги, принесли ему туфли, и он с радостью лег на широкий турецкий диван, у самого огня. Игумен долго бегал везде сам, доставал варенье, смотрел, чтобы скорее варили кофе для гостей, и Алкивиад оставался долго один, размышляя о Салаяни и спрашивая себя: «Зачем же он ему не открылся? Вероятно, он сердился на него за то, что Алкивиад не сумел выхлопотать ему от дяди прощение».
Наконец, пользуясь тем, что игумен на минуту присел около него, он рассказал ему свою встречу с разбойником под стенами монастыря, не показывая, разумеется вида, что он виделся с ним прежде в Акарнании.
– Тодори его узнал, – сказал Алкивиад. Игумен, вздохнув, воскликнул с негодованием:
– Великая язва, кир-Алкивиад, для нас этот разбой. Все хуже и хуже. Ни за овцу, ни за осла (извините!) [16]16
Слово осел считается непристойным.
[Закрыть], ни за свою собственную жизнь человек не спокоен... Не смотрит правительство наше как следует; генерал-губернатор новый хорош, умный человек и деятельный, но сказано, что одна кукушка еще не весна... Бедный, и он не поспевает везде. Этот изверг Салаяни бич Господень на человечество. Великий злодей и бесчеловечен он, государь мой, хищный зверь во образе человека! Знавал я в мою долгую жизнь многих разбойников; но у многих была хоть какая-нибудь совесть. Вот был прежде Шемо, его поймал Хусни-паша и казнил. Этот Шемо от добычи уделял на церкви, на школы, на монастыри; к бедным был щедр. А у Салаяни ничего нет священного. Хищный зверь во образе человека. И давно бы ему погибнуть, если б от страха, а иные от собственного варварства, не спасали его крестьяне... Они одни могут предать его в руки власти... А вали сам по себе его не поймает... Это верно!
Алкивиад потом стал расспрашивать игумена о его собственном образе жизни и о том, чем держится монастырь.
Старик рассказал ему, что монастырь получает от стад и небольших посевов около 15 000 пиастров в год. Имеет сверх того старинную грамоту, века два тому назад данную Россией, и от времени до времени получает из Петербурга небольшую сумму. Были из Валахии прежде доходы «преклоненных» монастырей, да бесчеловечный Куза, «да будет он во веки проклят», посягнул на эту собственность, и одна надежда наша и есть лишь на Россию, которая, Бог даст, отстоит хоть что-либо для бедных греков.
– Все-таки есть доходы и теперь: вероятно, есть и приношения, – сказал Алкивиад.
– Половину дохода отдаем на соседние школы, – отвечал игумен. – А приношения? Какие у нас приношения? Благочестия ныньче нет, государь мой! Денег в монастырь не несут люди... Это не то, что в России! Там видите вы и благочестие. Я ездил в Россию и видел благоденствие этого края! Там существует благочестие. И стоит русский в церкви иначе, чем стоит грек... Видел я и посланника русского в Афинах, видел, как он стоит в церкви и как наши эллинские министры стоят. Иначе стоит русский посланник, иначе стоит наш министр. Когда бы вы могли видеть благолепие храмов и богатство монастырей в России! Словом, иное устройство. У нас здесь, видите, все по одному игумену в каждом монастыре, и редко где два-три человека есть. А там монастыри многолюдны, и не могу изобразить вам отраду для православного человека, когда видит он этот неизмеримый край, который Бог сохранил для нашего спасения... Поверьте мне, даже земля там иная: у нас, в Турции, все горы и камень, как проклятие какое-нибудь над этим диким местом! А там и месяц едешь, ни одной горы не увидишь...