Текст книги "Уже почти охота или когда сытый спит спокойно (СИ)"
Автор книги: Константин Измайлов
Жанр:
Прочий юмор
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Измайлов Константин Игоревич
Уже почти охота или когда сытый спит спокойно
ИЗМАЙЛОВ КОНСТАНТИН ИГОРЕВИЧ
УЖЕ ПОЧТИ ОХОТА
ИЛИ КОГДА СЫТЫЙ СПИТ СПОКОЙНО
(смешная-не смешная история)
I
Знаю я одну таёжную деревеньку. Ох, и интересная деревенька, скажу я вам! А интересная она своими жителями: очень талантливыми, смекалистыми, терпеливыми, но сплошь нищими, зато душевными и голосистыми! Только вот когда они голосят, никогда не разберу – поют они или стонут.
Но живёт в этой деревеньке один единственный мужик, который никогда не поёт или никогда не стонет. Его не то что не слышно никогда, а даже не видно никогда, потому как живёт он обособленно от всех остальных на высоком пригорке за дубовым забором и кирпичными стенами. Ни с кем не якшается, никого к себе на территорию не впускает и сам за ворота свои не выходит. Единственное, что примечают каждый день односельчане, так это его глазёнки в щелях занавесок на окнах: так он наблюдает за земляками. А зачем? – не знаю. Может, ему просто интересно. Может, собирает какой-то материал для книги. Может, статистику ведёт ежедневную о чём-то интересном, которое только со стороны и на расстоянии можно подметить, к примеру: сколько проходит мимо его дома бородатых, сколько придурковатых, а сколько подозрительных, которые в его сторону "волком смотрят". Да, мало ли зачем! Про него вообще практически ничего не известно. Лично я его никогда не видел и не слышал, хотя мог, конечно, благодаря своему во всё проникающему писательскому глазу, да всё как-то желания не было – сюжет казался не интересным. А видели его целиком и в живую только два с половиной человека со всей деревни. Так, чтобы не ошибиться...
А, видел его местный ясновидящий Одноглазый Джордж, когда весь расписной еле волочился возле его забора после тяжкой, изнурительной работы (предсказания дождя деревенскому пожарному Алику, с последующим обмыванием предсказанного дождя двухлитровым жбаном самогонки и ковшиком чачи). Так вот, волочась вдоль его забора после работы, он вдруг сумел расслышать подозрительное хрюканье за забором. Мало того, он даже сумел заглянуть за забор и разглядеть борова в подштанниках на ступеньках крыльца. Но и это ещё не всё! Несмотря на своё истерзанное трудом состояние, он сумел приглядеться единственным своим ясновидящим глазом и понять, что это совсем не боров, а мужик этот самый в подштанниках! Одноглазому Джорджу тут сразу стало не по себе, и он кувырком с пригорка поспешил убраться подальше.
На следующий день он долго не мог понять: почудилось это ему вчера в состоянии, мягко выражаясь, не вполне адекватном или не почудилось. После долгих восстановительных процедур головы он всё-таки пришёл к выводу, что не почудилось, и начал всем наперебой рассказывать об увиденном вчера ужасе: "А за забором на лесенках мужик этот самый стоит на карачках в подштанниках и хрюкает, как вурдалак свиноподобный, а вокруг тишина...". Только лично я, всё же, считаю его не полноценным свидетелем, а лишь "половинкой", поскольку, был он, всё-таки изрядно накушавшись, да к тому же видел он это одним глазом, хоть и ясновидящим.
Да, кстати, а почему его так зовут (по паспорту его имя Петрос), так здесь всё просто: Одноглазым он стал из-за коровы одной (об этом я поведаю ниже), а Джорджем он стал после того, как ночью приснился ему сон, будто стоит он привязанным к столбу без штанов, а его подруга – главный бур деревни (колодцы роет руками и зубами, да, вот так, а просто, во-первых, нет и не было никогда никакой техники в деревне, а, во-вторых, принципиальная баба: исключительно руками и зубами – это у неё такая профессиональная изюминка), так вот, его подруга по имени Буря (здесь тоже вопрос, конечно; кратко: одни говорят, что имя от слова "бур", ведь она же потомственный бур, а другие говорят, что в момент её рождения буря мглою небо крыла; в общем, я за что купил, за то и продаю)... итак, значит, подруга его Буря бьёт его наотмашь, спрашивая: "Джордж ты мне или не Джордж?" – Так вот, после второго удара он стал раз и навсегда этим самым. Ещё удивлялся ей потом, дескать, как это я раньше-то об этом не знал! Буря тоже удивлялась, только уже не во сне, а наяву.
Первый же полноценный свидетель – это шебутная бабка Матрёна. Она, чтобы быть самой первой, как-то с первыми лучами отправилась в лес за кульбиками (грибами такими сопливыми). Чего уж она в это утро так вдруг забеспокоилась – не понятно: эти грибы всё равно почти никто в деревне не собирает по причине невозможной их горести и потому большой возни с ними. Разве что, Алик-пожарный иногда собирает их для своего какого-то кавказского блюда, после которого он ходит по деревне целую неделю в бурке и папахе с огромным кинжалом на поясе и воинственным выражением на лице. В этот период ни бабы, ни самогон, ни пожары его не интересуют, а интересуют только те, кого хотел бы он прирезать, как баранов. Эти же интересующие его жертвы и не только они, не мешкая, хоронятся на всю неделю в погребах или подполах. Но проходит неделя, и Алик-пожарный становится прежним – простым и любвеобильным тамадой.
Но вернёмся к бабке Матрёне. Итак, ей отчего-то вдруг сбрендило пойти с первыми лучами за кульбиками, и она попёрлась. Забравшись на пригорок, на котором дом мужика, она зачем-то заглянула за забор и вдруг увидела его во всём первозданном колорите, справляющим малую нужду прямо с крыльца. В отличие от Одноглазого Джорджа, ей не стало не по себе, а наоборот, она тут же подпрыгнула вплотную к забору, прищурилась в щёлочку и даже позабыла о своих любимых кульбиках – так заинтересовало её это зрелище! А после того, как этот мужик, сделав дело, скрылся в доме, она побежала обратно домой. Да, делая кульбиты по дороге, упала пару раз, отчего покарябала нос, про который потом всем говорила, что это мизгирь ночью её пощекотал. А про мужика вообще никому словом не обмолвилась, только все заметили, что она с того дня стала теряться везде, к примеру, в бане перестала находить выход, потому много раз её уже вытаскивали угоревшей или, к примеру, из церкви всё норовит выйти через алтарь, потому батюшка стал привязывать её к батарее.
Последний полноценный свидетель – молодой парень Оглобля – это так зовут его. Отчего уж его так зовут точно не знаю. Наверное, от того, что у него правая рука гораздо длиннее, шире и тяжелее левой. Она одна всегда перевешивает всю его левую половину тела, потому он всегда ходит направо, даже когда очень нужно ему налево, к примеру, когда единственный поворот налево, а направо обрыв в реку, он всё равно поворачивает направо, со всеми вытекающими, к сожалению, отсюда последствиями. Так вот, как-то особенно жарким днём он особенно право-каруселил по деревне и вдруг в какой-то момент оказался у забора этого мужика. Глянул он на очередном вираже за забор, а там этот мужик стоит посреди двора и тужится. "Всё ту-ужится и ту-ужится..." – рассказывал потом Оглобля всем. – "Ну и что?" – спрашивали его все заинтересованно. – "Ничего. Всё ту-у-ужится и ту-у-ужится..." – "Ну, а потом-то что?" – "А потом я не видел – меня развернуло, и я под пригорок полетел, вон, лоб до сих пор не заживает..."
В общем-то, вот и все сведения об этом мужике. От себя лично добавлю лишь то, что он единственный в этой деревеньке всегда сытый, поскольку, в его самом большом и с виду самом добротном хозяйстве всегда мычание, хрюканье, гоготанье, кукареканье, с очень аппетитными запахами в отличие от всех остальных хозяйств в деревне.
Да, я с удовольствием всегда наблюдаю за этой деревенькой. И, что греха таить, с удовольствием подсматриваю за её народом, да подслушиваю его. Вот как сейчас этой лунной ночью...
II
А сейчас все спят. Все беззубые свистят во сне, а все бородачи рычат или храпят, хотя и бабы некоторые тоже хорошо храпят, вон, бабка Матрёна храпит так, что извёстка с потолка сыпется! Но в основном бабы сопят в свои дырочки.
Все спят крепко – это такая особенность здешнего народа, но некоторые спят хоть и крепко, но не спокойно – бьются, кричат, даже кидаются на стены. Вон, к примеру, главный пастух деревни Николаша с маленькой сизой головкой, который в эту ночь почему-то спит в картофельных грядках. Вот он часто кидается на стены – кинется, впечатается, оставит свой трафарет, иногда бывает, что и кровавый, и падает тут же, продолжая что-то орать. Вот и сейчас орёт, хотя это ему делать очень неудобно, потому как лицо его уткнуто в грядку. Ещё и машет руками, словно плывёт в цветущих волнах ботвы. Что же он орёт... А, вот что: "Донька, костылём ему в рог, петуху гамбургскому!" – Интересно, что же ему снится? Наверное, что-то профессиональное. В эту ночь он хоть не кидается на стену. Видимо, от того, что её нет рядом. А вон, к примеру, баба со шрамом на переносице: она всё время притрагивается кулаком к стене, вроде, не сильно, а люстра шатается. Кажется, это подруга Одноглазого Джорджа... Точно, она самая – Буря. Тоже что-то кричит. Что же она кричит... А, вот что: "Жмут хари! Жарь хобот, Джордж!" – Тоже интересно. Может, что-то про дикий Запад или что-то об африканских саваннах (она вообще любит всё экзотическое, как я заметил)...
Да, спят... Кто-то спит с клопами, кто-то с мухами и комарами, а какой-то мужик спит с петушком и курочками в курятнике. Кто же это... А, это Джордж Одноглазый (что-то сегодня ему много внимания). Наверное, предсказывал что-то в курятнике петушку, а потом обмыли вместе, а подняться-то, видимо, не смог. Петуху-то наплевать – он в своей стихии, а вот Джорджу до своей... Да, всё-таки тяжёлая и изнурительная у него работа!
В основном все спят со своими грелками во весь рост, но кто-то спит не со своими, а соседскими, молодыми и красивыми. Их, конечно, можно понять. Но есть и такие, которые спят так, сами по себе. Вон, к примеру, Лебедь, как он сам себя называет. Это местный поэт. Я слышал как-то одно его произведение, которое он читал, почему-то, быку. Наверное, просто всем было некогда его слушать в этот момент, а тут бык как всегда вразвалочку проходил мимо... Стихотворение было длинное, потому бык вначале перестал жевать, слушая поэта, потом перестал шевелить ушами, потом упал перед творцом на колени, а потом и вовсе набок. Наверное, стихотворение его сразило наповал. Я же, к сожалению, расслышал только последнее его четверостишие:
А я поэт, чего же боле?
Что я могу ещё сказать?
Да, ни хера! Пойду я в поле,
В широко поле, в душу мать!
Вот. Ну, а что я могу здесь сказать? Да, в общем-то тоже ничего. После этого последнего четырёхстишия, уже лежащий на боку бык сказал ему: «Иди!» – И поэт пошёл, а бык копыта отбросил. К счастью, его всё-таки смогли привести в чувства, но от пережитого, видимо, эстетического потрясения, он позабыл, как обхаживать коров. Это для деревни была катастрофа, потому его заново всей деревней этому долго и самоотверженно обучали, не смотря на отчаянное и опасное для жизни сопротивление коров. Достаточно сказать, что Одноглазый Джордж (действительно, очень сегодня популярный) именно в этой деревенской эпопее и лишился своего глаза, когда полез на корову почему-то спереди, да зацепился глазом за рог. А когда его отцепили, он объявил себя ясновидящим. В общем, у него простая и логичная история.
А быка всё-таки обучили заново, но здесь с коровами начались проблемы: они, видимо, от полученного стресса перестали давать молоко. Их, естественно, тоже долго всей деревней не менее самоотверженно этому заново обучали. Особенно здесь старались бабка Матрёна и Оглобля, хотя Оглобля и редко попадал на коров, всё получалось у него в столбы да канавы, но он не сдавался и очень старался. Зато бабка Матрёна коровам и рассказывала, и показывала, да так натурально, так проникновенно, что коровы даже плакали! При этом она им что-то ещё по секрету шептала в ушки и щекотала всем вымя. Короче, коровы, пережив очередной апокалипсис, вдруг брызнули накопившемся молоком, да так лихо, что только вёдра успевали подставлять! Сейчас их даже доить не надо: молоко льётся сразу, как только им пощекочешь вымя.
Что характерно, поэт этот, Лебедь, как вернулся с поля, так сразу и затихарился у себя в доме, и во всех обучениях участия не принимал – боялся, что станет живым обучающим экспонатом. Потому, все стали его называть не Лебедем, а Страусом, дескать, натворил дел, а харю свою поэтическую спрятал! Надо заметить, что и раньше все его не очень жаловали как поэта и никогда не называли Лебедем. Да и почему, собственно, Лебедь? На самом деле, история присвоения себе этого имени, характеризует поэта, как философа и бунтаря. А история проста: где-то в поле, как рассказывает он (поле у него вообще любимая тема), он услышал, что лебеди самые бесполезные, но самые утончённые птицы. И, как он признаётся, его очень больно между ног зацепило слово "бесполезные", зато окрылило слово "утончённые", и, паря в гордом одиночестве, он решил стать пусть самым бесполезным, но зато самым утончённым поэтом – так сказать, Лебедем от поэзии! Долго он парил в тот день возвышенно по полю, стараясь не замечать презрительную боль между ног. Только уже ночью, ложась спать, он заметил маленького крысёнка, вцепившегося зубами за болтающийся между ногами орган. Слава богу, крысёнок уже давно был в обмороке и вреда практически никакого не причинил.
Справедливости ради, скажу, что один стишок его полюбился землякам и они с удовольствием его орут, а в последнее время даже поют его или стонут, особенно после дегустации друг у друга молодого шестидесятиградусного белого вина. Вот такой:
В нашем саде в самом заде
Вся трава помятая!
То не ветер, то не буря,
То любовь проклятая!
Вот. В общем, утончённо... Но, сейчас-то, слава богу, не поют или не стонут. Сейчас спят...
Кто-то спит на кровати, а кто-то в бане. Старики все спят на печах, а молодые – на сеновалах. А вон мужик спит у самого порога. Сил, наверное, не хватило переступить – уробился, бедный. А какая-то баба в панталонах спит на крыше задом кверху. Ох, и волнительное зрелище: боюсь, крыша бы не проломилась – зад-то её как раз посреди крыши! Если проломится, потом пару лет с этой дыркой терпеливо жить будут, люди-то они ведь терпеливые, как я уже сказал. Осенью и весной в тазики будут собирать дождевую и талую воду, зимой в тулупах, да валенках будут спать, а утром будут откапывать друг друга из сугробов. Им-то ничего – они терпеливые, а мне переживай! Ох, и люди...
А вон Оглобля спит в канаве. Наверное, жарко ему. Вот, смотрю на него и иной раз так жалко его становится: бьётся, бедный, бьётся целый день, а толку практически никакого. Может, груз ему какой подвешивать на левую сторону, чтоб уравновешивало его немножко? Не знаю. Рад бы помочь парню, а не знаю как. Парень-то, вроде, не дурак: мыслит-то всегда правильно – в нужную сторону! Жалко, если убьётся-то совсем. А он настырный: вот захочет, к примеру, по ложбинке спуститься к реке, по которой все спускаются, будет целый день падать с крутого косогора, снова подниматься, снова падать, подниматься, падать... но пока не попадёт на неё – не успокоится. Уже весь расквашенный будет, разбитый, вывернутый, а полежит немножко в речке, очухается, водички глотнёт, головой тряхнёт и снова в бой! Ох, и парень твердолобый, не прошибаемый – кремень...
Вот так и переживаю за всех. А что делать! Сейчас хоть спят все. И слава богу, пусть отдыхают. И мне спокойно. Ночка тихая, лунная. Даже собаки дрыхнут. И я тоже пойду спать. Так что на этом, уважаемый читатель, пока буду заканчивать... Ой, не буду: спят-то не все! Кино-то будет продолжаться!
Кто же это не спит-то? Ну-ка, ну-ка... Ба-а-а, так это ж тот самый мужик, который единственный в деревне всегда сытый! Сейчас он выходит из своих ворот. Погулять, наверное, решил втихаря, пока все спят. Раньше он так никогда не гулял. Сейчас хоть я на него посмотрю...
Ох, и пузень какой у него большой! И, кажется, что он становится всё больше и больше с каждым шагом, словно надувается газовым баллоном, который у него в животе. А ножки-то, ручки-то какие маленькие, да пухленькие, да беленькие! Шеи нет – из плеч сразу голова, тоже маленькая и пухленькая, но совсем не беленькая – красненькая, как фонарь во тьме светится. А мясистая-то какая, сально-складчатая, словно выложенная шматами сала. Лицо какое-то студенистое, трясётся всё, как холодец. Рот открыт. Может, и совсем не закрывается. Глаза не видно – заплыли салом. А пот прямо бурлит на лице, особенно под носом – во как хорошо у него жирок-то топится внутренним жаром! А на розовой лысине вообще фонтанчик бьёт...
Ой, и ещё кто-то не спит! Кто-то прыгает прямо навстречу ему. Кто же это? А, понятно: это самый худой мужик в деревне и всегда самый голодный. Все зовут его Червяк. Почему так зовут, я точно не знаю. Может от того, что длинный, гибкий и ползает всегда в мусоре, как червяк гнилостный. В общем, самый первый голодранец на деревне, самый главный её асоциальный элемент. Весь волосатый как всегда, чумазый, с грязными большими ногтями. С ног до головы весь запылённый какой-то, как в тумане. Рот у него тоже в деревне самый большой и самый зубастый, как у крокодила. И глаза у него какие-то слишком уж вылупленные наружу, тоже как у крокодила. В общем на вид он и червяк, и крокодил, и ёжик в тумане.
Так, приближаются друг к другу. Неужели встретятся на узенькой дорожке? Вот так встреча будет – встреча века! Вот, уважаемый читатель, как мы удачно с вами этой ночкой не спим: посмотрим интересное кино!
III
Так, ещё немножко. Ещё чуть-чуть. Пять метров, четыре, три, два, один... Встретились! Невероятно: встретились пузатый и худой, самый сытый и самый голодный! Ну, надо же! Мы свидетели великого события в истории этой деревни! Так, что же будет дальше...
Видно, что оба испугались, вздрогнули и замерли, присматриваясь и прислушиваясь друг к другу, да принюхиваясь. Ага, оживились: поняли, наверное, что опасаться друг друга нечего.
Видно, что толстому (я так буду называть этого самого сытого мужика, а иногда и просто "сытым") совсем не по душе эта встреча. По неопытности, видимо, он не разглядел своими заплывшими глазами нужную дорожку. Червяк же (его я тоже буду называть иногда или "худым", или "голодным") как будто рад этой встрече: скалится зубищами – это он так улыбается, наверное.
Надо же, свернули вместе с дорожки. Сели на скамейку. Невероятно! И толстому совсем не противно сидеть с Червяком рядом, который, может быть, только минуту назад выполз из мусорной кучи! Не иначе, что-то произошло чрезвычайное у толстого в голове или в животе, или ещё кое-где с задней стороны. А вот что именно – понять пока не могу, но, надеюсь, всё впереди. Так, сидят. Не разговаривают: каждый думает о своём и вздыхает о своём.
Понимаю ваш разгоревшийся интерес, уважаемый читатель, потому буду стараться рассказывать всё до мельчайших подробностей, всё слово в слово!
Итак, сидят на скамейке, не разговаривают, вздыхают...
– О-о-ох, – вздохнул тяжело толстый, поглаживая пухлыми ручонками свой пузень (точно у него что-то опасное в пузне, какой-то сосуд под высоким давлением, точно газовый баллон, потому он и поглаживает – боится, чтобы не взорвался!)
– О-о-ох, – тут и худой следом простонал жалобно, всё чего-то доскребая ногтями в своей яме на месте живота.
Наконец, толстый, еле дыша, спросил тяжёлым басом:
– Ты что не спишь-то?
– Жрать охота! – ответил худой писклявым голоском. – А ты что?
Толстый поморщился, услыхав писклявый голос худого. Еле-еле ответил:
– Объелся: целого порося съел. Да, лишку оказалось. Тяжко теперича.
– А... – Голодный глянул ошалело своими крокодильими глазищами на брюхо сытого, словно на диковину какую-то иностранную, но быстро остыл, фыркнул носом и снова завздыхал.
Молчат, думают, охают...
Вот, значит, уважаемый читатель, почему они не спят-то этой ночью: толстый, значит, объевшись, а худой, стало быть, наоборот – через чур голодный. Ну, естественно, какой уж тут сон – это же настоящие мучения! И эти их страдания в какой-то степени, значит, сблизили их. Вот потому и сели они на одну скамейку, почувствовав, видимо, горемычное родство. Вот так драма! Так, что же будет дальше...
А Червяк вдруг как петух жареный дёрнул вверх волосатую голову с совсем уж неприлично чёрным рылом и пискляво проорал:
– Ох, и жрать охота-а-а!
Толстый даже подпрыгнул от неожиданности.
– Да перестань ты, дурень большеротый! Слышать не могу о жратве!
Голодный в ответ только чмокнул ртом.
– Говорю тебе, объелся – целого порося съел! Имей совесть, бестолочь!
Голодный фыркнул носом. А нос его фыркает не из-за того, что там чего-нибудь есть, а из-за того, что заросший весь, да так заросший, что воздуху пробиться наружу только с большим трудом, да фырканьем и удаётся (это я ещё раньше узнал, когда худой один раз так дунул через нос, что из двух его сопл вылетели пушистые рощицы, в которых, может быть, какие-то животные и обитают, только я их не разглядел)!
– Ох, и вкусный оказался, – продолжал, брезгливо морщась, басить толстый, – зараза такая поросячья! – И даже кулачки сжал, положив их на пузень. – Оторваться никак не мог, пока всего не одолел. Аппетит-то у меня хорош, да и пожрать я люблю вкусно. А здесь самая, что ни есть, вкуснятина земная – порося запечённый, да с яблоками! Ох, и лакомый оказался, чертёнок хрюкающий! А теперича вспомню его и дурно становится. – Толстый снова стал охать и поглаживать пузень.
– А я от поросёночка-то не отказался бы сейчас, – пропищал голодный, громко глотая слюни.
– Да, перестань ты, кишка слюнявая! – дёрнулась на плечах голова у толстого. – Тебе радоваться надо, что не объелся как я, не задыхаешься как я, не пучит тебя как меня и не дурно тебе как мне! Говорю же тебе, меня мутит при одном только упоминании о жратве! А ты про какую-то жратву пищишь! Дуралей ты тараканий, ей богу!
– Ага... – Голодный громко заскрёб ногтями рёбра. – Ага... – снова повторил он в пучеглазом раздумье. – Но как-то не радостно отчего-то мне... а от чего – уже два дня понятно: жрать охота...
– Да, перестань ты, кашалот писклявый! – На этот раз у толстого вместе с головой и плечи дёрнулись с какой-то желейной отрешённостью. – Говорю же тебе, мне дурно становится об одном только упоминании о жратве! Прямо, забудь про неё. Прямо, нет её и никогда не было!
– Два дня назад была одна картоха большая, да уж больно незаметно она как-то проглотилась! – Худой развёл растерянно костлявые, волосатые руки. – Я и сам-то не понял, как... И куда... Вроде, в меня, а я и не почувствовал совсем... Как-будто куда-то в пустоту провалилась! Помню: вот она есть, – он сложил перед собой плоские, как лопаты, мозолистые ладони лодочкой, приблизил к ним свой открытый крокодилий рот и застыл так на несколько секунд. – И вот уж её сразу – нет! – Закрыл рот, громко стукнув зубами, опустил руки, вздохнул. – А больше ничего не было два дня, ни единой крохи. А порося, запечённого с яблоками, я вообще никогда и в глаза-то не видел! – Худой стал давиться слюнями.
– Да перестанешь ты, кишка лягушачья, об этой бестии свинячьей мне напоминать! Совести у тебя нет!
– Ага, целых два дня ничего во мне нет: ни совести, ни картохи, ни крохи самой махонькой – ничего! Одно только есть: жрать охота! Ох, как охота-а-а... Ох, как долбит-то по всем моим пустым организмам эта дубина голодная! Ох, как долбит-то она...
– Ну и бестолочь же ты худосочная! Говорю же тебе: радоваться тебе надо, что ты в жизни не видел запечённую эту салопупку поросячью, что ты не объелся этим чертёнком лакомым, что у тебя пузища такого как у меня нет, что ты худенький, лёгонький, воздушный весь какой, прямо как ангелочек! Чего же ты не радуешься-то, а пищишь мне всё об этой проклятой жратве-то – я же слышать про неё не могу?!
– А чего же мне теперь с дубиной-то этой голодной делать?
– Да, как что! – на этот раз у толстого даже брюхо как-то опасно дёрнулось, словно там произошла разовая утечка в газовом баллоне. – Порхай себе, да порхай радостно тупорылой бабочкой или стрекозиной лупоглазой, цветочки на полянках всякие рви, этих попрыгунчиков... то бишь, кузнечиков этих всяких бешеных лови, прыгай вместе с ними, песенки всякие дебильные пой про эти "трали-вали, это мы не заливали..." – наслаждайся! Тебе ли не радоваться жизни? Посмотри ты какой худенький, лёгонький, воздушный весь, прямо насквозь просвечиваешься, не то что я!
– Ага... – снова пучеглазою думою задумался худой. – Хорошо бы, конечно, попрыгать и попеть, только не прыгается и не поётся мне чего-то. А причина уже два дня как понятна: жрать охота! Ох, как охота... Ох, дубина-то как нещадно долбит все мои пустые организмы...
– Да у тебя не только ума и совести нет, у тебя ещё и сердца нет! Неужели, тебе не жалко меня? Ведь ты даже не представляешь, как я мучаюсь с пузищем-то своим. Вот, к примеру, съем свина проклятого, эту тварь поросячью лакомую, эту гадость хрюкающую вкусную, а потом ни вздохнуть, ни дунуть через свой задний гудок не могу, вот как сейчас! – Толстый вдруг замер весь, напрягся весь, побурел и через несколько секунд размяк, грустно выдохнул. – Нет, не получается! А как стараюсь-то, как мучаюсь-то, ты бы знал! – Толстый уже чуть не плачет и смотрит на худого с надеждой, что тот посочувствует ему, но сочувствия на грязном скуластом рыле худого не видно, а видно только какое-то придурковато-лихое выражение. – Тьфу, ты! – плюнул зло толстый и отвернулся. – Тебе бесполезно рассказывать о страданиях – бессердечный ты человек!
– Ага – бессердечный и бессовестный. Два дня уже ничего во мне нет: ни сердца, ни совести, ни картохи какой-нибудь захудалой, ни крохи какой-нибудь самой махонькой – ничего! Одно только есть: жрать охота!
– Ну, лягушка писклявая, – зарычал толстый, – ну, кишка тараканья, ну, червяк ушастый, жучара грязно-рыльный, да я тебя на части... Да я тебя расстреляю всего...
– И слава богу! Я тебе даже за это спасибо скажу, ноги тебе расцелую! – забрызгался слюнями радостно голодный.
– За что? – Обалдел толстый.
– А за то, что отмучаюсь, наконец, от этой жизни своей голодной! Лучше уж совсем не жить, чем жить голодранцем, когда жрать охота!
– О-о-ох, – схватился за голову толстый. – Всё одна жратва – деваться от неё некуда! Дома всё мясо, мясо, мясо... жареное, копчёное, печёное... Всё эти колбаски, котлетки, сардельки, отбивные, рёбрышки, хрящики, рябчики, цыплята, хрюшки, телятки! А это сало, которое само во рту тает...
– Как это? – Совсем уж придурковато-лихое выражение стало на лице голодного.
– Да вот так это: возьмёшь его, а оно, зараза, так и прыгает в рот, а уж во рту вместе с языком проглатывается! Я уж и не знаю, как от этого всего выжить. Господи, – поднял он к небу лицо и руки, – освободи меня от этой всей невыносимой вкуснятины! Господи, услышь мою молитву, помоги мне не жрать больше никогда, ну, или хотя бы жрать поменьше! О, Господи, как я мечтаю жрать поменьше... Думал, ночью спасусь от неё на улице, ан нет! – и тут о жратве одни разговоры! Дай ты мне хоть минуточку отдохнуть-то от неё прокляту-ту-ту... – стал заикаться сытый от нахлынувших чувств.
– Не дам! – дятлом смело "простучал" по ушам сытого голодный.
– Ну, почему?
– Жрать охота!
– Ну, ради меня, ты же человек!
– И не человек я уже два дня, а зверь, потому что жрать охота!
– Ну, что я тебе сделал плохого-то?
– А то: ты сытый, а мне жрать охота!
– Ну, ведь я же не виноват!
– А меня это не интересует. Меня только одно интересует: ты сытый, а мне жрать охота!
– Ох, сердце моё жалкое, исстрадавшееся, придавленное пузищем сейчас остановится! Ну, пожалей же меня, хоть немножко, умоляю тебя! – взмолился пузатый со слезами на глазах. – Посмотри, как мне тяжко, как я страдаю с пузищем-то своим. Ведь, я даже носить-то его уже не могу. Неужели, тебе меня нисколько не жалко?
– А чем мне тебя жалеть-то, во мне же сердца нет? Во мне вообще два дня уже ничего нет: ни сердца, ни совести, ни картохи самой захудалой, ни крохи самой махонькой не завалялось во мне нигде, – пустотища кругом, хоть с голым задом гуляй! Во мне одно только есть: жрать охота! А ей голый зад, как зонтик рыбке, потому как дубина она дубиной! Самая что ни на есть дикая и тупорылая дубина! Всё дубасит и дубасит по всем моим пустым организмам, требуя всё одно: жжжжрать...
– Не надо! Не надо!
– Дай пожрать, – топнул ногой голодный, – тогда не буду о жжжра...
– Не надо! Умоляю, не продолжай! – вскочил толстый, словно в зад ему пика воткнулась.
– Дай пожрать, говорю тебе, – грозно пищит голодный, хмуро сдвинув свои пыльные щётки бровей, и снова топнул ногой, да в придачу ударил кулаком по скамейке, – дай, тогда не буду продолжать о жжжрат...
– У-у-ух... – волком завыл сытый, словно эта самая пика прокалывала ему там всё глубже и глубже (а прокалываться-то там есть куда – я его уже разглядел со всех сторон – вот, жир-трест, скажу я вам!).
И толстый вдруг побежал! Куда это? – к себе домой! А худой не растерялся: тут же рванул за ним следом. Бежит за толстым, да всё грозно покрикивает ему вдогонку:
– Дай пожрать! Дай пожрать, говорю! Пожрать дай, говорю, пузан проклятый! Если дашь пожрать, сразу отстану! Вот дашь пожрать...
А толстый всё уши затыкает, только это не помогает: писклявый голосок голодного всё равно как водичка просачивается ему в уши и как кипяток обжигает их:
– Дай пожрать! Вот дашь пожрать, живоглот толстокожий, тогда сразу отстану...
Забегает толстый к себе домой в полуживом состоянии (я-то своим писательским глазом всё вижу). Закрывается на все замки и засовы, окна плотно занавешивает и во мраке жмётся в уголке. Весь затихарился, словно зайчик самый пугливый. Сидит, прислушивается...
А за окнами, кажись, тихо... Стал успокаиваться. Вдруг – щёлк! – это камешек ударил в окно. Толстый вздрогнул весь, ахнул, ещё сильнее сжался и ещё тише стал, даже дышать перестал. Сидит, глазами во тьме моргает, ушами в сторону окна двигает – прислушивается...
Вроде, тихо... Снова стал успокаиваться, даже через пол часика сонно клевать стал... Вдруг – бум! – это булыжник ударил в окно. Толстый с испугу чуть в обморок не упал. А задний гудок даже чуть не дунул, зато водичка из переднего краника брызнула! Но ему не до этого. Трясётся весь, слёзки бегут по щекастым буграм вместе с соплями прямо в рот.
Сидит. Слёзки с соплями глотает – давится. Глазки уже сами по себе моргают и крутятся в разные стороны, как сдуревшие, а уши уже сами вытягиваются трубочками к самому окну – прислушиваются...
Через полчаса доходит до него: тихо. Через часик стал успокаиваться, а ещё через часик засыпать...