Текст книги "И.Бабель. Воспоминания современников"
Автор книги: Константин Паустовский
Соавторы: Фазиль Искандер,Георгий Марков,Илья Эренбург,Татьяна Иванова,Виктор Шкловский,Лев Славин,Лев Никулин,Овадий Савич,Георгий Мунблит,Леонид Утесов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)
Из Киева в Москву. 30.IV.25 г.
«...От »Красной нови« ни ответа, ни привета. Придется послать им выправленную рукопись...».
Из Киева в Москву. 10.IV.27 г.
«...Корректуру «Короля» пришли. Делов там немного, но просмотреть надо. Приехать в Москву я хочу 24-го, к Пасхе. Очень хочется мне успеть исполнить до этого времени ту чертову гибель работы, которая висит на моей шее...».
Из Киева в Москву. 13.IV.27 г.
«...Корректуру получил. В корректуре сделал незначительные изменения в порядке рассказов и написал на титульном листе »Третье издание«. Это необходимо сделать для того, чтобы не вводить публику в заблуждение...».
Особое беспокойство, обостренное еще и тем, что он находился за границей и не мог сам проследить за перипетиями претворения ее в спектакли, вызывала у Бабеля пьеса «Закат».
Из Парижа в Москву. 3.IX.27 г.
«...Что в театре? Я до сих пор не переделал 3 сцены. Опротивела мне пьеса. Надо бы сократить два-три куплета в песне, да охоты не хватает. Может быть, сделаю. Все переделки пришлю».
Из Парижа в Москву. 6.Х.27 г.
«...Авторы наши в отношении к цензуре перешли всякие границы робости и послушания. Я не собираюсь принять к сведению или исполнению ни одно из их замечаний. Все их »исправления« -бессмысленны, продиктованы отвратительным вкусом и политически ненужны и смехотворны. С болванами этими не стоило бы и разговаривать. Я не принадлежу к числу тех, кто плачет над запрещенными своими вещами или злобится. Но »тога гордого безразличия« – это, конечно, пышная тога, но <...>. Поэтому надо бороться за сохранение моих фраз <...>. Уступать нельзя...».
Из Парижа в Москву. 4.Х.27 г.
«...Я прочитал в »Правде« отзыв Маркова о постановке »Смерти Иоанна Грозного«. Статья эта убедительно написана, и такое у меня чувство, что она правильно излагает то, что происходило в театре. <...> Плохой театр7, тут и толковать нечего. Если тебе придется говорить с Берсеневым, попроси их сократить 3 сцену, в особенности песню. Один чех попросил у меня пьесу для того, чтобы показать ее в Праге, я сдуру отдал, теперь у меня нет ни одного экземпляра. Он, правда, обещал вернуть через несколько дней».
Из Парижа в Москву. 17.Х.27 г.
«...Вчера получил письмо твое и Гриппича. Сегодня отправил Гриппичу все нужные ему заявления. Знаешь ли ты что-нибудь о судьбе пьесы в Петербурге? Перебиваюсь с трудом <...> А тут еще дней десять тому назад захворал. Простудился, и начался тяжкий мой «астматический период». Десять дней я снова не работал и так этим испуган, что решил ехать на юг лечиться. Раз навсегда мне надо привести себя в работоспособный вид. Рассчитываю осуществить мою мечту – поехать в Марсель. Поеду, если добуду денег. Здесь не Москва – пропадешь и ни копейки не достанешь...»
Из Парижа в Москву. 30.XI.27 г.
«...Рецензию получил. Спасибо. ...Идет ли пьеса еще где-нибудь? Если у тебя накопились еще материалы, сделай милость, пришли. Что тебе сказали в Александринке? Прежде чем перерешать, я хотел бы знать в точности положение дела. Напиши откровенно...».
Из Парижа в Москву. 22.XII.27 г.
«...Сколько представлений выдержал »Закат« в Одессе и Баку? Собираютс ли ставить еще где-нибудь? Не знаешь ли ты, как идут репетиции во 2 МХАТе?..»
Из Парижа в Москву. 10.I.28 г.
«Со всех сторон мне сообщают, что 2 МХАТ разваливается, что никакой постановки там не будет <...> Не худо бы тебе побывать на репетициях, если только они происходят. Если хочешь, я напишу в этом смысле Берсеневу или Чехову...».
Из Парижа в Москву. 11.III.28 г.
«...Посмотрим, даст ли »Закат« что-нибудь? Никогда с большим отвращением не относился к этой пьесе, к разнесчастному и надоевшему детищу, чем теперь...».
Об искусстве и о лучших для себя условиях, чтобы им заниматься в полную силу, Исаак Эммануилович думал постоянно.
В одном из первых своим писем ко мне (23.IV.25 г.) он писал:
«...Последние дни я много думаю о вашем искусстве и моем и со всей страстью убеждаю себя, что мне душевно нужно на два года отказаться от моей профессии... Жизнь моя пошла бы лучше и позже, через два года я сделал бы то, что нужно мне и еще, может, некоторым людям...».
Из Парижа в Москву. 5.IX.27 г.
«...Я здоров, работаю, результаты скажутся не скоро, м. б. через много месяцев. Что же делать? Работать по методам искусства <...> – это одно из немногих утешений, оставшихся мне. В материальном смысле от этих утешений, конечно, не легче...».
Из Парижа в Москву. 22.VII.28 г.
«...Где тонко, там и рвется. Я, кажется, писал тебе о своей болезни, о том, что работать я не в состоянии, с великим трудом влачу »бремя дней«. Ты сама можешь судить – как это все кстати. Я серьезно подумываю о том, чтобы центр тяжести моей жизни перевести из литературы в другую область. У меня всегда было так – когда литература была побочным занятием, тогда все шло лучше. С такими требованиями к литературе, как у меня, и с такими ограниченными возможностями выполнения нельзя делать писательство единственным источником существования. В России я все это переменю. Завтра еду в Брюссель – повидаться с матерью и сестрой, пожить там, если будет к тому возможность, потом вернусь на короткое время в Париж и отсюда уеду в Россию. Только там я смогу снова стать »ответственным« за свои поступки человеком, сочинить какой-нибудь план жизни...».
Из Парижа в Москву. 10.IX 28 г
«...В Россию я приеду в начале октября. Первый этап будет Киев, а где жить буду – не знаю. Оседлости устраивать пока не собираюсь, буду кочевать где придется <...> Приезда моего не утаишь, в Москве я жить не буду, как это все сделается? Я возвращаюсь, состояние духа у меня смутное, Работать столько, сколько бы надо, – не умею, мозги не осиливают. Я чувствую впрочем, что житье, вольное житье в России, принесет мне много добра, выправит и выпрямит меня. Я считаю сущими пустяками (и скорее хорошими, чем дурными) то, что я не печатаюсь, не участвую в литературе. Чем дольше мое молчание будет продолжаться, тем лучше смогу я обдумать свою работу – только бы, конечно, с долгами развязаться к на прожитье зарабатывать <...>».
Из Парижа в Москву. 21.IX.28 г.
«...Выехать я собираюсь отсюда первого октября. В Киев – который будет первым моим этапом – приеду числа шестого-седьмого (хочу на два дня остановиться в Берлине). В литературных или начальственных кругах вращаться не собираюсь, хотелось бы пожить в тишине <...>».
Из Киева в Москву. 24.Х.28 г.
«...В Киеве я пробуду еще недели две-три, потом поеду в какое-нибудь захолустье работать. Куда поеду – еще не знаю. Противоположение Парижа и нынешней России так разительно, что я никак не могу собраться с мыслями, и душа от всех этих рассеянных мыслей растерзана. Стараюсь, как только могу, привести себя в форму...».
Из Киева в Москву. 26.XI.28 г.
«...Вчера не мог написать подробнее, п. ч. голова очень болела. Я теперь часто хвораю. Очень часто головные боли, – очевидно, у меня мозговое переутомление. Тут бы работать, а голова часто отказывается. Часто мне бывает от этого очень грустно. Но так как я упрям и терпелив, то надеюсь, что вылечу себя. <...>. Я пока остаюсь в Киеве, вернее, за Киевом, живу, можно сказать, в губе у старой старухи отшельником – и очень от этого выправляюсь душой и телом. Может, и хворости пройдут...»
Во имя искусства он неустанно стремился все превозмочь и в себе, и вокруг себя.
Принести искусству все возможные и невозможные жертвы – вот каков был символ веры Бабеля.
Однако даже самые пламенные намерения не всегда и не всем удаетс осуществить.
Не удалось и Бабелю осуществить программированное им в последнем письме ко мне стремление «жить отшельником».
Переписка наша прекратилась, и мы больше не виделись, поэтому о дальнейшей жизни Исаака Эммануиловича я могу судить только по опубликованным письмам его к другим адресатам и по воспоминаниям А. Н. Пирожковой.
У Бабеля были столь непомерные требования к совершенству художественных своих произведений, и создавал он их так медленно, что, видимо, волей-неволей, чтобы заработать на жизнь, пришлось ему вернуться к работе в кино.
Но если над сценариями «Беня Крик» и «Блуждающие звезды» он трудился, предъявляя к себе те же требования, как и при создании прозы или пьесы, то, по-видимому, в последние годы он работал в кино скорее ремесленно, чем творчески, предпочитая исправлять чужие сценарии.
Невозможно без горечи думать о конце его жизни.
Невозможно не сожалеть о неосуществленных творческих его планах и пропавшем архиве.
Остается надеяться, что «рукописи не горят», а архив этот предстанет перед исследователями творчества Бабеля, его читателями и почитателями.
Лев Никулин. ИСААК БАБЕЛЬ
Он любил забавные мистификации. Занимался мистификациями в шутку и всерьез, вероятно, для того, чтобы лучше узнать человека.
Мы учились в одно время в Одессе, в коммерческом училище «имени императора Николая Первого». Странно, что одесское купечество избрало шефом своего училища царя, не уважающего коммерцию.
Бабель был на один класс моложе меня, но я помнил мальчика в очках, в старенькой тужурке и помятой фуражке с зеленым околышем и гербом в виде жезла Меркурия.
Когда мы встретились через шестнадцать лет у Василия Регинина, журналиста, редактора журнала «30 дней», Регинин Бабеля не назвал, а представил его как крупного хозяйственника. В темно-синей куртке, по старой памяти называвшейся френчем, Бабель все-таки совсем не походил на хозяйственника. К тому же Регинин быстро свел разговор на литературные темы, спросил, читал ли я «Соль», «Смерть Долгушова» и другие рассказы о Конной армии. Тут Бабель сказал:
– Вы меня не помните? А я вас помню. Вы играли роль Тартюфа в ученическом спектакле, в комедии Мольера.
Я ответил, что играл в первый и последний раз в жизни.
– Я думал, что вы будете актером... Ну, а я похож на ответственного работника?
Я заметил, что он играл эту роль неважно. Но ответственно. Бабель засмеялся.
Регинин был, как говорится, профессиональным собеседником и рассказывал в тот вечер увлекательные истории. Поэтому мы больше слушали, чем вспоминали былое или обсуждали настоящее и будущее.
Прощаясь, Бабель сказал: «Будем видеться».
Получилось так, что в ту пору видеться нам пришлось больше всего за границей, в Париже, осенью 1927 года.
В первый свой приезд в Париж Бабель как бы растворился в этом городе. Его вскоре перестали интересовать Монпарнас, кафе «Куполь», «Дом». Он зачастил к нам, на авеню Ваграм, вернее на улицу Брей, где в дешевом отеле «Тильзит» жил всякий народец – русские, иностранцы без определенных занятий. Бабель не имел привычки предупреждать о своем приходе по телефону. Однажды он меня не застал и постучался к моей соседке, актрисе «Летучей мыши» – в то время кабаре Балиева гастролировало в Париже накануне отъезда в Нью-Йорк.
Ему ответил мужской голос.
Бабель вошел и увидел молодого человека.
– Вы к Тамочке? Она ушла на репетицию.
– А вы кто будете? – деликатно осведомился Бабель.
– А я ейный ухажер.
Бабель потом со смехом рассказывал об этом разговоре. Он подружился с этой парой, предвещал молодому человеку блестящую артистическую карьеру. Так и случилось. Теперь это знаменитый характерный артист американского кинематографа. А моя соседка – его жена. И оба они тепло и нежно вспоминают Бабеля.
В Париже он переписывался со мной так называемыми «пневматичками» – записочками, пересылаемыми пневматической почтой.
«Дорогой Лев Вениаминович. Я совсем расхворался. По ночам не сплю, задыхаясь, простуда страшная, глаз пухнет, гноится, – вообще я разлагаюсь гораздо менее эстетично, чем парижская буржуазия. Я очень хочу вас видеть. Компаньон я, конечно, никудышный. Как только оправлюсь – заявлюсь к вам. Предварительно – предупрежу письмом.
Ваш Бабель.
14/IX-27».
Но не предупреждал, только приходил пораньше, и мы отправлялись бродить по осеннему Парижу. Он говорил:
– Мы должны благодарить бога, что нашим учителем был француз Вадон. Он научил нас болтать по-французски, а то мы были бы тут глухонемыми.
Компаньоном он был веселым. Когда встречал что-то смешное, останавливался и долго смеялся прерывистым смехом, задыхаясь, – сердце у него пошаливало.
Однажды (это было на Монмартре) мы остановились против одного из домов, имевших определенную репутацию в ночном Париже. По ночам здесь кипела жизнь. Мы же забрели на эту улицу утром – все окна были открыты настежь, видна была претенциозная роскошь, зеркала – все как на ладони.
– Как вы думаете, в этом заведении ведут конторские книги?
– Думаю – ведут. Это коммерческое предприятие. Оно платит налоги.
– Интересно бы изучить записи в книгах. Это была бы глава в хорошем романе.
Все тот же Володя, с которым мы уже однажды путешествовали с Всеволодом Ивановым, за полцены возил нас по городу – осенью, в плохую погоду, работы у него было мало. Мы ехали медленно, останавливались на набережной Сены или в Латинском квартале, на маленькой древней площади позади Пантеона. В то время Париж еще освещался газом, бросавшим призрачный, фосфорический отсвет на дома, оголенные деревья бульваров. Два или три раза происходили эти ночные странствия, это называлось «покататься на Володе».
Через несколько лет Бабель с грустью сказал мне:
– А хорошо бы еще раз покататься на Володе.
Однажды в такую парижскую ночь мы оказались на бульваре Рошешуар и остановились возле ночного бара «Черный шарик». Вошли. К нам за столик села красивая смуглая женщина. Она оказалась марокканкой, танцевала в «Казино де Пари» с живым удавом. Бабель обстоятельно расспрашивал ее о заработках, о том, чем питается удав, долго ли спит. Потом мы довезли марокканку до отеля, где она жила.
– Вы понимаете что-нибудь в красоте? Куда они смотрят, эти женолюбы французы? Такая красавица – в гнусной дыре!
– Не пропадет, – мрачно сказал Володя. – Ей нужен шанс. «Шанс» был. Два года спустя портрет марокканки появился в газете «Пари суар». Она получила все – драгоценности, автомобиль, даже виллу на Ривьере. Портрет и ее история появились в газете после ее смерти. Ее зарезал ревнивый любовник.
В кафе вблизи вокзала Сан-Лазар Бабель показал мне высокую и очень красивую, странно молчаливую женщину. Она была почему-то в бальном, сильно открытом, но помятом и поблекшем платье. – Похожа на Элен Безухову. Правда?
Это правда, такой можно бы представить себе красавицу Элен Безухову. Но цена этой была как всем одиноким женщинам вблизи вокзала Сан-Лазар в четвертом часу ночи, когда льет холодный дождь...
Внезапно я получил письмецо:
«Родная детка! Так случилось. Я уехал скоропостижно – как хотел бы умереть. Детка. Представился случай!.. Если вы еще в отеле, если не собираетесь приехать в Марсель – напишите...»
Бабель звал меня в Марсель настойчиво, и я спросил, как долго он собирается пробыть в этом городе. Ответ пришел быстро:
«...Я не только до 1 ноября не уеду из Марселя – я никогда отсюда не уеду. Когда бы вы ни приехали – вы меня застанете. Если приедете вечером – (есть поезд, приходящий в Марсель в 10 ч. вечера) – буду вас встречать. Сообщите день приезда и какой поезд».
Но из Марселя он все-таки уехал:
«...Дела призывают меня в Париж. Дожидаться вас – можно второго пришествия дождаться. Поэтому таперича ждите меня в Hфtel Tilsit».
О Марселе он рассказывал с восхищением, говорил, что это Одесса, достигшая мирового расцвета. Его восхищали кварталы вокруг Старого порта, ветхие дома, состарившиеся в пороках женщины, выползавшие из щелей-комнат, матросы всех рас и наций. Все это описано у Мопассана. Кстати, эти кварталы перестали существовать, они уничтожены бомбардировкой в годы второй мировой войны. На этом месте построены новые, в современном стиле доходные дома.
В Париже Бабель жил на улице, носившей название Вилла Шовело. Мы шутили, что приятели в Москве думают, что он обитает в роскошной вилле.
В конце 1927 года я вернулся в Москву, и в 1928 году мы довольно часто переписывались. В феврале из Парижа пришло письмо:
«Дорогой Лев Вениаминович. Сделайте милость, пойдите на представление «Заката» и потом не поленитесь описать мне этот позор. Получил я пьесу в издании «Круга». Это чудовищно. Опечатки совершенно искажают смысл. Несчастное творение!.. Из событий, заслуживающих быть отмеченными, на первом месте упоительная, неправдоподобная весна. Оказывается, люди были правы – хорошая весна в Париже...
До февраля я работал порядочно, потом затеял писать одну совершенно удивительную вещь, вчера же в 11 ½ часов вечера обнаружил, что это совершенное дерьмо, безнадежное и выспреннее к тому же... Полтора месяца жизни истрачены впустую. Сегодня еще горюю, а завтра буду думать, что ошибки учат...»
О «Закате» я сообщил Бабелю и, насколько помню, вынужден был его огорчить.
Каждое произведение писателя привлекало внимание. После «Одесских рассказов» какое-то время было модно говорить языком Бени Крика. Лев Толстой ставил в заслугу Куприну его умение искусно владеть испорченным языком. Бабель тоже отлично владел языком одесских окраин. Язык этот – головоломка для переводчиков на Западе. Эпос богатырей-биндюжников увлекателен для западных читателей, для них это экзотика. Но в пьесе «Закат» наших зрителей привлекала не экзотика, а вечная тема надвигающейся старости. Бабель предчувствовал неудачу в театре, знал, что пьесу сыграют не так, как нужно, Это волновало его, и в следующем письме из Парижа он опять пишет об очаровательной весне и снова возвращается к своей пьесе:
«...Нет, грех хулить – город хороший, беда только, что очень стабилизированный... В апреле уеду, наверно, в Италию к Горькому, патриарх зовет настойчиво, отказываться не полагается. Поживу там до отъезда Горького в Россию... Кстати, о »Закате«... Горжусь тем, что провал его предвидел до мельчайших подробностей. Если еще раз в своей жизни напишу пьесу (а кажется, напишу), буду сидеть на всех репетициях, сойдусь с женой директора, загодя начну сотрудничать в »Веч. Москве«, или в »Веч. Красной« – и пьеса будет называться »На переломе« (может быть, и »На стыке«), или, скажем, »Какой простор!..« Сочинения я хотя и туго, но сочиняю... Я хворал гриппом, но теперь поправился, испытываю бодрость духа несколько даже опасную – боюсь, лопну! Дружочек, Лев Вениаминович, не забывайте меня, и бог вас не оставит!.. Очень приятно получать ваши письма. Наверное, и новости есть какие-нибудь в Москве...»
Бабель внешне мужественно переносил горести и неудачи, никто не знает, почему у него не получилась «удивительная вещь», над которой он работал полтора месяца. Он нисколько не преувеличивает, когда говорит о мучительном своем труде, о днях, месяцах, даже годах, истраченных впустую. Может быть, он был слишком взыскателен. «Я как-то никак не могу слезть с котурн...» – писал Бабель в одном письме.
Он жадно наблюдал жизнь, вникал в характеры людей Запада. Из Остенде он пишет мне 7 августа 1928 года:
«...Повидал я всякой всячины на моем веку – но такого блистающего, умопомрачительного Содома и во сне себе представить не мог. Пищу я вам с террасы казино, но здесь я только пишу, а кушать пойду в чудеснейшую рыбачью гавань – где фламандцы плетут сети и рыба вялится на улице. Выпью за ваше здоровье шотландского пива и съем фрит мули. Будьте благополучны.
Ваш И. Бабель».
С Бабелем было легко, не надо было умничать, вести псевдозначительные разговоры о литературе.
Как-то мы долго говорили об Одессе, об одесском мещанстве. Бабель не только знал его язык, знал он и косность, тупость, доведенную до остервенения алчность этого мещанства. Оно не всегда обитало на окраинах. Это было мелкое и среднее чиновничество, обыватели, читающие только черносотенную «Русскую речь». В Одессе были даже черносотенные гимназии – Синицына и 5-я. Но в городе был и многочисленный пролетариат, рабочие, моряки, была демократическая интеллигенция. Странно, что именно в таком городе гнездилась оголтелая «черная сотня» с извергом градоначальником и городским головой.
Мы были юношами в 1907 – 1910 годах, но хорошо разбирались в политической обстановке. И когда много лет спустя Бабель говорил об Одессе, он точно и ясно видел обстановку, которая была в его родном городе после 1905 года. Однако в «Одесских рассказах» он, художник, создал видимый только ему, воображаемый город с гиперболическими образами и ослепительными жанровыми сценами. Было ли так на самом деле? Не думаю. Бандит Мишка Япончик из времен гражданской войны трансформировался в Беню Крика из эпохи реакции после 1905 года. Это все-таки противоестественное слияние. В гражданскую войну Одесса пережила не одну смену власти, иностранную оккупацию, деникинщину. Разгул спекуляции, интервенция развращали население, особенно молодежь. То самое мещанство, которое читало «Русскую речь», часто состояло в «Союзе русского народа», ликовало. И в то же время здесь были примеры настоящего героизма, смелости рабочего подполья, была Жанна Лябурб, Ласточкин, было восстание моряков французской эскадры.
Когда мы говорили об этом, Бабель вполне серьезно горевал, что он видит своим мысленным взором не эту подлинную Одессу, а ту, которую он создал в своих «Одесских рассказах».
«Приезжайте в августе, – писал мне Бабель. – До этого времени я еще буду в Париже – вряд ли до августа кончу мой »Сизифов труд«. Теперь здесь очень интересно, можно сказать – потрясающе интересно, – избирательная кампания, и я о людях и о Франции узнал за последнюю неделю больше, чем за все месяцы, проведенные здесь. Вообще мне теперь виднее, и я надеюсь, что к тому времени, когда надо будет уезжать, – я в сердце и уме что-нибудь да увезу. Будьте веселы и трудолюбивы!!! Открытки ваши, выражаясь просто, растапливают мне сердце, и прошу их слать почаще».
Бабель жадно вникал в быт Франции, он решил писать о ее людях и, может быть, уже писал, и думал увезти в сердце и уме образы этой страны, это, вернее всего, и был его сизифов труд. Снова и снова он говорил о мучительном своем труде. Между тем в Москве газеты, журналы ждали его произведений. Не помню уже, по поручению какого издания я послал ему телеграмму с просьбой дать отрывок из того произведения, над которым он работает. Бабель ответил телеграммой:
«Невозможно. Следует письмо. Бабель».
И в самом деле, пришло письмо от 30 августа 1928 года.
«Я до сих пор не привел свою литературу в вид, годный для напечатанья. И не скоро еще это будет. Трудновато мне приходится с этой литературой. Для такого темпа, для таких методов нужна бы, как вы справедливо изволили заметить, Ясная Поляна, а ее нет, и вообще ни шиша нет, я, впрочем, этих шишей добиваться не буду и совершенно сознательно обрек себя на «отрезок времени» в несколько годов на нищее и веселое существование. Вследствие всех этих возвышенных обстоятельств я с истинным огорчением (правда, мне это было очень грустно) отправил вам телеграмму о том, что не могу дать материал для газеты. В Россию поеду в октябре. Где буду жить, не знаю, выберу место поглуше и подешевле. Знаю только, что в Москве жить не буду. Мне там (в Москве) совершенно делать нечего... Я сейчас доживаю здесь последние дни и целый день шатаюсь по Парижу – только теперь я в этом городе что-то раскусил. Видел Исаака Рабиновича, тут, говорят, был Никитин, но мы с ним, очевидно, разминулись, а может, я с ним увижусь. Из новостей – вот Анненков тяжко захворал, у него в нутре образовалась туберкулезная опухоль страшной силы и размеров. Позавчера ему делали операцию в клинике, где работал когда-то Дуайен. Мы очень боялись за его жизнь, но операция прошла как будто благополучно. Доктора обещают, что Ю. П. выздоровеет. Бедный Анненков, ему пришлось очень худо. Пошлите ему в утешение какую-нибудь писульку. Ну, до свидания, милый товарищ, с восторгом пишу: до скорого свидания».
Бабель возвратился на Родину, в Москву, и мы стали видеться часто. Я жил вблизи ипподрома, а Бабель любил лошадей и бега и дружил с наездниками. По утрам он бывал на проездке лошадей на ипподроме. Надо было видеть, с каким восхищением он говорил о рысаке Петушке: «Это – гений». Он утверждал, что понимают в лошадях только конники, кавалеристы.
С самым близким своим другом, кавалеристом, героем гражданской войны Дмитрием Аркадьевичем Шмидтом, Бабель познакомил меня не на ипподроме, а где-то на улице. Шмидт на первый взгляд казался хмурым, неразговорчивым. Потом он поражал меня своеобразным и очень умным юмором. О войне и своих подвигах он не говорил никогда, только как-то сказал, что все войны (он был Георгиевским кавалером в первую мировую войну) «гнил в бинтах». Хотя он был в полном смысле слова «военная косточка», но в нем не было ни тени солдафонского духа, это был воин-большевик, он вступил в партию в 1915 году. Юмор и любовь к литературе, эрудиция, образованность, которой он нисколько не кичился, сочетались в нем с элегантностью военачальника. В последние годы своей жизни он был командиром танковой бригады.
Могли ли мы думать тогда, в конце двадцатых годов, что Бабеля и Шмидта ждет во времена культа Сталина одна и та же участь?!
Бабель иногда надолго исчезал из Москвы. В конце 1931 года он жил в Молоденове, на конном заводе. Однажды мы собрались его навестить. Мы – это Дмитрий Шмидт, директор издательства «Федерация» Цыпин и я. Путешествие предстояло довольно сложное, дороги вокруг Москвы в то время оставляли желать лучшего, да и машины были слабенькие и много пережившие на своем веку.
Бабель инструктировал нас:
«Жду вас всех третьего к двум часам. Так мы уговорились с Цыпиным. Ехать надо так: по Можайскому шоссе до Перхушково, там повернуть на Успенское; на конном заводе я буду вас ждать к двум часам. До Успенского совхоза дорога будет хорошая, версту-полторы вас потреплет. Ждать я вас буду у зам. управляющего Курляндского или у наездника Пенкина.
Завтра или послезавтра попытаюсь вам позвонить. Продовольствие и водка у меня будут – если хотите деликатесов и белого хлеба, привезите с собой...
Привет – самый душевный, на который я только способен, Е. Г.
Ваш И. Бабель. Молоденово 30.10.31».
Поездка почему-то не состоялась. И об этом можно только пожалеть. Не так уж мы были молоды тогда и не слишком самозабвенно отдавались работе, но в то время нами владело такое чувство, что все еще впереди, что встреч с хорошим и умным, талантливым человеком будет еще много. И вот упущена возможность побыть с ним в совершенно новой обстановке, среди новых для тебя людей... Так было и во Франции, когда я не собрался в Марсель к Бабелю. Так и в этот раз, – впрочем, в Молоденово я не поехал не по своей вине, скорее потому, что подвел Цыпин.
А теперь грустно, ничего не вернешь, и человек ушел навсегда.
Появляясь в Москве, Бабель не стремился бывать в среде литераторов, особенно когда злословили или даже восхваляли его. Казалось, он на редкость легко сходился с людьми, но это только казалось. Когда люди переставали его интересовать, он исчезал.
Он любил беседовать с Олешей. Его огорчало только, что в застольной беседе Юрий Карлович очень часто прикладывался к бутылке, и тогда Бабель, вздыхая, говорил:
– Не налегайте, Юра... Я теряю собеседника.
Его интересовали люди выдающиеся, знаменитые. В Париже он познакомилс с Шаляпиным, и это ему Шаляпин сказал: «Не удалась жизнь». Впрочем, он говорил это не раз и другим. Бабель виделся с Иваном Буниным. Не помню, что Бабель рассказывал об этой встрече, но Бунин не преминул злобно и грубо упомянуть о нем в своих «Воспоминаниях», кстати сказать вышедших в 1950 году, когда в Париже уже было известно о судьбе писателя. Но Бабель был обруган в хорошей компании – наряду с Александром Блоком и Маяковским.
Судьба свела меня с Бабелем еще один раз за границей, на этот раз в Италии, в Сорренто, в гостях у Горького.
Произошло это так: в феврале 1933 года состоялась моя поездка в Турцию. Из Стамбула я писал Бабелю в Париж о моих странствиях. 22 февраля 1933 года он мне ответил письмом:
«Дорогой Л. В. Не могу сказать, как обрадовала меня ваша открытка, как я рад за вас, всем сердцем... Наконец-то. Писать не писал, а думал и вспоминал о вас постоянно – в особенности во время прогулок по av. Wagram... Хороший город Париж – еще лучше стал... Американцы и англичане с шальными деньгами исчезли, Париж стал французским городом и от этого поэтичнее, выразительнее, таинственнее... Боюсь, что на Монпарнасе мы не встретимся. В начале лета я буду в Москве, в марте – хочу поехать в Италию. Не прихватить ли мне Турцию и вернуться через Константинополь? Не входит ли Италия в ваш маршрут? Ответьте мне. Напишите о делах российских. Читали соборно фельетон ваш о Пильняке – помирали со смеху... У меня здесь отпрыск трех с половиной лет – существо развеселое, забавное и баловливое.
Эренбург богат – американцы в который раз купили у него «Жанну Ней» для фильма. Я же, напротив, беден. Есть ли у меня знакомые в турецком представительстве?..
Ответьте поскорее...
Ваш И. Б.»
Почти в это же время я получил письмо от А. М. Горького с приглашением приехать к нему в Сорренто.
В Сорренто я прибыл поздно вечером. Утром, открыв дверь на террасу, стоял ослепленный и восхищенный видом на Неаполитанский залив, на горы и вдруг услышал знакомый смешок и голос:
– Этого еще не хватало...
У окна второго этажа гостиницы стоял Бабель.
Гостями Горького кроме нас были Самуил Яковлевич Маршак и художник Василий Николаевич Яковлев. Не буду повторять уже рассказанного в книгах о трех неделях жизни в Сорренто, о прогулках в парке виллы Иль Сорито, о поездке на Капри, о долгих вечерних беседах за столом в доме Горького, о том, как Алексей Максимович читал нам рассказ «Едут», столь любимый Бабелем.
Мы возвращались ночью после этого чтения в нашу гостиницу. Бабель говорил с ласковым изумлением:
– Мы никогда не узнаем, что такое всемирная слава. А Горький ее узнал. И остался таким, каким был, когда начинал. Представьте другого на его месте... – И он назвал одного своего очень честолюбивого земляка. – Вы представляете себе, что бы это было?.. Заметили вы, как старик волновался, когда читал, и поглядывал вокруг? А «Едут» вошло во все издания его сочинений.
Бабель особенно любил этот рассказ и в 1934 году, беседуя с сотрудниками и читателями журнала «Смена», говорил о Горьком:
– Возьмите его маленькие рассказы в полторы-две страницы. Они летят, летят, как песня. Кто помнит рассказ «Едут»? Он очень короток. Всем надо его прочесть.
Быстро летели дни соррентийской весны. Однажды сын Горького – Максим Пешков повез нас на своей полугоночной машине в Амальфи. Он вел машину с ужасающей скоростью по извилистой горной дороге, на крутых поворотах покрикивал, не оборачиваясь: