355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Воробьев » Друг мой Момич » Текст книги (страница 3)
Друг мой Момич
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:41

Текст книги "Друг мой Момич"


Автор книги: Константин Воробьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

По краям каганца воск застыл ровным желтым слоем, а на середине вздулся светлый пузырь величиной с фасолину.

– Видишь? – таинственно спросила тетка.

– Ага, – сказал я.

– Ну вот и все. Это же околок. Теперь в тебе никакого страху не осталось.

Я забрал у ней каганец и стал разглядывать пузырь-околок, там же должен виднеться Момич с жеребцом, но тетка, догадавшись о моем поиске, ни с того ни с сего рассердилась:

– Чи ты умный, Сань, чи дурак! Ну зачем тебе видеть то, чего не надо? Это ж коли б залился дядя Мося, тогда... Дай-ка каганец!..

В тот день тетку зачем-то вытребовали в сельсовет. Она нарядилась в новый саян, уложила надо лбом платок острым шпилем и пошла, а вернулась такой, будто пять концов на каруселях проехала. Оттого, что ей было празднично одной, без меня, я молча обиделся и ни о чем не стал спрашивать, пускай потерпит, рассказать-то небось хочется, зачем кликали в сельсовет!

Поздно вечером под запев сверчка в полутьме сенец тетка окликнула меня со своей постели:

– Сань, а Сань!

Я не отозвался, а она засмеялась и спросила:

– Что ж ты не попытаешь, зачем меня звали?

– А чего сама молчишь! – сказал я.

– Да днем не хотелось, не так ладно было б, а теперь давай побалакаем... Вышла я, значит, на выгон, а он голенький, пустой, одни смурные ветряки стоят да та пегая кобыла с жеребенком, и мне захотелось по-за речкой пойтить... Ну я и сошла по Большаковому проулку. Сошла себе и как глянула, батюшки-и! Луг весь в одуванах, так весь и горит, так и полыхает..

Она долго рассказывала про то, как шла по лугу и что там видела, и я не вытерпел и сказал:

– Ты ж опоздаешь, иди скорей!

– Погоди, сказала тетка.– Нарвала, значит, я тех одуванов и прихожу. А там уже ждут председатель наш, какая-то городская бабочка и учитель твой. Хороший он у нас, веселый... По имя-отчеству назвал меня, за руку поздоровкался, петуха, что я вышила на твоей сумке, похвалил... Ну ладно. Села я, а тут возьми и явись Дунечка Бычкова.

– Зачем? – спросил я.

– Да ее тоже позвали сдуру, – сказала тетка и засмеялась.

– А учитель что?

Мне почему-то не хотелось, чтобы Александр Семенович здоровался с Дунечкой Бычковой за руку, и тетка, разгадав мою ревность, ответила скороговоркой:

– Да с Дунечкой он так... нарочно поручкался, чтобы приличию соблюсть. Ты слухай дальше...

В это время дядя Иван споткнулся о порог хаты, остановился где-то на середине сенец и заверещал:

– Ай до зари не дадите спать? И буровят, и буровят, постояльцы проклятые!

–...Тогда они и назначили меня, Сань, делегаткой от всей Камышинки,певуче сказала тетка.– Утречком я и покачу в Лугань на сельсоветской бричке... А теперь давай спать.

Я не стал спрашивать у тетки, что такое "делегатка", чтоб нам обоим верилось, будто она едет в Лугань одна, без Дунечки Бычковой... Царь молча подождал чего-то и вкрадчиво-редко прошлепал босыми ногами в хату.

Хотя мой испуг и вылился на воске, но в руках и коленках осталась какая-то квелость и дрожь, и два дня без тетки я почти ничего не ел и не слезал со своего сундука, все спал и спал. На третий день утром в песочно-золотой полумгле сенец я увидел дядю Ивана. Он стоял над кучей глины, что принес тогда Момич для печки нам, и обеими руками держал за дрыгающие ноги обезглав-ленного нашего с теткой петуха.

– Зарезал? – пораженно спросил я.

– А то я молиться на вашего кочета буду! – сказал Царь.– Та змеюка зыкает гдей-то цельную неделю, а тут... Вставай, беги за хворостом, варить зачнем...

На нижней приступке крыльца лежала и зевала петушиная голова, а возле нее бродили и осипло кряхтели наши поделенные куры. Я шугнул на них и поглядел на Момичев двор, и сразу же Момич показался на своем крыльце. Он махнул мне рукой, подзывая, и я пошел, неся на ладонях петушиную голову.

– Кинь ее! – сумрачно приказал он мне, как только мы сошлись у плетня, и сам обернулся ко мне боком и стал глядеть из-под руки на речку.– Ну? Чего держишь-то? Кинь, говорю!

Я положил голову в траву, и тогда Момич, не меняя позы, негромко спросил:

– Егоровны-то все нету?

– Нету,– сказал я.

– Что ж это она... застряла там?

– Не знаю,– сказал я.– Теперь вот и петуха...

– А у тебя, случаем, ничего не болит? – перебил Момич.

– Не,– сказал я.

– А может, щемит где, да ты не чуешь. Как-никак, а под бороной сидел... Может, к доктору показаться?

– Нигде не болит, – опять сказал я.

– А чем черт не шутит! Потом поздно будет. Охромеешь или... мало ли? Выходи-ка на огород, в больницу поедем зараз.

Уже от угла сарая я увидел на Момичевом току повозку, набитую до самых грядок свежена-кошенным сеном. Жеребец стоял на привязи возле клуни. Задние ноги его от щеток до колен были обернуты белой холстиной. Момич вышел из ворог с хомутом и вожжами в руках, наряженный в сапоги и кумачную рубаху. Следом за ним Настя бережно несла, как свадебный подарок неизвестно кому, новую пеструю попонку.

– Глядите дегтем не замарайте! – кинув попонку в задок повозки, гневно сказала Настя и пошла прочь. Момич пристально посмотрел ей вслед, но ничего не ответил. Пока он запрягал, я повинно стоял и глядел на ноги жеребца. Покосившись на меня, Момич коротко рассмеялся чему-то и, сунув руку под живот жеребцу, с веселой угрозой прикрикнул на него:

– Нарядился в онучи и страм потерял!

Это его озорное цапанье жеребца и слова обнадежили меня,– может, об околке и вальке вспоминать не будем! На выгоне опять паслась чья-то пегая кобыла, и жеребец, завидя ее, заржал и затанцевал в оглоблях, а Момич подмигнул мне и с притворным возмущением сказал:

– Мало ему, кобыльему сыну, позавчерашнего, а!

Был будний день, и камышане возили на парину навоз, а мы ехали как на ярмарку. При обгоне подвод Момич пускал жеребца чуть ли не наметом, рывком сымал с головы картуз, здороваясь, и на вопросы, куда это он собрался, не отвечал,– тогда как раз приходилась сдерживать жеребца и тут же бодрить его вожжами и сулить: "Я тебя поне-е-ежу!"

До Лугани считалось шестнадцать верст, но они протянулись для меня дорогой вокруг белого света,– я никогда до этого так далеко не ходил и не ездил. Я сроду не видел двухэтажных домов, – хаты на хате, и Момич тоже поглядывал на них с уважительной острасткой. Мы остановились и распряглись на широкой каменной площади возле церкви величиной в пять наших камышинских, и жеребец сразу присмирел и показался мне маленьким, и Момич стал маленьким, а самого себя я не примечал совсем.

– Ну, вот мы и приехали,– притушенным голосом сказал Момич.– Ты погоди тут, а я схожу разузнаю, что к чему...

Он ушел, жеребец приник к сену, а я прислонился к колесу повозки. Странны, маняще-терпки были в Лугани запахи, неслыханны звуки, и то, что у нас в Камышинке стоял будень, а тут праздник, потому что взрослые ничего не делали, а только ходили и ходили мимо друг друга и не здоровались между собой; что дети были наряжены во все ситцевое и не поднимали с земли ни папиросные коробки, ни конфеточные обертки,– наполняло меня какой-то накатной обидой за себя и не то завистью, не то враждебностью к ним, луганам. Мне хотелось поскорей видеть свою Камышинку...

Тень от церкви давно переместилась, и повозка стояла на самой жаре, когда я заметил тетку, Момича и Дунечку Бычкову. Они шли гуськом – тетка впереди, Момич в шаге от нее и чуть сбоку, а позади плелась Дунечка. На ней и на тетке вместо платков пламенели косынки под цвет моего галстука. Видно, концы косынок были чересчур коротки, потому что не сходились у подбородка и вязались на затылке, и от этого тетка казалась моей ровесницей. С ее плеча свисала до колен снизка желтых, как одуваны, бубликов, и в руках она держала какие-то кульки и свертки. Момич нес новую косу, лемех к плугу и рябой ситцевый картуз с черным лакированным козырь-ком. Картуз был маленький, и я издали радостно догадался, что он мой. Тетка кивала мне головой, и лоб ее светился, как бублик. Подойдя, Момич молча насадил мне на голову картуз, а тетка засмеялась и воскликнула:

– Ой, Сань! Да на кого ж ты похож теперь!

– А ты сама на кого? – сказал я. Она поправила косынку, а Момич лукаво посмотрел на нее, смешно скривив бороду.

Мне совсем бы хорошо уехалось из Лугани, если б не Зюзина мать. Пока Момич с теткой застилали попонкой задок повозки, а потом запрягали жеребца, она беспокойно сидела у стены церкви и выжидаючи-пристально вглядывалась в даль чужой праздничной улицы. Мне хотелось, чтобы тетка поскорей позвала ее и чего-нибудь дала. Наверно, но так и было б, но Момич подки-нул меня в передок повозки, подсадил тетку и сам сел с нею рядом на разосланной попонке.

– Погоди-ка, Евграфыч, а как же она?

– Кто такое? – непонимающе спросил Момич.

– Да сельчанка-то наша!

– А-а, полномочная-то? Она пущай тем же манером, как и сюда. В казенной бричке...

– Так неизвесжо ж, приедут нынче за нами или нет, – забеспокоилась тетка.

– Подождет и до завтрева, – безразлично отозвался Момич, – успеет подражнить камышинских собак красной шалкой.

– Ну это ты не свое чтой-то буровишь! – укорила его тетка.

Я оглянулся на церковь. Дунечка сидела в прежней позе, полуприкрыв лицо некрасиво сбитой наперед косынкой, от солнца загораживалась. Взяла б и пересела в тень!

На окраине Лугани Момич остановил жеребца возле лавки и молча передал тетке вожжи. Как только он отошел, я рассказал ей о петухе. Она привалила меня к себе и жарким шепотом, как хмельная, сказала:

– Теперь нам не нужен ни петух, ни Царь... Скоро мы с тобой в коммуну пойдем жить... в барский дом, что в Саломыковке. Ох, Сань, если б ты знал...

Она замолчала, к повозке шел Момич. В одной руке он держал картуз с булками, а во второй бутылку с желтой, как мед, водкой. Он положил все на теткины колени, влез в повозку и, забрав вожжи, досадливо сказал нам обоим с теткой:

– Ну рассудите сами: куда б она тут села? Негде же! Да и поедем мы кружным путем...

– Через лес? – радостно подхватила тетка, будто весь век ждала этого.

У меня занемела шея,– я не мог удержать голову прямо, чтобы не оглядываться на Момичев картуз с булками. Между ними лежала и сверкала бутылка. На ее этикетке был нарисован кусок сота, а на нем – большая, похожая на шершня, пчела. Тетка тесно сидела рядом с Момичем и прощально-задумчиво глядела в поля. Момич весело понукал жеребца, и было видно, что он забыл, зачем привозил меня в Лугань...

– И все, Сань, под духовые трубы, все под музыку и ложиться, и вставать, и завтракать, и обедать... Только ты гляди не болтай пока ничего дяде Мосе. Ладно? А то он... возьмет и обидится.

Это всегда говорилось уже на зоревом реву чужих коров, под конец нашего всеночного сказа-беседы, и мне каждый раз становилось тогда нестерпимо жалко Момича, Настю, Романа Арсени-на, Сашу Дудкина и всех больших и малых камышан, мы ведь уходили в коммуну одни – тетка и я,– а они навсегда оставались тут. Мы не знали, когда приедут за нами на казенной бричке, чтобы мы сели в нее и к восходу солнца,– нам хотелось, чтобы обязательно к восходу,– очутились в коммуне. Ни вслух, ни мысленно мы не решались с теткой до конца представить себе надвигаю-щуюся на нас новую жизнь,– она ни на что не была похожа и ни с чем не сравнима, и каждый из нас обещал в ней себе все, к чему никла его собственная душа. Мне хватало одного этого странно-го и загадочного, как гармошечный звук, слова "коммуна", чтобы окружающая меня явь потускне-ла и убавилась в радостях: я перенес из нее в ком-му-ну все до одного праздника, какие приходи-лись в году, и все, что полагалось отдельно на каждый праздник, улеглось там вместе, в сплошной и бесконечный ряд. Тетка уже не снимала с головы косынки и не меняла саяна на будничную юбку, я тоже ходил в новом картузе, в белой с голубыми горошинами миткалевой рубахе и при галстуке. Мы и раньше не придумывали себе рабочих тягостей, а теперь и вовсе перестали что-нибудь делать по хозяйству,– нам даже печка не нужна была, обходились так.

Тогда вскоре приспело время метать парину, и Момич покликал меня в поле с собой. Накануне, вечером, мы накосили за речкой травы, залили в бочонок полтора ведра колодезной воды, всадили на повозку плуг.

– Гляди не проспи. До солнца чтоб выехать,– сказал мне Момич, и всю ночь мы с теткой не сомкнули глаз: сперва про коммуну шептались, а потом сторожили рассвет. Момич уже запряг, когда я показался на огороде.

– Ты чего это? К обедне собрался? Беги, скинь рубаху и картуз. Жива! приказал он мне.

День обещался тихий и пасмурный, и все было сизым и грустным – и небо, и земля, и полевые дали. Мы миновали ветряки и околок, обогнули ржаной массив и выехали к опушке густого кустарникового леса. Он круто спадал под уклон, потом выпрямился и тянулся, пока хватало глаз, в сторону Брянщины. Момич сказал, что это Кашара. Тут был паровой клин нашего кутка, сплошь заросший татарником, цветущей сурепью и диким чесноком. Момич сразу признал свой загон, и мы начали пахать,– он ходил рядом с плугом по стерне, а я по теплой глубокой борозде шагах в трех позади. Одним концом загон упирался в Катару, а другим в заказной, некошеный луг. Оттуда лес был почти невидим. Я давно проголодался, но солнце так и не выглянуло, и не было известно, когда наступит полдень. На двадцать пятом круге Момич вдруг бессовестно ухнул, быстро оглянулся на меня и посоветовал:

– Не греми, прогремишься! Не обедать садишься!

– Да это же ты сам! – сказал я и неожиданно для себя попросил: – Давай взаправду чего-нибудь обедать, дядь Мось!

– Пробегался? Зараз пошабашим,– сказал он. – Я, вишь, метил успеть вспахать ваш загон к вечеру.

Тогда-то я и сказал ему, что нашу парину метать не нужно, потому что мы уходим скоро в коммуну. Момич придержал жеребца и переспросил, сведя брови:

– Куда-куда?

– В барский дом, что в Саломыковке,– сказал я.– Ты не знаешь, где такая Саломыковка, дядь Мось?

– За Луганью,– помолчав, сказал Момич. – Это тебе что ж, Егоровна сказала?

– Ага,– признался я.

– Ну?

– Жить будем в коммуне, сказал я.– Там все под духовые трубы. И ложиться, и вставать...

– Ишь ты! А работать тоже под трубу?

Момич спросил это точь-в-точь как спрашивал когда-то об утильсырье, и поэтому я ответил неуверенно:

– Как захочем...

– Та-ак,– сказал он.– Что ж, живая душа и в будень калачика чает... В коммунию, значит, навострились?

Я промолчал, а Момич спросил еще об одном:

– А добро на чем же повезете? Там ить под вас подвод и подвод нужно...

Наверно, он и сам почуял, что обидел нас с теткой зря, потому что впервые посмотрел на меня как на взрослого – выжидаюче-опасливо. Я встал и пошел через пахоть в сторону Камышинки. Момич непростудно кашлянул и позвал негромко, виновато:

– Александр! Куда ж ты попер? Обедать же надо...

– Я не хочу,– сказал я, не оборачиваясь.

– Ну, значит, сыта теща, коли гущи не ест! – гневно сказал он и хлестнул жеребца.

Дома я поведал про все тетке. Она заставила меня повторить, что говорил Момич о нашем добре и подводах, и долго и как-то не по-своему смеялась, взглядывая на меня мокрыми от слез глазами. Мы пополудневали хлебом с колодезной водой и солью. Тетка посидела, подумала-подумала и сказала, чтобы я нарвал снытки в ракитнике,– "завтра курицу будем резать", потом сняла косынку, накрылась платком, выставив куль, и пошла зачем-то на выгон. Вернулась она вечером почти следом за Момичем, может, только сажен на сто отстала от его повозки...

Царь подпустил нас к печке, наверно, совестно стало из-за нашего петуха, и мы с самого утра кое-как зарезали хохлушку и поставили ее варить в большом глиняном горшке. Он долго не закипал, и я несколько раз бегал за хворостом в ракитник. Оттуда, из-под бугра, я и увидел въехавшую к нам во двор длинную грабарку с высокими решетчатыми грядками, на каких в жнитву возят снопы. В упряге была та пегая кобыла, что все время паслась на выгоне. Я не стал собирать хворост и нехотя, стараясь не взглянуть на Момичев двор, пошел домой. В грабарке полулежал, просунув ноги в решетку, болезненный мужичонка с соседнего кутка. Я знал его только уличное прозвище – Халамей. Он сонливо поглядел на меня и ничего не сказал. По двору, нарочно пугаясь своей тени, жировал сосун, высторчив веником хвост.

Тетка сидела в сенцах на сундуке и ничего не делала.

– Приехали за нами, Сань,– жалующе сказала она, будто просила заступиться.

– А говорила "на бри-ичке"! – сказал я.

– Так я ж думала... Ох, Сань, чтой-то мне смутно стало на сердце. Бросаем же все. И хату, и сенцы вот, и речку, и... Да и как это мы одни с тобой будем там? Может, Петровича сманить? Что ж он тут сычевать будет? Совсем занудеет...

Дядя Иван сидел в чулане и чистил мягкие, проросшие картохи, сбрасывая очистки себе на ноги. Он был в кожухе и в шапке, надетой задом наперед. В серых клоках его бороды елозили и бились мухи. На загнетке лежал и бурунно дымил, заглушая пламя в печи, ворох мусора и кизяков, Царь вредил нашему горшку с курятиной. Мы встали с теткой в проходе чулана, и я, совсем нечаянно и нестрашно для себя, мстительно подумал о Царе, что лучше б он взял и помер зараз, чем ехать с нами в коммуну!..

– Чего раскорячились тут? – спросил дядя Иван, глядя нам в ноги. Тетка погладила себе шею, будто комок прогоняла, и сказала громко, как глухому:

– Ты б собирался, Иван... А то Халамей ждет.

– Куда такое? – тихо спросил Царь и выронил в чугунок нечищеную картоху. – Кому собираться? Я никуда не поеду! Ты что такое задумала, змея? Сбагрить хочешь?! В сумаш-шедку?!

Он вскочил, перелез через скамейку и выставил перед собой грязные мокрые руки, а ногой стараясь подкопнуть поближе к себе упавший с плеч кожух. То, как помешанно-жутко глядел на нас побелевшими глазами Царь, пронизало меня от макушки до пяток какой-то взрывной болью, жалостью и страхом, его испуг не вылился бы ни на каком воске, и я подбежал к нему, поймал его мокрые руки и потянул их книзу, к себе под грудь.

– Дядь Вань, не пужайся! – закричал я. – Мы ж в коммуну едем и тебя берем, чтоб вместе...

– Куда вместе? В какую такую? Зачем? – тоже на крике спросил он меня, но рук не отнял.

– Чтоб жить в коммуне. В барском доме,– сказал я.– Она знаешь где? В Саломыковке. Аж за Луганью! Там все будет под музыку... Собирайся, дядь Вань, поедем скорей!

Тетка стояла как окаменелая, глядя куда-то сквозь нас с дядей Иваном. В хату всунулся Халамей и, невидимый мне за теткой, стал жаловаться тягучим брезгливым тенорком:

– Вы собрались али нет? Не поспеем же до ночи. Шутка ли, тридцать верст в один прогон! А у меня парина не метана. Ох и люди. Едут на все чужое, а с г... не расстанутся!..

От дяди Ивана отхлынул страх. Он освободил от меня свои руки и прежним "царским" голосом прикрикнул на Халамея:

– Ты там не вякай! Тебя назначили везть, вот и вези! А теперь выдь и дай людям сготовиться!

Из хаты во двор мы выносили каждый свое, поделенное, а в халамеевской повозке все соединилось в один большой серопыльный ворох. Нам с теткой долго не удавалось осилить сундук, мы тащили его через двор волоком и держались руками за переднюю скобу, чтобы не оказаться лицом к Момичевой хате.

– Ты б зашел оттуда,– шепотом просила меня тетка, но я не заходил и не хотел, чтобы она заходила "оттуда" сама. Нам жалко было оставлять курицу, и я поймал ее и посадил в сундук. Туда же тетка поставила и горшок с недоваренной хохлушкой. Своих трех курей Царь загнал аж в ракитник, но не словил. Двери в сенцы мы прищемили щеколдой, но я хотел привязать ее веревочкой и сказал об этом тетке. Она ткнулась лицом мне в темя и заплакала, и чтобы не зареветь самому, я наругал ее дурочкой и повел к повозке... На съезде в проулок Царь, усевшийся на наш сундук, вдруг победно-визгливо прокричал: "Дяк-дяк-дяк!" Я оглянулся на Момичев двор. Момич стоял на крыльце своей хаты и глядел на нас, подавшись вперед, будто его толкнули, а он удержался и не упал...

На выгоне в створе проулка ждала нас возле кучки узлов и дерюжных сумок Дунечка Бычкова. Зюзя сидел поодаль и ел щавель,– он рос тут возле нас до самой осени. Я поглядел на тетку, но говорить ничего не стал...

3

Дома я никогда не видел закатного солнца,– его заслоняли подгоризонтные леса Брянщины и оно скрывалось там белым и маленьким, каким бывало в полдень. Тут солнце садилось все на виду, в нашей камышинской стороне, и было оно большим, выпуклым и рдяным, как карусельный купол. В такие минуты всегда хорошо и немного страшно загорался медно-малиновым огнем наш коммунарский пруд, и в нем на самом дне появлялась тогда вторая коммуна – двухэтажная, красная, с четырьмя белыми колоннами и множеством незрячих окон, каждое величиной в нашу дверь в сенцах. В пруду отражались и долго не меркли ясени, приземистые корявые вязы и голые, простыло-синие тополя. В глубине воды из высокой трубы коммуны тек и завивался в сквозные кольца сизый ольховый дым,– опять у нас варили горох,– но я старался не видеть его, потому что только тогда видение оставалось для меня той коммуной, тем загадочно манящим словом, которое увело нас с теткой из Камышинки...

Нас было девятнадцать человек – одиннадцать мужчин и я, шестеро баб и тетка. Председатель коммуны Лесник в счет не входил. Он жил отдельно, на всем втором этаже. Туда я ни разу так и не заглянул. Председатель Лесняк никогда не снимал фуражки с зеленым облупившимся лакированным козырьком и дымно-серого выцветшего френча с четырьмя накладными карманами. На грудном левом, обшитом широкой кумачной лентой, уже шагов за двадцать блестел пятирогий орден. Председатель Лесняк был мал, с дядю Ивана, а ходил медленно, как-то обиженно-угрюмо, вынося левое плечо вперед. Тот карман у него, на котором сидел орден, выпирал и топорщился,– в нем лежало что-то непостижимое моим разумом, нагонявшим на меня оторопь и бескорыстное почтение. Я верил, хотел и ждал, что Лесняк вот-вот приметит меня и позовет, как позвал когда-то Саша Дудкин. Тогда опять должно случиться что-то необыкновенное, и появится оно для меня из нагрудного кармана, из-под ордена. Это ожидание почти примирило меня с затаенной утратой камышинских снов о трубах и том празднике, на который приходились все годовые радости и утехи...

...Однажды ночью, в Камышинке еще, тетка долго ерзала на своей постели, потом засмеялась чему-то вслух – она вспомнила, наверно, о чем-то веселом – и подсела ко мне на сундук. Я увидел ее блескучие в темноте глаза и спросил:

– А я где тогда был, про что ты вспомнила?

– Да вместе мы, Сань,– сказала тетка.– Я знаешь о чем подумала? Везучие мы с тобой. Нам всю жизнь будет хорошо и сладко!

– А то либо нет! – сказал я.

– Это оттого, что сироты мы с тобой... Круглым сиротам земля кругла! Спи!

Она опять засмеялась, звонко поцеловала меня в левый глаз, и он долго мулил, потому что я не успел зажмуриться. Тетка забыла этот наш разговор о круглой земле, а мне он запомнился и оказался нужен сразу же по приезде в коммуну. Халамей тогда подождал-подождал чего-то и уехал, а к нам вышел председатель Лесняк, отобрал у Зюзи общую на всех нас справку из сельсо-вета и показал, куда мы должны выгрузиться. По отлогим каменным ступенькам коммуны мы с теткой втащили сундук в сумрачно-прохладный зал, разгороженный двумя рядами витых мраморных колонн. За ними, по правую и левую сторону, под окнами, заколоченными фанерой и жестью, стояли впрорядь низенькие железные койки. На них сидели и лежали люди – за левым рядом колонн мужчины, а вправо – женщины. Мы остановились в проходе, и в сундуке тогда оглашенно закудахтала наша курица,– снеслась, наверно. За колоннами прислушались и засмея-лись – догадались, где сидит курица, и кто-то кукарекнул похоже на петуха. Тетка виновато взглянула на меня и притулилась на край сундука, будто он был чужой, а не наш. Я враз припом-нил все черные слова, нажитые тайком от тетки в Камышинке,– мне хотелось выкрикнуть их на всех, кто сидел и лежал тут на койках, но Зюзя, с узлами в руках, зашел поперед нашего сундука и, оглянувшись направо и налево, свистнул пронзительно и длинно, как в лесу. Тетка привстала с сундука и сказала: "Господи",– а Зюзя кинул узлы на пол и знакомо-смело, будто вернулся из недолгой отлучки и тут его ждали, начал здороваться со всеми за руку.

Мне показалось, что каждому Зюзя шепотом сказал тогда какое-то потаенное слово, незнако-мое нам с теткой, потому что все начали подходить к нам и в очередь здороваться за руку – с теткой, со мной, с дядей Иваном, с Дунечкой. Курица все не затихала и кудахтала, и тот, что кукарекнул – я признал его голос,– озорно-дружелюбно спросил:

– А может, она кусок сала снесла? Тогда я сбегаю за рыковкой!

– Е-есть у нас! – по-своему певуче-хорошо сказала тетка.– Курятина есть. Доварить только надо. Спешили и не успели...

Когда меня дважды окликнули из-за колонн Сашкой, а тетку повеличали Татьяной Егоровной, у меня засвербело в носу и мне захотелось вслух, при всех коммунарах, сказать ей, что все у нас будет хорошо и сладко...

Царь облюбовал себе пустующую койку, стоявшую первой от дверей. Моя, с круглым парусиновым матрацем, туго напихтеренным соломой, пришлась по соседству с Зюзиной в конце ряда. Когда тетка принесла мою подушку и косичковое квадратное одеяло, я спросил у ней на ухо:

– А ты небось с Дунечкой там будешь?

– Да ничего, Сань, обпривыкну. Она же все-таки своя, только немного нехолюзная,– в подушку, чтоб не слыхал Зюзя, шепотом сказала тетка.

Я не знал названия тому своему чувству, которое испытывал, завидя Дунечку Бычкову. Мне тогда становилось скучно, неуютно-трудно и чего-то жалко. Это все равно как и с Царем. Мне нравилось и хотелось, когда тетка величала его Петровичем, заставляла переменить портки и рубаху, учила умываться не одной горстью, а пригоршнями, чтобы не одни только глаза и лоб споласкивать. Но мне никогда не приходило в голову, что тетка и Царь – муж и жена. Если б это оказалось для меня правдой, я бы давно, наверное, ушел из Камышинки куда-нибудь один, тогда такая, Царева, тетка мне стала б чужой.

Мне было хорошо, когда тетка закликала Дунечку в хату и давала ей то, чего та и не просила: то платок, то кофточку. Я бы и сам отдал Дунечке что-нибудь, если б нашлось и сгодилось для Зюзи. Но я не хотел и боялся, чтобы в Камышинке подумали, будто тетка и Дунечка – подруги. Не хотел и стыдился я этого и тут, в коммуне. Дунечке не обязательно спать рядом с теткой. Ей хватит и того, что мы взяли ее с собой в барский дом.

Я проводил тетку до колонн и там просяще посоветовал ей:

– Ты возьми и отодвинься от Дунечкиной постели. Ладно?

– Не буровь чего не надо! – сердито сказала тетка.– От Момича, что ль, научился?

Она впервые назвала его так – Момич, и я вспомнил луганскую церковь, возле которой сидела Дунечка и ждала, чтоб ее взяли в повозку, и еще вспомнил, как спутанно-дробно, будто больная, шла тетка с выгона вечером того последнего моего камышинского дня, когда мы с Момичем метали парину. Мне стало жалко тетки и Дунечки, но убавить чего-нибудь от Момича я не мог. Теперь, издали, он как бы наполовину еще вырос перед моим мысленным взглядом; он будто стоял на какой-то горе, а я глядел на него снизу из-под руки...

Может, со временем я и поладил бы в душе с близостью теткиной и Дунечкиной коек, но этому помешал председатель Лесняк: утром он вызвал тетку наверх и там назначил ее коммунар-ской поварихой. В столовую – тоже большой зал, но без колонн – можно было заходить прямо из общежилки и еще из сада через крытую веранду, но там лежали мешки с горохом, лучисто зеленела бутыль с конопляным маслом и стояла койка, на которой спал, сторожа все, повар. До нас с теткой им был коммунар Сёма – белый, большой и безобидно придурковатый мужик. Он нехотя опростал койку и сказал тетке приглушенно мурлыкающим голосом:

– Тут, бабочка, хорошо спать-баловаться... Принес же тебя окаянный!

– Да нешто я сама просилась! Товарищ Лесняк приказал. И спать тут велел,– вся пунцовая, оправдалась тетка.

– Просить можно по-разному,– хихикнул Сёма,– кое об чем и на бровях договариваются...

Как только он вышел, я не вытерпел и сказал:

– Вот. Теперь тебе будет тут рясно!

Тетка, радостная и аж помолодевшая, схватила меня за вихор и пропела:

– Ох и дурачо-ок ты, Сань!

Из-за смены поваров завтрак в то утро запоздал,– горох не разварился как следует, и у нас получился не то суп, не то каша. Самодельные столы-козлы двумя рядами – как наши койки в общежилке – разгораживали зал-столовую, и мы поставили на левый ряд одиннадцать оловянных мисок с горохом, а на правый шесть. Хлеба на веранде не было,– наверно, хранился в другом месте, и тетка пошла спросить о нем бывшего повара Сёму. Вернулась она в своем праздничном фартуке, повязанная красной косынкой,– неся в руках хлеб – в одной нашу с ней недоеденную краюшку, а в другой почти цельную Цареву ковригу.

– Отдал? – спросил я.

– Да я сама взяла,– весело сказала тетка и засмеялась.

Больше мы с ней ни о чем не говорили. У нас всегда и разом наступало все одинаковое – смех, радость или желание заплакать, и теперь мы тоже чувствовали одно: мы готовились встретить тут коммунаров, как если б они приехали к нам в гости в Камышинку. Они и в самом деле зашли в зал-столовую как гости, особенно мужчины: хором поздоровались с теткой по имени-отчеству, а тот, что кукарекал вчера вечером и ходил куда-то за водкой, сказал, оглядев столы:

– Та-ак! Вчера курятина с сыринкой, нынче хлеб! А завтра чем вы нас угостите, Татьяна Егоровна? Кулебякой, может, а?

Тетка ничего не успела ответить, потому что в дверях показался председатель Лесняк. Левым плечом вперед,– наверно, оно было ранено на войне и он боялся нечаянно зашибить его обо что-нибудь,– он прошел к переднему, никем не занятому столу в мужской стороне и сел на скамейку. Мы с теткой не знали того, что председатель Лесняк ел вместе со всеми коммунарами и только жил отдельно, наверху. Мы не знали, а он скучно сидел, ничего не говорил и не снимал фуражку, и орден на оттопыренном кармане его френча сиял на нас колдовским обезволивающим блеском. Может, кому-нибудь нужно было так-сяк намекнуть нам,– мы бы сразу догадались обо всем, и я, может, все время помогал бы тетке варить горох. Но все ели молча, глядя в миски, и тогда председатель Лесняк досадливо сказал, поведя левым плечом:

– Товарищ Письменова, дайте мою порцию.

Тетка кинулась к котлу, забыв, где черпак и миска, и я подал ей то и другое. Мы наполнили миску одной гущей и пошли к председателю Лесняку рядом – тетка несла кашу-суп, а я ложку и краюшку хлеба. Я положил все у левой руки председателя Лесняка и, чтоб побольше разглядеть орден, дважды поправил краюшку: сперва обернул ее к нему надрезом, а йотом горбушкой.

К плите мы с теткой вернулись порознь,– я отстал, а там, у котла, опять встали рядом, лицом к столам. Председатель Лесняк ел без хлеба. Наша краюшка лежала на самом кончике стола,– отодвинул, когда мы уходили и не видели. Я пригнулся у плиты, поманил тетку и спросил:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю