Текст книги ""Две жизни" (ч. I, т.1-2)"
Автор книги: Конкордия (Кора) Антарова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Он подал ему стакан с водой, накапав туда каких-то капель. Придя в себя, проводник сказал:
– Я никогда не пил до этого раза. Но вернувшись домой, увидел мёртвого ребёнка и мёртвую жену, а тут ни минуты времени и надо уезжать, – не смог я с собой совладать, в дороге стал пить. Так это я вам, барин, рассказал ночью про своё горе. Всё спуталось в моей голове. Я думал, что это я прошлой ночью какому-то азиату рассказывал. Он бродил по вагонам, разыскивая своего товарища – слугу в коричневой одежде и никак мне не верил, что такой у меня не едет. Всё я перепугал. Мне показалось, что он прошёл в международный вагон, а я задремал минут на пять. А оказалось, что уже две станции проехали, хорошо, что контролёр за это время не проходил. Ах, как я всё перепутал спьяну! Думал, что это я ему рассказывал. – Он покачал недоуменно головой. – Грех-то какой! Невесть чего мерещится.
Флорентиец ещё раз пожал ему руку, повторил, что жена его была в глубочайшем обмороке, что это бывает при родах. Он советовал ему послать домой телеграмму с оплаченным ответом на Самару до востребования.
– Так вы, барин, значит доктор. Оно и видать. Только доктор и может человека человеком признать, пусть он и беден. Вы не гнушались мне руку пожать, – говорил проводник, аккуратно складывая платок Флорентийца и возвращая его.
– Возьмите его на память о нашей встрече, друг, – сказал Флорентиец. – А это передайте вашей жене, когда вернётесь домой, чтобы принимала по одной капле перед каждой едой. Когда все капли выпьет, поправится совсем. Флакон пусть оставит себе на память о докторе. Когда вам будет тяжело в жизни, поглядите на флакон, подержите в руках мой платок и подумайте о моих словах, как я просил вас никогда не пить.
Он ещё раз пожал проводнику руку, задержав ее в своих, улыбнулся ему и сказал:
– Мы еще с вами увидимся. Не теряйте мужества. Пьяный человек – не человек, а только двуногое животное. Не скорбите, что потеряли ребёнка, а радуйтесь, что жива любимая жена. Бегите, подъезжаем.
Проводник вышел, мы остались одни. На душе моей было пасмурно. Я-то знал отлично, что Флорентиец не говорил с проводником. Откуда он мог знать о его горе, его жене? Какая-то досада и раздражение опять подымались во мне: опять эта ненавистная таинственность.
– Не надо сердиться, Левушка, – сказал мне Флорентиец, нежно обняв меня за плечи. – Право же, на свете нет чудес. Всё объясняется очень просто. Я вышел ночью в коридор, слышу, кто-то плачет и причитает. Я пошёл на голос и увидел этого несчастного перед откупоренной бутылкой водки, которой он жаловался и изливал горе по умершей жене и новорожденной дочке. Не надо быть врачом, чтобы знать, что у женщин при болезни почек во время родов случаются глубочайшие обмороки. Я уверен, что тут был как раз такой случай и что его жена пришла в себя, но у бедняги не было времени дождаться и убедиться в этом. Ты уже не дитя, – продолжал он, усаживая меня подле себя. – Тебе пора оставить манеру прежде всего сердиться, если ты чего-нибудь не понимаешь. Во всём, что тебе кажется таинственным и непонятно чудесным из происшествий последних дней, – если бы ты не раздражался, а собирал волю и бдительно наблюдал, ты бы сам убедился, – нет чудес, а есть та или иная степень знания.
Голос его, выражение милых глаз, всё было так отечески нежно и ласково, что я приник к нему, – и снова волна радости, уверенности и спокойствия пробежала по мне. Я был счастлив.
Вскоре вернулся проводник, принёс квитанции на посланные телеграммы и букет роз, которым украсил наш столик. Флорентиец сказал, что ждет в Самаре двух своих друзей, для которых просит оставить соседнее с нами купе. А что касается нашего, то хочет занять в нём все четыре места, чтобы хорошенько отдохнуть. Проводник объяснил, что, заплатив за лишние две плацкарты, мы получили право на всё купе. Но если хотим заказать купе для друзей, должны внести вперёд сумму за заказ и билеты, что мы сейчас же и выполнили.
Дальше наше путешествие проходило без осложнений. В Самару мы должны были приехать ночью. Я очень устал, мне хотелось спать, и я попросил проводника сделать мне постель. Флорентиец сказал, что будет ждать друзей, от постели отказался, а для них попросил приготовить постели в соседнем купе.
Я спросил проводника, почему вагон наш пуст. Он объяснил, что все едут на ярмарку в дальние восточные города, что в ту сторону вагоны заполнены до отказа купцами всех наций; а оттуда пока идут пустые поезда. Но через две недели нельзя будет достать ни одного билета обратно, даже и в третьем классе.
Постель моя была готова, я отлично вымылся, с восторгом переоделся в чистое бельё Али Махмуда, мысленно поблагодарил его, дав себе обещание отслужить ему за заботу, простился с Флорентийцем и мигом заснул.
Глава 7. НОВЫЕ ДРУЗЬЯ
Проснувшись, я увидел, что диван Флорентийца пуст. Должно быть, было уже довольно позднее утро, и – что меня особенно поразило – в окна стучал частый крупный дождь.
С тех пор как я приехал к брату в К., где летом никогда не бывает дождя и о котором мечтаешь, покрытый потом и пылью, как о манне небесной, – это был первый дождь.
Я мигом вскочил и засмеялся, вспомнив, как меня поразила быстрота движений Флорентийца, когда он вот так же внезапно сел, проснувшись. И я сейчас, точно кот, почуявший мышь, бросился к окну и отдёрнул занавеску.
Дождь показался мне добрым, родным братом. В его серой пелене был виден лес, настоящий зелёный лес, и не было жары.
Какая-то нежность к своей родине, даже как бы чуть-чуть раскаяние, что я мало ценил её до сих пор, с её лесами, рощами, зелёными полями и сочной травой, пробежали по мне. Я радовался, что попал снова в свой край, где нет серо-жёлтого ландшафта, одинаково пустынного на десятки вёрст с торчащими, как бирюзовые горы, голубыми куполами и минаретами мечетей.
И как только эта восточная картина мелькнула в моём воображении, так сразу же встала передо мной и вся цепь событий, людей, отдельных слов и небольших эпизодов последних дней.
Моя радость потускнела, быстрота движений исчезла. Я стал медленно одеваться и думать, какой сумбур царит в моей голове. Я положительно не мог связать все события в ряд последовательных фактов. И всё, что было третьего дня, вчера или два дня назад, – всё сливалось в какой-то большой ком, и я даже не всё отчётливо помнил.
Внезапно в коридоре я уловил какое-то слово, и тембр голоса опять показался мне знакомым.
"Странно, – подумал я. – Всегда у меня была изумительная память на лица и голоса. А теперь и этот дар я, кажется, теряю. Должно быть, проклятая шапка дервиша да жара повредили мне не только слух, но и мозги".
В эту минуту снова донёсся из коридора баритональный, неповторимо красивый голос. Я даже сел от изумления, и всего меня бросило в жар, хотя ни о какой жаре и помина не было.
"Нет, положительно я стал какой-то порченый, как говорил денщик брата, – продолжал я думать, утирая пот со лба. – Не может это быть дервиш, который дал мне своё платье и у которого мы останавливались ночью". Всё завертелось в моей голове, до физической тошноты, недоумение заполнило меня всего.
Я думал, что если бы под страхом смертной казни я должен был рассказать в эту минуту подробный ход событий, я бы не мог их передать, память моя отказывалась логически работать. Я сидел, уныло повесив голову, а в коридоре теперь уже явно различал английскую речь – один из голосов принадлежал Флорентийцу, а другой был всё тот же чудесный металлический баритон, ласкающий, мягкий; но, казалось, прибавь этому голосу темперамента, – и он может стать грозным, как стихия.
"Нельзя же так сидеть растерянным мальчиком. Надо выйти и убедиться, кто же говорит с Флорентийцем", – продолжал я думать, напрасно стараясь отдать себе отчёт, когда точно я видел мнимого дервиша, сколько прошло времени с тех пор, мог ли он очутиться здесь сейчас.
Только я решился выйти из купе, как дверь открылась, и вошёл Флорентиец. Его прекрасное лицо было свежо, как у юноши, глаза блистали, на губах играла улыбка, – ну, век смотрел бы на это воплощение энергии и доброты; и никогда не поверил бы, как сурово серьёзно может быть это лицо в иные моменты.
Он точно сразу прочел все мои мысли на моём расстроенном лице, сел рядом, обнял меня и сказал:
– Мой милый мальчик! События последних дней могли расстроить и не такой хрупкий организм, как твой. Но всё, что ты испытал, ты перенёс героически. Ни разу страх или мысль о собственной безопасности не потревожили твоего сердца. Ты был так верен делу спасения брата, как только это возможно. Теперь я узнал о судьбе обоих Али и их домочадцев.
И он рассказал мне, как Али с племянником, проводив нас и дервиша, вернулись в город. Там они вывели из дома всех людей и спрятали их в глубоком бетонном погребе, под каменным сараем в самом конце парка. Туда же успели вынести из дома наиболее ценные ковры и вещи, замаскировав вход так, что найти его никто не мог. Там, в этом погребе, Али и все его домочадцы провели страшную ночь, когда толпа дервишей и правоверных кинулась на его дом.
Ужасов, неизбежных в этих случаях, – как выразился Флорентиец, – он не стал мне рассказывать. Власти, услыхав, что религиозный поход принимает колоссальные размеры, – а это уже никого не устраивало, – разослали по всему городу патрули. Но патрули вышли тогда, когда дом Али был уже подожжён со всех концов.
С домом брата фанатики поступили так же. Сухой как щепка старый дом сгорел дотла. Но тут несчастья было больше. Подкупленный денщик пустил вечером кого-то в дом, якобы осмотреть драгоценную библиотеку брата. Вошедшие стали угощать его вином, до которого он был великий охотник, очевидно угостились и сами на славу. Как было дело дальше, никто толком пока не знает. Но факт, что двое там сгорели, а денщик еле выскочил из огня. Ему рамой расшибло голову, когда он выпрыгивал. Еле добравшийся до задней калитки сада, полуодетый, окровавленный, почти в безумном состоянии, он был подобран проходившим патрулём и доставлен в госпиталь. Там в бреду всё повторял:
– Капитан… барин… брат… Они насильно лезли. – И снова: – Капитан… барин… брат… Я их не пускал… Они подожгли.
Военный доктор, узнав от солдат, что больной им известен, что это денщик капитана Т., встревожился и послал доложить генералу о пожаре. Он спрашивал, известно ли кому-нибудь, где капитан Т., не сгорел ли он вместе с братом в своём доме? Что от денщика его узнать ничего толком нельзя, и надо думать, в себя он не придёт и скоро умрёт.
Разбуженный генерал, предубеждённый вообще против местного населения, ненавидевший к тому же, когда тревожили его ночной покой, – помчался прямо к губернатору. Он там закатил такой спектакль, что немедленно всё проснулось. Ничего не видевшие и не слышавшие до этой минуты власти, считавшие местные дела не подлежащими санкциям царских властей, сразу же проснулись, прозрели и кинулись тушить пожар фанатизма, объявив этот религиозный поход бунтом.
Хорошо заплатив всем властям за невмешательство, бесчинствующая толпа фанатиков была поражена примчавшейся пожарной командой и нарядом военных. Мулла стал уверять дервишей и толпу, что это только инсценировка, что никого не тронут. Но когда увидел выстроившуюся цепь солдат, готовых к стрельбе, – первый бросился бежать со всех ног, за ним разбежалась и толпа.
Дом Али удалось наполовину отстоять, но дом брата горел, как костёр, пламя бушевало с такой силой, что даже подступиться к нему близко было невозможно. Очевидно, благодаря бреду бедняги-денщика создалась уверенность, что капитан Т. и его брат сгорели в доме.
Пока Флорентиец всё это мне рассказывал, у меня, как у одержимых навязчивой идеей, сверлила в голове мысль: "Чей я слышал голос? Как зовут этого человека?"
Не в первый раз за наше короткое знакомство я замечал поразительное свойство Флорентийца: отвечать на мысленно задаваемый вопрос. Так и теперь, он мне сказал, что в Самаре в наш вагон сели два его друга, которых он встретил на перроне.
– Один из них тебе уже знаком, – проговорил он с неподражаемым юмором, гак комично подмигнув мне глазом, что я покатился со смеху. – Его зовут Сандра Кон-Ананда, он индус. И ты не ошибся, голос его мог бы сделать честь любому певцу. Поёт он изумительно, прекрасно знает музыку, и ты, наверное, сойдёшься с ним на этой почве, если другие стороны этого своеобразного, интересного и очень образованного человека не заинтересуют тебя. Другой мой друг – грек. Он тоже человек незаурядный. Великолепный математик, но характера он более сложного; очень углублён в свою науку и мало общителен, бывает суров и даже резковат. Ты не смущайся, если он будет молчать; он вообще мало говорит. Но он очень добр, много испытал и всякому готов помочь в беде. По внешнему обращению не суди о нём. Если у тебя явится охота с ним поговорить, – ты пересиль застенчивость и обратись к нему так же просто, как обращаешься ко мне.
– Как я обращаюсь к вам?! – горячо, даже запальчиво воскликнул я. – Да разве может кто-нибудь сравниться с вами? Если бы тысячи дивных людей стояли передо мной и мне предложили бы выбрать друга, наставника, брата, – я никого бы не хотел, только вас одного. И теперь, когда всё, что мне было дорого и близко в жизни, – мой брат, – в опасности, когда я не знаю, увижу ли его, спасусь ли сам, – я радуюсь жизни, потому что я подле вас. Через вас и в вас точно новые горизонты мне открываются, точно иной смысл получила вся жизнь. Только сейчас я понял, что жизнь ценна и прекрасна не одними узами крови, но той радостью жить и бороться за счастье и свободу всех людей, что я осознал подле вас. О, что было бы со мной, если бы вас не было рядом все эти дни? Неважно даже, что я бы погиб от руки какого-нибудь фанатика. Но важно, что я ушёл бы из жизни, не прожив ни одного дня в бесстрашии и не поняв, что такое счастье жить без давления страха в сердце. И это я понял подле вас. Теперь я знаю, что жизнь ведёт каждого так высоко, как велико его понимание своего собственного труда в ней как труда-радости, труда светлой помощи, чтобы тьма вокруг побеждалась радостью. И все случайности, бросившие меня сейчас в водоворот страстей, мне кажутся благословенными, происшедшими только для того, чтобы я встретил вас. И никто, никто в мире не может стать для меня наряду с вами!
Флорентиец тихо слушал мою пылкую речь; его глаза ласково мне улыбались, но на лице его я заметил налёт грусти и сострадания.
– Я очень счастлив, мой дорогой друг, что ты так оценил моё присутствие возле тебя и нашу встречу, – сказал он, положив мне руку на голову. – Это доказывает редкую в людях черту благодарности в тебе. Но не горячись. Если сознание твоё расширилось за эти дни, то, несомненно, и сердце твоё должно раскрыться. Должны стереться в нём, как и в мыслях, какие-то условные грани. Ты должен теперь по-новому смотреть на каждого человека, ища в нём не того, что сразу и всем видно, не броских качеств ума, красоты, остроумия или злых свойств, а той внутренней силы и доброты сердца, которые только и могут стать светом во тьме для всех окружающих, среди их предрассудков и страстей. И если хочешь нести свет и свободу людям в пути, – начинай всматриваться в них по-новому. Начинай бдительно распознавать разницу между мелким, случайным в человеке и его великими качествами, родившимися в результате его трудов, борьбы и целого ряда побед над самим собою. Начинай сейчас, а не завтра. Отойди от предрассудка, что человек тот, чем он кажется, и суди о нём только по его поступкам, стараясь всегда встать в его положение и найти ему оправдание. Оба моих друга знают мало твоего брата и так же мало знают Наль. Но как только Али намекнул им месяц назад о возможности происшедшей сейчас развязки, они оба оставили все свои дела, ждали зова и приехали помогать Али точно так же, как и я. Попробуй первый раз в жизни взглянуть в их лица иначе. Пусть любовь к брату будет тебе ключом к новому пониманию сердца человека. Прочти с помощью этого ключа ту силу преданной любви, что единит всех людей, без различия наций, религий, классовой розни. Подойди к ним впервые как к людям, цвет крови которых тоже красный, как и у тебя.
Он обнял меня, сказал, что с Сандра Кон-Анандой он уже пил кофе в вагоне-ресторане, а теперь мне надо проявить вежливость к другому гостю и предложить ему свои услуги спутника и гида. Грека зовут Иллофиллион. Он говорит по-русски плохо и очень стесняется говорить на этом языке в непривычной обстановке.
– Побори свою застенчивость, – прибавил Флорентиец, – вспомни, как я вёл тебя за руку в трудные минуты. Вообрази, что для него это тоже минуты неприятные, и облегчи ему их. Он отлично владеет немецким. Если тебе надоест его затруднённая русская речь, ты можешь заставить его рассказать по-немецки много интересного из его студенческих лет. Он окончил естественный факультет в Гейдельберге и математический в Лондоне.
С этими словами он предложил мне скорее привести себя в полный порядок, достал мне из саквояжа кепи вместо панамы, и… я вздохнул и отправился знакомиться с греком, не менее застенчивым, чем я сам.
За свои двадцать лет я не очень часто бывал в обществе. Четырнадцать лет я прожил неотлучно с братом, под руководством которого проходил программу гимназии. Я разделял его кочевую жизнь, был с ним даже в Р-ском походе. Но когда брату пришлось перевестись с полком в далёкую Азию, он решил отдать меня в гимназию в Петербурге, где у нас была тётка. Он надеялся, что, быть может, удастся поместить меня у нее. Но старая чванливая дама не пожелала иметь такого замухрышку своим компаньоном в повседневной жизни, – и брату пришлось выбрать гимназию с интернатом.
На экзаменах – я держал в шестой класс – мои познания поразили учителей. Я выдержал языки и математику блестяще. Сочинением на тему о сказке в произведениях великих писателей я их всех сразил. Они дали мне тему из русской литературы, я же понял её как тему в мировой литературе, и навалял со свойственным мне азартом столько, что бумаги мне не хватило. На просьбу дать мне еще бумаги учитель с удивлением сказал, что за всю его жизнь ему встретилось впервые, чтобы ученику не хватило бумаги, отпущенной на черновик и на переписку набело.
Подошедшему в эту минуту директору он показал мою работу, сказав, что вот уже три часа, как я пишу почти не отрываясь. Директор взял мои листы, стал читать, прочел почти целый лист и спросил, пристально на меня поглядев:
– Вы сын писателя?
– Нет, – ответил я, – я сын своего брата.
Увидев полное изумление на лицах директора и учителя, который едва сдерживался, чтобы не прыснуть со смеху, я смешался и быстро пробормотал:
– Простите, господин директор. Я сказал, конечно, несуразицу. Я хотел сказать, что не помню ни отца, ни матери. А как себя помню, – всё меня воспитывал и учил брат: и я привык видеть в нём отца. Вот потому-то я так нелепо и выразился.
– Это хорошо, что вы так любите брата. Но кто же готовил вас? Вы так прекрасно приготовлены.
– Брат занимался со мной по программе гимназии, других учителей у меня не было.
– А кто же ваш брат? – спросил, улыбаясь, учитель, – Поручик Некого полка, – ответил я. Наставники переглянулись, и директор, всё ещё глядя удивлённо на меня, но улыбаясь мне мягкой и доброй старческой улыбкой, сказал:
– Или вы феномен по способностям или ваш брат поразительный педагог.
– О да, мой брат не только педагог, но и такой учёный, какого другого и нет, – выпалил я восторженно. – Да вот и он, – закричал я, увидев милое лицо моего брата за стеклянной дверью класса.
И забыв, где я, кто передо мной, зачем я здесь, я выскочил в коридор и обвил шею моего дорогого брата руками. Как сейчас помню то страстное чувство любви, благодарности, тоски от предстоящей разлуки и радости от привычного объятия и ласки брата, какое я испытал тогда.
Тихо разняв мои руки, брат вошёл в класс, стал во фрунт перед директором и сказал:
– Прошу извинить, ваше превосходительство, моего брата. В кочующей офицерской жизни мне удалось обучить его немногим наукам, которые я сам знал. Но манеры и дисциплинированность не пришлось ему привить. Я надеюсь, что под вашим просвещённым руководством он их приобретёт.
Директор подал руку брату, познакомил его с учителем, с любопытством разглядывавшим его, и наговорил ему массу комплиментов по поводу моей подготовки и блестящих способностей.
Но в моём сердце появилась первая трещинка. Я понял, что осрамил брата. Вспомнил, как часто он повторял мне, что надо всегда быть выдержанным и тактичным, вдумываться в обстоятельства, отдавать себе отчёт, где ты и кто перед тобой, – и только тогда действовать.
Весь этот эпизод детской жизни мелькнул сейчас передо мной, вызванный точно такой же спазмой сердца, которую я испытал тогда. Я встретил впервые чужого человека, который стал мне так же дорог и близок, как мой милый брат, – и я снова себя почувствовал неумелым ребёнком, не знающим, как подойти к чужому человеку, что ему сказать и как себя вести, чтобы выполнить желание Флорентийца и доставить ему удовольствие своим поведением… Я стоял в коридоре, не решаясь постучаться в соседнее купе, а в моей голове, – точно молнией освещенный, – пронёсся этот эпизод моей первой детской бестактности.
Сжав губы, вспомнил я из письма Али: «превозмогу», – и постучался.
– Войдите, – услышал я незнакомый мне чужой голос. Я открыл дверь и чуть было не убежал назад к Флорентийцу, как когда-то к брату в коридор.
На диване, друг против друга, сидели рослые люди, но я увидел только две пары глаз. Глаза дервиша, – сразу запомнившиеся мне в первое свидание, глаза-звёзды, – и пристальные, почти чёрные глаза грека, напоминавшие прожигающие глаза Али старшего.
– Позвольте теперь познакомиться с вами по всем правилам вежливости, – сказал, вставая, Сандра Кон-Ананда. – Это мой друг Иллофиллион.
Он пожал мне руку, я же неловко мял в руке своё кепи и, кланяясь греку, проговорил, как плохие ученики нетвёрдо выученный урок:
– Ваш друг Флорентиец послал меня к вам. Может быть, вам угодно пойти в вагон-ресторан выпить кофе? Я могу служить вам гидом.
Грек, пристальные глаза которого вдруг перестали быть сверлящими шилами, а засветились юмором, быстро встал, пожал мне руку и сказал с сильным иностранным акцентом, очевидно выбирая слова, но совершенно правильно по-русски:
– Я думаю, мы с вами – "два сапога – пара". Вы так же застенчивы, как и я. Ну, что же. Пойдём вместе. Мы, конечно, не найдём двести, но потеряем четыреста. А всё же мы с вами подходим друг другу и, наверное, пока решимся спросить себе завтрак, – всё съедят у нас под носом, и мы останемся голодными.
Говоря так, он скроил такую постную физиономию, так весело потом рассмеялся, что я забыл всё своё смущение, залился смехом и уверил его, что буду решительно беззастенчив и накормлю его до отвала.
Мы вышли из купе под весёлый смех Кон-Ананды. Пройдя в вагон-ресторан, я быстро нашёл там столик в некурящем отделении, заказал завтрак и старался занимать моего нового знакомого, обращаясь к нему на немецком языке. Он отвечал мне очень охотно, спросил, бывал ли я в Греции. Я со вздохом сказал, что дальше Москвы, Петербурга, Северного Кавказа и К., где был в первый раз и очень коротко, нигде не бывал.
Нам подали кофе, и я, пользуясь правом молчания за едой, украдкой, но пристально наблюдал моего грека.
Положительно, за мою детскую и юношескую монотонную жизнь сейчас я был более чем вознагражден судьбой, встретив сразу так много событий и лиц, не только незаурядных, но даже не умещающихся в моём сознании. Казалось, надень моему греку венок из роз на голову, накинь на плечи хитон, – и готова модель для лепки какого-нибудь олимпийского бога, древнего царя, мудреца или великого жреца, – но в современное платье в моём сознании он как-то не влезал. Не шёл ему европейский костюм, не вязался с ним немецкий язык, – скорее ему подошли бы наречия Испании или Италии. Правильность черт его лица не нарушал даже низкий лоб с выпуклостями над бровями, – тонкими, изогнутыми, длинными, – до самых висков. Нежность кожи при таких иссиня-чёрных волосах и едва заметные усы… Про него действительно можно было сказать: "Красив, как бог".
Но того обаяния, которым так притягивал к себе Флорентиец, в нём не было. Насколько я не чувствовал между собою и Флорентийцем условных границ, – хотя и понимал всю разницу между нами и его огромное превосходство во всём, – настолько Иллофиллион казался мне замкнутым в круг своих мыслей. Он точно отделен был от меня перегородкой, и проникнуть в его мысли, думалось мне, никто бы не смог, если бы он сам этого не захотел.
Мы дождались следующей остановки, вышли из ресторана и прошлись по перрону до своего вагона. Мой спутник поблагодарил меня за оказанную ему услугу, прибавив, что гид я очень приятный, потому что умею молчать и не любопытен.
Я ответил ему, что детство прожил с братом, человеком очень серьёзным и довольно молчаливым, а юность не баловала меня такими встречами, когда люди бы интересовались мною. Поэтому хотя я и очень любопытен, вопреки его заключению, но научился, так же как и он, думать про себя.
Он улыбнулся, заметив, что математики – если они действительно любят свою науку – всегда молчаливы. И мысль их углублена настолько в логический ход вещей, что даже вся вселенная воспринимается ими как геометрически развёрнутый план. Поэтому суета, безвкусица в высказывании не до конца продуманных мыслей и суетливая болтовня вместо настоящей, истинно человеческой осмысленной речи, какою должны бы обмениваться люди, пугает и смущает математиков. И они бегут от толпы и суеты городов с их далёкой от логики природы жизнью.
Он спросил меня, люблю ли я деревню? Как я мыслю себе свою дальнейшую жизнь? Я ответил, что вся жизнь моя прошла пока на гимназической и студенческой скамье. Рассказал ему, как поступил в гимназию, смеясь вспомнил и блестящие экзамены. Потом рассказал и о первом горе – разлуке с братом и жизни в Петербурге. А затем, как бы для самого себя подводя итоги какого-то этапа жизни, – сказал ему:
– Сейчас я на втором курсе университета и тоже горе-математик. Но мои занятия даже ещё не привели меня к пониманию, какую жизнь я хотел бы себе выбрать, где бы хотел жить, и даже не понимаю пока, какое место во вселенной вообще занимает моя персона.
Мы стояли в коридоре, и мой собеседник предложил мне войти в его купе. Наш разговор – незаметно для меня – принял тёплый товарищеский характер. Меня перестала смущать внешняя суровость моего нового знакомого, а наоборот, я почувствовал как бы отдых и облегчение. Мои мысли потекли спокойнее; мне очень хотелось узнать об университетах Берлина и Лондона, и я был рад посидеть с моим новым другом.
Но мне страстно хотелось также заглянуть к Флорентийцу и передать ему, что я не осрамился, выполняя его поручение, и что грек очень интересный человек.
Только я собирался сказать, что зайду на минутку в своё купе, как дверь открылась, и на пороге я увидел Кон-Ананду. Он сказал, что Флорентиец заснул и что, если мне интересно поговорить с Иллофиллионом, он охотно посидит в моём купе и покараулит сон Флорентийца.
Я уже знал хорошо, как крепко тот спит, и с удовольствием согласился поменяться местами с Анандой на некоторое время.
Мы продолжали прерванную было беседу. Чем дальше говорил Иллофиллион, тем сильнее поражался я его знаниям, наблюдательности, а главное, силе его обобщений и выводов.
Я и сам не лишён был синтетических способностей, хорошо разбирался в логике, сравнительно много читал. Но все мои, называемые блестящими, способности показались мне жалким хламом, сброшенным в лавке старьёвщика в общую кучу, в сравнении с чёткостью мысли и речи моего собеседника.
– Как странно я чувствую себя сегодня. Точно я поступил в новый университет и прослушал ряд занимательнейших лекций. Но если бы вы ещё рассказали мне о быте студентов, с которыми вы учились, об уровне их развития и интересов, – сказал я.
И снова полилась наша беседа, причём мой собеседник проводил параллели между студенчеством Греции, Германии, Парижа и Лондона, которое он имел возможность наблюдать.
Я ловил каждое слово. Он говорил так просто и вместе с тем так образно, что мне казалось, будто я сам путешествую вместе с ним, всё слышу и вижу собственными глазами. Страстная жажда знаний, жажда видеть мир, людей, узнать их нравы и обычаи наполнила меня экстазом. Я перестал отдавать себе отчёт о времени и месте, забыл, что я всё своё образование получил трудам брата, бедного русского офицера, и решил, что непременно увижу весь свет и не оставлю ни одного угла, не побывав там.
– А хотелось бы вам путешествовать? – услышал я вопрос И. Точно свалившись с неба, я осознал, что никак не смогу объехать не только всего мира, но даже своей родной России, потому что я беден и до сих пор умею зарабатывать только гроши уроками да переводами.
– Хотеть-то я очень бы хотел, – вздохнув, ответил я. – Но мне не везёт с путешествиями. После пятилетней разлуки с братом, пока я кончал гимназию и поступал в университет, я выбрался, наконец, к нему в Азию. Мечтал увидеть новый свет и новый народ, – и вот всё скомкалось. И брата я теперь потерял, – прибавил я тихо, вспомнив, с какой радостью я ехал на свидание с ним в далёкое К. и с какою скорбью возвращаюсь оттуда.
И. склонился ко мне, необыкновенно ласково поглядел мне н глаза и так же тихо ответил:
– Я всем сердцем сострадаю вам, друг. Я тоже пережил такой момент жизни, когда потерял всё, что любил, и всех, кого любил, в один день. Но моё состояние было хуже вашего, потому что я не мог помочь никому из тех, кого любил. Когда я сам, тяжело раненный, пришёл в себя, я увидел только похолодевшие трупы своих родных и близких. А что касается всех моих надежд, идеалов, стремлений, исканий истины и чести, – всё это также было выметено из моей души и превращено в прах, ведь убийцами были фанатики-лицемеры, разыгрывавшие роль друзей…
Он помолчал и продолжал ещё более проникновенным тоном:
– Ваше положение много лучше того момента моей жизни. Вы ещё не потеряли брата, вы только в разлуке с ним. Вы ещё можете ему помочь и уже начинаете дело помощи. Я приехал погостить к Али пять лет тому назад, возвращаясь из путешествия по Индии, и познакомился у него с вашим братом. Али рассказал мне о его чистой жизни большого учёного-самоучки, о его беззаветной преданности идее свободы. Такие, редко встречающиеся в русском офицере качества, я помню, меня очень тронули. И когда я увидел вашего брата, его прекрасное лицо сказало мне так много, что я сразу стал ему преданным другом. А вы знаете, – из наблюдений даже такой короткой и юной жизни, как ваша, – что цельные, сосредоточенные характеры не умеют отдавать своих сердец и дружбы наполовину. Мы часто виделись с вашим братом. И это я пополнял постоянными посылками редких книг его прекрасную библиотеку. Удивительно, что странствующая жизнь офицера не помешала ему таскать за собой повсюду сундуки с книгами. Ну, а когда он осел в К., тут уж подлинно он собрал настоящую ценность – библиотеку мудреца. Как жаль, что всё это погибло…