Текст книги "Соки земли"
Автор книги: Кнут Гамсун
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
– Так, а разве вас только двое и будет? – лукаво спрашивает Сиверт.
– Нет, знаешь, может случиться, что будет и больше, – весело отвечает Фредрик. – А раз уж мы заговорили о том, хорошо ли нам здесь живется, так я скажу, что никогда жена моя не толстела так, как теперь.
Они работают до вечера; изредка распрямляют спины и переговариваются:
– Что ж, так ты и не достал табаку? – спрашивает Сиверт.
– Нет, да это-то мне все равно, – отвечает Фредрик. – Я ведь не курю.
– Не куришь?
– Нет. А мне просто хотелось зайти к Аронсену и послушать, что он скажет.
Оба проказника захохотали.
На обратном пути домой отец и сын по обыкновению молчаливы, но Исаак надумал что-то и говорит:
– Послушай, Сиверт.
– Что? – отзывается Сиверт.
– Да нет, ничего.
Они идут долго, потом отец опять заговаривает:
– Как же Аронсен может торговать, когда у него нет товаров?
– Да, – отвечает Сиверт. – Но и людей-то здесь не так много, чтоб для них держать товары.
– Ну, ты так думаешь? Да, да, наверное оно так! Сиверт немножко удивляется этим словам. Отец продолжает:
– Здесь всего восемь хуторов, но может быть гораздо больше. Да нет, не знаю.
Сиверт дивится еще больше: о чем думает отец? Ни о чем? Отец с сыном опять идут долго и почти доходят до дому.
– Гм. Как думаешь, сколько Аронсен запросит за свой участок? – спрашивает старик.
– Вот оно что! – отвечает Сиверт. – Ты хочешь купить? – спрашивает он шутки ради. Но вдруг его сразу осеняет, куда клонит отец: старик думает об Елисее.
О, наверное он никогда не забывал о нем, а думал так же упорно, как мать, только по-своему, ближе к земле, ближе и к Селланро.
– Цена наверно сходная, – говорит тогда Сиверт.
Из этих слов Сиверта отец заключает, что его поняли, и, словно испугавшись своей чрезмерной откровенности, сейчас же переводит на другое и говорит о починке дороги, о том, как хорошо, что они с нею развязались.
Дня два Сиверт с матерью присаживались друг к дружке, совещались, шушукались и даже написали письмо; а в субботу Сиверту вдруг надумалось пойти в село.
– Зачем это тебе опять понадобилось в село, только трепать подметки? – спросил с досадой отец, – и лицо у него было неестественно сердитое: он отлично понял, что Сиверт собрался на почту.
– Хочу пойти в церковь, – ответил Сиверт. Лучшей причины не подыскать, сказал отец: – Да уж за чем ни на есть!
Но если Сиверт собрался в церковь, так пусть запряжет лошадь и возьмет с собой маленькую Ревекку. Маленькой Ревекке можно доставить это удовольствие в первый раз в жизни; она была такая умница, помогала отгонять коров от турнепса, и, вообще, была для всех на хуторе, что солнышко в небе. Запрягли телегу, Ревекке дали в провожатые Иенсину, чему Сиверт не противился.
Пока они ездят, на хутор неожиданно является доверенный из «Великого».
Что случилось? Да ничего, просто пришел пешком некий доверенный, некий Андресен, он направляется в скалы, хозяин послал его… Только и всего. Это событие не вызывает среди жителей Селланро никакой особой суматохи, это не то, что в былые дни, когда гость представлял редкое зрелище на хуторе, и Ингер приходила в большее или меньшее волнение. Нет, Ингер опять ушла в себя и притихла.
Необыкновенная вещь этот молитвенник, прямо путеводная звезда, рука, обвивающая шею! Когда Ингер пришла в разлад с самой собой и заблудилась в ягоднике вывело ее на путь воспоминание о горенке и о молитвеннике; сейчас она опять сосредоточенна и богобоязненна. Она вспоминает давние годы, когда, бывало, за шитьем уколет палец иглой и скажет: Черт! Этому она научилась от своих товарок за большим портняжным столом. А теперь уколется до крови, и высасывает кровь молча. Немало требуется борьбы с собой, чтоб так перемениться. А Ингер пошла еще дальше. Когда все рабочие ушли и каменный скотный двор был готов, а хутор опять опустел и затих, Ингер очень мучилась, много плакала и страдала. Она никого не винила в своем отчаянии, кроме себя самой, и была полна смирения. Поговорить бы с Исааком и облегчить свою душу! Но в Селланро никогда не водилось, чтобы кто-нибудь говорил о своих чувствах и в чем-либо каялся. И потому она только необыкновенно ласково звала мужа обедать и ужинать, а если он бывал не дома, шла к нему, а не кричала с порога, по вечерам же осматривала его платье и прикрепляла пуговицы. Но Ингер пошла и еще дальше. Однажды ночью она приподнялась на локте и сказала мужу:
– Послушай, Исаак!
– Чего тебе? – спросил Исаак.
– А ты не спишь?
– Ну?
– Нет, ничего, – говорит Ингер. – А только я была не такая, как надо.
– Чего? – спрашивает Исаак. Он не понял и тоже приподнялся на локте.
Они стали разговаривать лежа. Она все-таки отличная женщина, и на сердце у нее тяжело:
– Я была для тебя не такою, как надо, – говорит она. – Мне так жалко!
Эти простые слова умиляют его, умиляют мельничный жернов: ему хочется утешить Ингер, он не понимает, в чем собственно дело, понимает только, что другой такой, как она, нет.
– Об этом тебе нечего плакать, – говорит Исаак, – никто не бывает таким, как надо.
– Ах! Нет, нет, – с благодарностью отвечает она.
О, у Исаака были такие здравые понятия о вещах, он умел выпрямить, где что покосится. Кто из нас таков, каким бы должен быть? Исаак был прав; даже бог сердца, который ведь все-таки бог, пускается на приключения, и мы видим, какой он буян: один день он зарывается в груду роз, облизывается и все помнит, а на следующий день он занозил ногу шипом и вытаскивает его с гримасой отчаяния. Что же, умирает он от этого? Ничего подобного, остается таким же, как был. Нечего сказать, хорошо бы было, если б он умер!
Обошлось дело и с Ингер, она пережила свое горе, но осталась верна своим благочестивым размышлениям и находит в них верное утешение. Ингер неизменно прилежна, терпелива и добра, она ставит Исаака выше всех других мужчин и смотрит на все его глазами. Разумеется, с виду он не щеголь и не певун, но он еще хоть куда, ха! Спросите-ка ее! И опять подтверждается, что набожность и нетребовательность – большое благо.
И вот явился этот маленький доверенный из «Великого», этот Андресен; явился он в Селланро в воскресенье, и Ингер не взволновалась, совсем напротив, она даже не удостоила подать ему крынку молока, а так как работницы не было дома, послала вместо себя Леопольдину. И Леопольдина отлично сумела подать крынку и сказала: «Пожалуйте», и вся вспыхнула в лице, хотя одета была по праздничному, и ей не в чем было извиняться.
– Спасибо, зачем ты это! – сказал Андресен. – Отец твой дома? – спросил он.
– Должно быть, вышел куда-нибудь.
Андресен выпил, вытер носовым платком рот и посмотрел на часы.
– Далеко отсюда до рудника? – спросил он.
– Нет. Час ходьбы, а то и меньше.
– Мне надо пройти туда по поручению Аронсена, я его доверенный.
– Так.
– Разве ты меня не узнала? Я доверенный у Аронсена. Ты была у нас за покупками?
– Да.
– Я тебя хорошо помню, – сказал Андресен. – Ты была два раза и покупала у нас.
– Не ожидала я, что вы меня вспомните, – ответила Леопольдина, но тут силы ей изменили, и она ухватилась за стул.
Андресену силы не изменили, он повернулся на одной ножке и сказал:
– Как же мне тебя не запомнить! – И прибавил: – Ты не можешь пойти со мной на скалу?
Через минуту у Леопольдины замелькали какие-то чудные красные круги перед глазами, пол поплыл из-под ног, а голос доверенного Андресена донесся откуда-то издалека:
– Тебе некогда?
– Да, – ответила Леопольдина.
Бог знает, как она добралась до кухни. Мать взглянула на нее и спросила:
– Что с тобой?
– Ничего.
Ничего – ну, конечно! А дело в том, что и для Леопольдины настал черед волноваться, начинать свой бег по кругу. Она весьма для этого годилась, вытянулась, похорошела, только что конфирмовалась, жертва хоть куда. В юной груди ее трепыхается птичка, длинные руки ее, как и у матери, полны нежности, женственности. А разве она не умеет танцевать? Еще как!
Удивительно, где они научились, но в Селланро все умели танцевать, и Сиверт, и Леопольдина танцевали местную деревенскую пляску с разными коленцами, шотландку, мазурку, рейнлендер и вальс. А наряжаться, влюбляться и грезить на яву – разве Леопольдина всего этого не умела? Точь в точь, как другие!
Когда она стояла в церкви, мать дала ей надеть золотое кольцо, какой же тут грех, только красиво, к тому же, на следующий день, когда она должна была причащаться, кольца ей уже не дали до окончания всей церемонии. Отчего же ей и не надеть в церковь золотое кольцо, она ведь дочь богатого человека, самого маркграфа.
На обратном пути со скалы доверенный Андресен застал Исаака дома, и его пригласили зайти. Угостили обедом и кофе. Все домашние были в горнице и приняли участие в беседе. Доверенный рассказал, что Аронсен послал его на скалу разузнать, в каком положении дело на руднике, есть ли признаки, что разработка возобновится. Бог знает, доверенный, может, сидел и врал, что его послали, он мог и сам по себе затеять эту прогулку, и во всяком случае за короткое время, что он проходил, он не мог добраться до самого рудника.
– Снаружи-то не очень разглядишь, собирается компания работать или нет, – сказал Исаак.
– Да, – согласился доверенный, но Аронсен послал его, да и потом, четыре глаза увидят все-таки больше, чем два.
Но тут Ингер не удержалась и спрашивает:
– Правду ли говорят, будто Аронсен собирается продавать?
Доверенный отвечает: – Он так поговаривает. А ведь такой человек, как он, может делать, что захочет, у него на все хватит средств.
– Ну, у него так много денег?
– Да, – отвечает доверенный и кивает головой, – уж не без того!
Ингер опять не может смолчать и спрашивает:
– А сколько же он хочет за свой участок?
Исаак вмешивается, любопытство разбирает его, может быть, еще больше, чем Ингер; но мысль о покупке «Великого» отнюдь не должна исходить от него, он отмахивается от нее и говорит:
– Зачем ты спрашиваешь, Ингер?
– Да нет, я только так, – отвечает она.
Оба смотрят на доверенного Андресена и ждут. Тогда тот отвечает.
Он отвечает очень сдержанно, что цены он не знает, но, со слов Аронсена, знает, во сколько ему обошлось «Великое».
– Сколько же? – спрашивает Ингер, не в силах удержать язык за зубами.
– Тысячу шестьсот крон, – отвечает доверенный.
– Неужто! – Ингер мгновенно всплескивает руками, потому что, если есть такое, в чем женщины не знают никакого толку, так это именно в ценах на земельные участки. Но, впрочем, тысяча шестьсот крон и сами по себе для деревни сумма не маленькая, и Ингер боится одного: что Исаака она отпугнет.
Но Исаак – аккурат скала и говорит только:
– Постройки-то там большие!
– Да, – соглашается доверенный Андресен, – много разных служб!
Перед самым уходом доверенного Леопольдина потихоньку выскользнула за дверь. Чудно, должно быть, подать ему руку. Но она выискала себе хорошее местечко: стоит в каменном скотном дворе и выглядывает из окошка. На шее у нее голубая шелковая ленточка, раньше ее не было, и замечательно, что она как-то успела ее надеть. Вот он проходит, – чуточку низковат ростом, кругленький, с тугими икрами, болокурая бородка, лет на восемь, десять старше ее. Как будто он ничего!..
А поздно в ночь на понедельник возвращается из села Сиверт с Ревеккой и Иенсиной. Все сошло хорошо, Ревекка последние часы спала, и так, сонную, ее вынимают из телеги и вносят в дом. Сиверт узнал много новостей, но когда мать спрашивает:
– Что слыхал нового? – он отвечает:
– Да ничего особенного. Аксель завел косилку и борону для целины.
– Что ты говоришь? – с интересом спрашивает отец. – Ты видел?
– Видел. Стоят на пристани.
– Ага, так вот зачем он ездил в город! – говорит отец. А Сиверт сидит, полный еще более любопытных вестей, но не говорит больше ни слова.
Пусть отец думает, что необходимое дело, за которым Аксель Стрем ездил в город, – покупка косилки и бороны; пусть и мать тоже так думает. Но никто из них этого не думал, они довольно наслушались, что поездка эта имела отношение к недавнему детоубийству, раскрытому в их местности.
– Ну, ступай, ложись! – говорит, наконец, Исаак.
Сиверт уходит и ложится, его распирает от новостей. Акселя вызвали на допрос по важному делу, с ним поехал и ленсман. Дело было настолько важное, что даже жена ленсмана, у которой опять родился маленький, оставила ребенка и тоже поехала с ними в город. Она заявила, что хочет сказать словечко присяжным.
По селу ходили всякие сплетни и слухи, и Сиверт отлично заметил, что вспомнили и про другое, старое детоубийство. При его приближении разговоры у церкви смолкли, и будь он не тем, кем был, люди, может быть, отвернулись бы от него. Хорошо быть Сивертом: во-первых, сын богатого человека, владельца большого поместья, а потом и сам по себе толковый парень, работяга, его ставили в пример и уважали. И все время он пользовался общей любовью. Только бы Иенсина не наслушалась лишнего до их отъезда домой! У Сиверта тоже было свое, чем он дорожил, ведь и деревенские люди тоже могут краснеть и бледнеть. Он видел, как Иенсина вышла из церкви с маленькой Ревеккой, она тоже его видела, но молча прошла мимо. Он подождал немножко, потом подъехал к избе кузнеца, чтоб забрать Иенсину и сестренку.
Все сидят за обедом. Сиверта тоже приглашают, но он уже закусил, спасибо!
Они знали, что он приедет, могли бы немножко подождать; у них, в Селланро подождали бы, здесь – нет!
– Ну, конечно, это не такая еда, к какой ты привык дома, – говорит кузнечиха.
– Что слыхал у церкви? – спрашивает кузнец, хотя и сам был там.
Когда Иенсина с Ревеккой уселись в телегу, кузнечиха говорит дочери:
– Да, да, Иенсина, теперь надо тебе поскорее возвращаться домой!
Это можно понять на-двое, верно подумал Сиверт, потому что не вмешался.
Но скажи она немножко пояснее – и он, может быть, ответил бы! Он хмурит брови и ждет – нет, больше ничего.
Они едут домой, и маленькая Ревекка одна разговаривает, она полна впечатлений от виденного в церкви: священник в ризе с серебряными крестами, паникадило, орган. Некоторое время спустя Иенсина говорит:
– Какой стыд, с Варварой-то!
– На что это твоя мать намекала, когда сказала, что тебе надо поскорее возвращаться домой? – спрашивает Сиверт.
– На что намекала?
– Ты хочешь от нас уехать?
– Когда-нибудь придется же вернуться домой.
– Тпрру! – говорит Сиверт и останавливает лошадь. – Хочешь, чтоб я повернул и отвез тебя сейчас же?
Иенсина смотрит на него, он бледен, как мертвец.
– Нет, – отвечает она. Через минуту она начинает плакать.
Ревекка с удивлением посматривает то на одного, то на другую. О, маленькая Ревекка оказалась очень кстати при такой поездке, она заступилась за Иенсину, погладила ее и заставила улыбнуться. А когда пригрозила брату, что прыгнет с телеги и принесет для него хорошую розгу, невольно улыбнулся и Сиверт.
– А теперь я спрошу, на что намекал ты? – сказала Иенсина.
Сиверт, не раздумывая, ответил:
– Я хотел сказать, что если ты хочешь от нас уехать, мы попробуем обойтись и без тебя.
Некоторое время спустя Иенсина говорит:
– Да, да, Леопольдина уж подросла и может исполнять мою работу.
Обратный путь вышел очень печальный.
Глава V
По равнине идет человек. Ветрено, льет дождь, началась осенняя мокрота, но человеку это все равно, и он весел с виду, и на душе у него весело, это Аксель Стрем, он возвращается с допроса, его оправдали. И он рад: во-первых, на пристани стоит для него косилка и борона для целины, а во-вторых, его оправдали. Он не принимал участия в убийстве ребенка. Вот как бывает на свете!
Но что за часы он пережил! Когда он стоял перед судом и давал показания, ему, неутомимому труженику, эта работа показалась самой тяжелой в его жизни.
Ему не было никакого расчета усугублять вину Варвары, поэтому он всячески старался не сказать лишнего, он рассказал даже не все, что знал, каждое слово пришлось из него вытягивать, и большей частью он отвечал только «да» и «нет». Разве этого не довольно? Разве надо было раздувать дело еще больше? О, много раз казалось, что оно принимает серьезный оборот, высокое начальство в черных, пречерных, сюртуках смотрело так грозно, оно могло немногими словами повернуть все на плохое и, пожалуй, добиться его осуждения. Но они оказались добрыми людьми, не захотели его погибели. Да кроме того, над спасением Варвары работали могущественные силы, а это должно было пойти на пользу и ему.
Господи помилуй, что же его ожидало?
Ведь сама Варвара не могла показать против своего бывшего хозяина и возлюбленного, ему была известна и эта история, и другая, что была раньше, – не так же Варвара глупа. Нет, Варвара оказалась достаточно умна, она расхвалила Акселя, сказала, что он решительно ничего не знал о родах, до того, как все кончилось. Он был немножко чудной, и они между собой не ладили, но он человек смирный и, вообще, замечательно хороший человек. А что он выкопал новую могилку и переложил в нее тельце, так случилось это уже некоторое время спустя, и сделал он это оттого, что ему показалось, будто прежняя могилка сыровата, хотя она и была сухая, а только Аксель такой уж чудной.
Так что же грозило Акселю, раз Варвара принимала на себя всю вину? За Варвару же действовали могучие силы. Действовала госпожа ленсманша Гейердаль.
Она обошла и высших и низших, не щадя себя, потребовала, чтоб ее допросили в качестве свидетельницы и произнесла на суде целую речь. Когда настала ее очередь, она вышла к решетке с видом важной дамы; она поставила вопрос о детоубийстве во всем его объеме и прочитала суду целую лекцию; похоже было, как будто она предварительно добилась разрешения на это. Можно было иметь о ленсманше какое угодно мнение, но говорить она умела, и в политике и в общественных вопросах разбиралась очень хорошо. Просто удивительно, откуда у нее брались слова. По временам председателю заметно хотелось вернуть ее к существу дела, но, должно быть, не хватало духу ей помешать, и он не прерывал ее. А в заключение она привела даже два практических разъяснения и сделала суду, возбудившее всеобщий интерес, предложение.
Все произошло – откинув специально юридические тонкости – следующим образом:
– Мы, женщины, – говорила ленсманша, – несчастная и угнетаемая половина человечества. Законы создают мужчины, мы, женщины, не имеем в этой области никакого влияния. Но разве мужчина может понять, что значит для женщины родить дитя? Переживал ли он страх, чувствовал ли ужасные страдания и боли, испускал ли стоны и вопли? В данном случае ребенка родит служанка, наемная работница. Она не замужем, следовательно, она должна, нося в себе ребенка, все время стараться это скрыть. Почему она должна скрывать? Ради общества.
Общество презирает незамужнюю женщину, ожидающую ребенка. Оно не только не охраняет ее, а преследует ее презрением и позором. Разве это не ужасно?
Ведь это должно бы возмутить всякого человека с сердцем! Девушка не только должна родить на свет ребенка, что и само-то по себе, казалось бы, довольно тяжело, но, сверх того, с ней обращаются за это как с преступницей. Я готова сказать, что для девушки, сидящей на скамье подсудимых, редкая удача, что ребенок ее, благодаря несчастной случайности, родился в ручье и захлебнулся. Это было счастьем для нее самой и для ребенка. Пока общество остается таким, каково оно сейчас, незамужнюю мать следовало бы освобождать даже за убийство своего ребенка.
Со стороны председателя слышится слабое ворчанье.
– Или, во всяком случае, назначить лишь самое незначительное наказание, – продолжала ленсманша. – Разумеется, мы все согласны в том, что жизнь детей надлежит охранять, – говорила она, – но неужели абсолютно ни один из законов гуманности не должен распространяться на несчастную мать? – вопросила она. – Попробуйте представить себе, что она пережила за время беременности, какие муки вытерпела, скрывая свое состояние и не зная, что ей делать с собой и будущим ребенком. Этого ни один мужчина себе не может представить. Во всяком случае, ребенка она убивает из желания ему добра. Мать не настолько жестока к себе и к своему дорогому малютке, чтоб оставить его жить, ей слишком тяжело нести свой позор, под его давлением в ней созревает план убить дитя. И вот она родит где-нибудь тайком и в течение двадцати четырех часов находится в таком расстройстве, что во время самого убийства совершенно невменяема. Она, так сказать, почти не совершила его, до того велико ее расстройство. У нее еще болит после родов каждая косточка, каждый суставчик, а она должна поскорее убить ребенка и убрать труп – подумайте, какое напряжение воли требуется для этой работы! Но, натурально, мы все хотим, чтоб дети оставались живы, и можем только жалеть, что некоторых из них убивают. Но это вина самого общества, этого тупого, жестокого, зараженного сплетнями, жаждой преследования, злобного общества, которое стоит на страже, чтоб всеми средствами душить незамужнюю мать!
Но даже и после такого обращения со стороны общества злополучные матери могут подняться и оправиться. Часто бывает, что в таких девушках именно после их социального проступка начинают развиваться лучшие и благороднейшие качества их души. Присяжные могут спросить заведующих приютами, принимающих таких матерей и детей, правда ли это. И опытом дознано, что именно девушки, которые… которых общество вынудило убить свое дитя, становятся образцовыми нянями. Обстоятельство, думается нам, представляющее для всякого человека материал для размышлений.
Другая сторона дела такова: почему оставляют на свободе мужчину? Мать, совершившую детоубийство, бросают в тюрьму и тиранят, но отца ребенка, настоящего соблазнителя, подстрекателя, того не трогают. Однако, будучи виновником зачатия ребенка, он несет известную долю участия в его убийстве, и даже наибольшую долю: не будь его – не было бы и несчастья. Так почему же он остается неприкосновенным и правым? Потому что законы сочиняются мужчинами. Вот вам ответ. Положительно приходится молить небо о защите от этих мужских законов! И всегда так и будет, до тех пор, пока мы, женщины, не получим права голоса при выборах и в тинге.
– Но если, – продолжала ленсманша, – эта жестокая судьба поражает виновную – или более виновную – незамужнюю мать, совершившую детоубийство, то что сказать о невинной, только подозреваемой в убийстве и его не совершившей?
Какую компенсацию дает общество этой жертве? Никакой компенсации! Я удостоверяю, что знаю сидящую здесь подсудимую с детства, она служила у меня, отец ее состоит понятым у моего мужа. Мы, женщины, позволяем себе думать и чувствовать как раз наперекор мужским обвинениям и преследованиям, мы позволяем себе иметь собственное мнение о вещах. Сидящая здесь девушка арестована и лишена свободы по подозрению в том, что, во-первых, родила тайком, а затем в том, что убила своего ребенка. Она – я в этом не сомневаюсь – не совершила ни того, ни другого; присяжные сами придут к этому ясному, как солнце, заключению. Сокрытие родов? Она родит средь бела дня. Правда, она одна, но кому же быть при ней? Она живет в глуши, в пустынном месте, единственный человек, живущий там же кроме нее – мужчина, неужели же ей призывать его в такой момент? Нас, женщин, подобная мысль возмущает. Затем она, якобы, убила дитя? Она родила его в ручье, она лежит в ледяной воде и родит. Каким образом она попала в ручей? Она наемная работница, следовательно, рабыня, каждый день у нее определенные дела.
Сегодня ей нужно пойти в лес за можжевельником для мытья деревянной посуды; переходя через ручей, она оступается и падает в воду. Она лежит, не в силах подняться. Ребенок рождается и захлебывается в воде.
Ленсманша останавливается. По лицам присяжных и слушателей она видела, что говорила необыкновенно хорошо, в зале царила полная тишина, только Варвара изредка вытирала глаза от волнения. Ленсманша закончила следующими словами:
– У нас, женщин, есть сердце. Я бросила своих детей на чужих людей, чтоб приехать сюда и дать показания в пользу сидящей здесь, несчастной девушки.
Мужские законы не могут запретить женщинам думать: я думаю, что эта девушка достаточно наказана за то, что не сделала ничего дурного. Оправдайте же ее, я возьму ее к себе. Она будет самой лучшей няней из всех, какие у меня были.
Ленсманша кончила. Председатель заметил:
– Но ведь, по словам свидетельницы, именно из детоубийц и выходят такие замечательные няни?
Но председатель вовсе не был несогласен с ленсманшей Гейердаль, отнюдь нет, и он даже был чрезвычайно гуманен, чисто пастырски сострадателен. Во время вопросов, обращенных затем прокурором к ленсманше, председатель большей частью сидел молча и делал какие-то отметки на бумагах.
Судебное разбирательство происходило утром, свидетелей было мало, и самое дело, в сущности, очень просто. Аксель Стрем надеялся уже на благоприятный исход, как вдруг ленсманша и прокурор словно соединились, чтоб создать ему неприятности за то, что он похоронил ребенка, вместо того, чтоб заявить о смерти. Его стали довольно строго допрашивать, и, может быть, он не так-то легко справился бы с этим пунктом, если б не заметил в конце залы Гейслера.
Совершенно верно: там сидел Гейслер. Это дало Акселю некоторую опору, он почувствовал себя не одиноким пред лицом начальства, задумавшего его погубить. Гейслер кивнул ему.
Да, Гейслер приехал в город. Он приехал не для того, чтоб выступить в качестве свидетеля, но присутствовал на суде. Он употребил два дня до разбирательства на ознакомление с делом и на записывание того, что запомнил из рассказа Акселя в Лунном. Большинство документов были в глазах Гейслера вздорными, этот ленсман Гейердаль был весьма ограниченный человек, в протоколе допроса он старался изобразить Акселя соумышленником детоубийства.
Дурак, идиот, он не имел никакого понятия о жизни в деревне, не понимал, что именно ребенок и был теми узами, которые должны были привязать к хутору Акселя, необходимую помощницу!
Гейслер переговорил с прокурором, но получил впечатление, что это было не нужно: он хотел помочь Акселю вернуться обратно на хутор, но Аксель не нуждался в помощи. Нет, потому что шансы самой Варвары были самые блестящие, а с ее оправданием отпадал вопрос и о соучастии Акселя. Все зависело от показаний свидетелей. Допросили немногих свидетелей – Олину не вызывали, – ленсмана, Акселя, эксперта, двух девушек из села; после их допроса наступил обеденный перерыв; и Гейслер опять пошел к прокурору. Нет, прокурор по– прежнему ожидал благоприятного для девицы Варвары решения. Показания ленсманши Гейердаль оказались чрезвычайно вескими. Все зависело от присяжных.
– Вы очень интересуетесь этой девушкой? – спросил прокурор.
– Отчасти, – ответил Гейслер. – Или скорее – мужчиной.
– Так, мужчина. А девушка? Сочувствие суда на ее стороне. Она у вас тоже служила?
– Нет, она у меня не служила.
– Мужчина гораздо подозрительнее, – сказал прокурор. – Он отправляется совершенно один и хоронит детский трупик в лесу. Это подозрительно.
– Наверное, он просто хотел, вообще, хоронить его, – сказал Гейслер, – ведь это делалось не в первый раз.
– Ну, она женщина и не обладала мужской силой, чтоб как следует выкопать могилу. А в таком состоянии, в каком она находилась, большего она не могла сделать. В общем, – сказал прокурор, – мы дожили, наконец, до более гуманных воззрений на эти дела о детоубийстве. В качестве присяжного, я не решился бы вынести обвинительный приговор этой девушке, а после того, что выяснилось на суде, я не стану требовать ее обвинения.
– Это очень утешительно! – сказал Гейслер и поклонился.
Прокурор продолжал:
– Как человек и частное лицо, я пошел бы даже дальше: я не приговорил бы к наказанию ни одну незамужнюю мать, убившую своего ребенка.
– Это интересно, – сказал Гейслер, – господин прокурор и дама, дававшая сегодня показания, придерживаются совершенно одинаковых взглядов.
– Ну, она-то! Но, впрочем, она очень хорошо говорила. Нет, в самом деле, к чему же все эти приговоры? незамужние матери уже заранее перенесли такие неслыханные муки и низведены на такую низкую ступень человеческого существования жестокостью и грубостью света, что это само по себе уже достаточное наказание.
Гейслер поднялся и сказал: – Но как же дети?
– Да, – ответил прокурор, – по отношению к детям это очень прескорбно. Но если все принять в расчет, то, в конце концов, это божье благословенье и для детей. И в особенности такие незаконнорожденные дети – какова бывает их судьба? Что из них выходит?
Гейслеру, должно быть, захотелось подразнить кругленького человечка, а может вздумалось разыграть из себя мистика и философа, и он сказал: – Эразм был незаконнорожденный.
– Эразм?
– Эразм Роттердамский.
– Неужели?
– Леонардо был незаконнорожденный.
– Леонардо да Винчи? Вот как! Да, разумеется, бывают исключения, иначе не было бы и правила. Но в общем и целом…
– Мы охраняем птиц и зверей, – сказал Гейслер, – как будто, немножко странно не охранять младенца.
Прокурор медленно и величественно потянулся за лежавшими на столе бумагами в знак окончания беседы: – Да, – рассеянно проговорил он, – да, о, да, да, конечно.
Гейслер поблагодарил за необычайно поучительную беседу, которой удостоился, и вышел.
Он опять сел в зале суда, чтоб своевременно выступить. Наверное ему было забавно сознавать за собой такую силу: ведь ему было известно о разрезанной рубашке, взятой с собой для… для того, чтоб увязать в нее осоку, о детском трупике, выловленном однажды из городского залива, он мог бы здорово одурачить суд, одно его слово сейчас стоило тысячи мечей. Но Гейслер, видимо, не намеревался произносить это слово без особой необходимости. Все ведь складывалось отлично, даже общественный обвинитель стоял на стороне обвиняемой.
Зала наполнилась публикой и суд занял свои места.
Началась интересная для маленького городка комедия: грозная торжественность прокурора, взволнованное красноречие защитника. Присяжные сидели и слушали о том, что им надлежит думать о девице Варваре и о смерти ее ребенка.
Да и то сказать: разобраться в этом было не совсем просто. Прокурор был красивый мужчина и, несомненно, добрый человек, но, должно быть, его перед этим что-то рассердило, или он вспомнил, что должен защищать определенную позицию норвежского правосудия, Господь его знает! Это было непонятно, но он уже не проявил такой снисходительности, как утром, порицал злодеяние, если оно было совершено – разумеется, сказал он, это была бы мрачная страница, если б можно было с уверенностью сказать, что она действительно так мрачна, как позволяют думать и полагать свидетельские показания. Это должны решить присяжные. Он хочет обратить их внимание на три пункта: первый пункт – имеется ли налицо сокрытие рождения ребенка, ясен ли этот вопрос для судей. Он сделал несколько замечаний от себя. Второй пункт – тряпка, эта половина рубашки: для чего взяла ее с собой обвиняемая? В предположении ли, что она ей понадобиться? Он подробно развил эту мысль.