Текст книги "Японский оксюморон"
Автор книги: Кирилл Еськов
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Великая Японская Литература – анахроничная и анатопичная
Здесь следует договориться о терминах. Понятно, что, строго говоря, «анахронична и анатопична» вся мировая литература: если автор и переносит действие в иное время и/или место («исторический роман»), он все равно актуализирует modus vivendi своих героев под стандарт собственной эпохи иначе их переживания и приключения просто пройдут мимо сердца (и кошелька) читателя. Ясно, что по языку и манерам Гамлет – это погрязший в рефлексиях интеллектуал елизаветинской эпохи, а вовсе не викинг в рогатом шлеме – как оно должно бы быть, исходя из места и времени действия, благородный рыцарь Айвенго же списан один к одному с викторианского джентльмена. (Напомню, что значительную часть романного времени Айвенго, явно предвосхищая нынешнюю политкорректность, бескорыстно спасает честь прекрасной еврейки Ревекки. Да на этом месте все его братаны-крестоносцы должны были бы перевернуться в гробах!…На самом же деле юристы того времени весьма всерьез обсуждали: а не является ли содомией совокупление христианина с еврейкой и еврея – с христианкой? Вопрос не праздный: это нынче в галерее Гельмана можно без проблем полюбоваться высокохудожественной фотовыставкой – как это оно бывает между человеком и собакой, – а в те времена за содомию полагался костер… Ба-альшой эксперт по этому делу, заслуженный конспиролог Г.Климов, приводит впечатляющие описания тогдашней судебной практики – вроде истории некоего Иоганна Алардуса, державшего в своем парижском доме любовницу-еврейку и прижившего с нею кучу детей; таки сожгли – обоих… Видать, вальтерскоттовкого Айвенго рядом не случилось. Или еврейка была недостаточно прекрасной – это, знаете ли, тоже влияет…)
Говоря об "анахроничности и анатопичности" японской литературы, я имею в виду вот что. Уже который год как я с провожу среди своих знакомых тест: зачитываю отрывки из некой книжки и предлагаю угадать – когда и где это было писано? Обычная реакция – после того, как я наконец сообщаю им правильный ответ: "Быть того не может!" Для чистоты эксперимента я, конечно, опускаю в тексте имена и термины, что могут послужить слишком уж явной подсказкой; однако поскольку читатель и так уже наверняка понял – о какой стране идет речь, мы сейчас тень на плетень наводить не станем. Итак, оцените…
Возлюбленный, верно, уже удалился. Дама дремлет, с головою укрывшись светло-лиловой одеждой на темной подкладке. Верхний шелк уже, кажется, слегка поблек? Или это отливает глянцем густо окрашенная и не слишком мягкая парча? На даме нижнее платье из шелка цвета амбры или, может быть, палевого шелка-сырца, алые шаровары. Пояс еще не завязан, концы его свисают из-под платья.
Пряди разметанных волос льются по полу волнами… С первого взгляда можно понять, какие они длинные.
В предутреннем тумане мимо проходит мужчина, возвращаясь домой после любовной встречи. На нем шаровары из переливчатого пурпурно-лилового шелка, сверху наброшена "охотничья одежда", такая прозрачная, словно бы и нет ее. Под легким светлым платьем скользят алые нижние одежды. Блестящие шелка смочены росой и обвисли в беспорядке. Волосы на висках растрепаны, и он глубже надвинул на лоб свою шапку цвета воронова крыла. Вид у него несколько подгулявший.
Возвращаясь от своей возлюбленной, он полон заботы. Надо написать ей письмо как можно скорее, "пока не скатились капли росы с утреннего вьюнка", думает он, напевая по дороге: "На молодых ростках конопли…"
Но вдруг он видит, что верхняя створка ставен-ситоми приподнята. Он чуть отодвигает край шторы и заглядывает внутрь.
"Должно быть, с этого ложа только что встал возлюбленный… И, может быть, как я, он сейчас по дороге домой любуется блеском утренней росы…"
Эта мысль кажется ему забавной.
У изголовья женщины, замечает он, брошен широко раскрытый веер, бумага отливает пурпуром, планки из дерева магнолии. На полу возле занавеса рассыпаны в беспорядке сложенные в несколько раз листки бумаги Митиноку, светло-голубые или розовые.
Дама замечает присутствие чужого, она выглядывает из-под наброшенной на голову одежды. Мужчина, улыбаясь, смотрит на нее. Он не из тех, кого надо избегать, но дама не хочет встречи с ним. Ей неприятно, что он видел ее на ночном ложе.
– В долгой дреме после разлуки? – восклицает он, перегнувшись до половины через нижнюю створку ситоми.
– В досаде на того, кто ушел раньше, чем выпала роса, – отвечает дама.
Может быть, и не следовало писать о таких безделицах, как о чем-то значительном, но разговор их, право же, очень мил.
Мужчина придвигает своим веером веер дамы и нагибается, чтобы его поднять, но дама пугается, как бы он не приблизился к ней. С сильно бьющимся сердцем она поспешно прячется в глубине покоя.
Мужчина поднимает веер и разглядывает его.
– От вас веет холодом, – бросает он с легким оттенком досады.
Но день наступил, слышен людской говор, и солнце уже взошло.
Только что он тревожился, успеет ли написать послание любимой, пока еще не рассеялся утренний туман, и вот уже совесть упрекает его за небрежение.
Но тот, кто покинул на рассвете ложе этой дамы, не столь забывчив. Слуга уже принес от него письмо, привязанное к ветви хаги. На цветах еще дрожат капли росы. Но посланный не решается отдать письмо, ведь дама не одна. Бумага цвета амбры пропитана ароматом и сладко благоухает.
Дальше медлить неловко, и мужчина уходит, улыбаясь при мысли, что в покоях его возлюбленной могло после разлуки с ним, пожалуй, случиться то же самое.
Это не «галантный век» (который тут стандартно приходит на ум лицам, не читавшим прежде «Записки у изголовья»), а – десятый; и не роман, а, типа, мемуар, non-fiction. А теперь прикиньте: что такое десятый век в Европе хоть Западной, хоть Восточной, в смысле положения женщины… (Замечу: одним из самых весомых аргументов в пользу того, что «Слово о полку Игореве» на самом деле есть литературная мистификация, считают «Плач Ярославны»: княгиня получилась чрезмерно эмансипированной – под стандарт екатерининской эпохи, когда вещь реально и создана.) Ну а то, что вообще едва ли не вся проза эпохи Хэйан оказалась женской – это просто общее место. Кстати, каюсь – но сам я лишь по прочтении Сэй Сенагон понял, откуда у япониста А.Стругацкого взялись его «легкомысленные красавицы доны»…
Или вот еще:
Придворный Тайра-но Нобутоки, после того, как уже состарился, рассказывал, вспоминая старину:
"Однажды вечером монах в миру Саймедзи пригласил меня в гости.
– Сейчас, – ответил я посыльному, но, как нарочно, никак не мог отыскать свой халат-хитатарэ. Пока я копался, он снова пришел:
– Может быть, у вашей милости нет хитатарэ или еще чего? – спросил он. – Так сейчас ночь, и велено передать, чтобы вы одевались, как придется. Только поскорее!
В своем поношенном хитатарэ, который носил постоянно, я отправился в гости. Хозяин вышел ко мне с бутылкой сакэ и глиняными плошками в руках.
– Пить сакэ одному, – сказал он, – тоскливо и неинтересно, поэтому я и послал за вами. Только у меня нет закуски. В доме, наверное, все уже спят. Поищите, пожалуйста, сами на кухне: ведь должно найтись что-то подходящее.
Я засветил бумажный фонарик и принялся обшаривать все закоулки, пока на одной из кухонных полок не нашел горшок, в котором было немного мисо.
– Мне удалось найти вот что! – воскликнул я.
– О, этого вполне достаточно! – радостно воскликнул Саймедзи, после чего протянул мне вино, и мы с удовольствием выпили.
– В те времена это делалось так, – добавил при этом старик."
Воистину так! А ведь «Записки от скуки» – это уже не легкомысленная эпоха Хэйан, это 14-й век, когда Япония, по всем расхожим представлениям, была уже наглухо застегнутой на все пуговицы безжизненного церемониала… Нет, право же, – прочтя такое, начинаешь несколько иначе воспринимать пелевинского господина Кавабату из торгового дома Тайра!
Короче говоря, хотя в означенных текстах и присутствуют, в должной пропорции, цветущая сакура, заснеженный бамбук и прочий "национальный колорит", речь в них идет о ценностях именно что общечеловеческих: "Ни с чем ни сравнимое наслаждение получаешь, когда в одиночестве, открыв при свете лампады книгу, приглашаешь в друзья людей из невидимого мира". Так что линия эта – на общечеловеческие ценности – берет начало отнюдь не с Акутагавы и Ясудзиро Одзу…
Или вот еще любопытное обстоятельство, особенно четко заметное при сравнении японской литературы с китайской; только для начала позвольте еще пару цитат из нежно любимых мною "Записок от скуки" (последние, больше не буду!):
У одного человека был «Сборник японских и китайских песен», переписанных якобы рукой Оно-но Тофу. Кто-то сказал владельцу:
– У меня, разумеется, нет никаких сомнений относительно вашей семейной реликвии, однако вот что странно: по времени не получается, чтобы Тофу мог переписать сборник, составленный Сидзе-дайнагоном, который жил после него.
– О, значит это действительно редчайшая вещь! – ответил тот и принялся беречь рукопись пуще прежнего.
Рассказывают, что отшельник Кумэ, узрев однажды белизну ног стирающей женщины, лишился магической силы. Действительно, когда кожа на руках и ногах чистая, формы их округлы, а тело красиво своей первозданной красотой, может, пожалуй, случиться и так.
Так вот, не мною замечено (тут можно сослаться, например, на Т.Григорьеву), что вся японская средневековая проза иронична в ничуть не меньшей степени, чем лирична. А вот в великой (кто ж спорит!) китайской литературе можно отыскать все, чего душа пожелает – кроме иронии (а тем более самоиронии). При этом я вовсе не утверждаю, что у китайцев вообще плохо по части чувства юмора – да упаси бог! Масса комедийных моментов, вполне себе смешных; а «Цзин-Пин-Мэй» – так это просто как бы не лучший плутовской роман всех времен и народов (тут небось кое-кто возмутится – мол, какой же он плутовской? Ну, а какой он тогда, по-вашему – авантюрный? эротический? детективный? – ах, «Всего понемножку»… Да нет, понятное дело – Настоящая Литература всем этим классификациям поддается с трудом…). Я только хочу сказать, что китайский автор, даже когда он шуткует, внутренне явно остается абсолютно серьезным; судя по всему, у них там, в Китае, «шутка – дело государственное» (как та музыка). Кстати, эту манеру «шутить по-китайски» очень удачно имитирует (или пародирует?) в своих романах небезызвестный Ван-Зайчик…
И еще одно. При всем многообразии жанров и направлений, демонстрируемых китайской литературой, в ней нет детектива; я имею в виду – детектива в строгом понимании (складывание головоломки: исходно ограниченный круг подозреваемых, у всех мотив, у всех возможность, etc.) Есть превосходные криминальные романы (к примеру, "Трое храбрых, пятеро справедливых" Ши Юй-куня), а вот чтобы создать на богатейшей китайской фактуре классический детектив, понадобился американский китаист Ван-Гулик (и подхвативший это знамя "голандско"-советский китаист Ван-Зайчик). Напомню, что в советской литературе за всю ее историю тоже не было создано ни единого детектива – при том, что были очень неплохие кримальные романы ("Место встречи изменить нельзя") и шпионские романы ("Момент истины", "Где ты был, Одиссей?"). Причина тут, похоже, единая: для настоящего детектива необходим герой-одиночка – вещь, равно немыслимая как в Китае, так и в СССР. А вот в японской литературе детектив есть! Да не просто есть: японская школа детектива, берущая начало от "Чудовища во мраке" – одна из авторитетнейших в мире (доведись мне лично формировать топ-двадцатку лучших детективщиков – так Сейте Мацумото вошел бы в нее без вопросов).
…Короче говоря – в Японии очень странная литература; «странная» чтоб не сказать "противоестественная для того социокультурного контекста, в коем она возникла". И если поэзия еще хоть как-то соотносится с исходной для нее китайской литературной традицией, то проза – это ва-аще! "Я не папина, я не мамина, я на улице росла, меня курица снесла"…
Однако и история Японии (будучи рассмотрена под соответствующим углом зрения) производит впечатление ничуть не менее странное, чем ее литература.
Японская история как романтический сюжет
Мне не хотелось бы здесь надолго убредать в мир архетипов и эгрегоров, лазарчуковских «големов» и переслегинских «динамических сюжетов»: будучи сугубым рационалом, я чувствую себя среди всех этих «квазиживых информационных объектов, модифицирующих поведение людей» как-то неуютно. Но не мною, опять-таки, первым замечено, что история Японии (в сравнении с историями иных стран) необыкновенно сюжетна; в некотором смысле, она вся являет собою «динамический сюжет», более всего напоминающий рыцарский роман. Самое же любопытное, что множество сюжетных ходов этого романа кажутся впрямую списанными у Европы – причем не из «настоящей» истории, а из исторической беллетристики.
Впервые, пожалуй, это пришло мне в голову при знакомстве с историей христианского восстания в Симабара в 1638 году. "Христианское восстание" это, согласитесь, и само-то по себе звучит неслабо, однако дальше начинаются уже форменные чудеса. Шестнадцатилетний "юноша из хорошей семьи", командующий сорокатысячной крестьянской армией, и самураи, идущие в свой последний, безнадежный бой с правительственными войсками под хоруговью с португальской вышивкой "LLOVADO SEIA O SANCTISSIMO SACRAMENTO (Да славится наисвятейшее таинство!)" – такое ведь фиг выдумаешь, сочиняя «альтернативку» на японские темы…
Население Симабара, как и всей западной части острова Кюсю, было по преимуществу христианским: открытый для европейцев порт Нагасаки издавна служил главным центром прозелитизма на Островах; христианами были и многие из тамошних дайме. Так что когда сегун Токугава взялся за искоренение подрывной иноземной веры всерьез (правитель Симабара, к примеру, имел обыкновение медленно сваривавать христиан в кипящих вулканических источниках Ундзэн) – полыхнуло так, что мало не показалось. Среди старост деревень (сея) было много выходцев из военного сословия, которые раньше состояли на службе у католических дайме и сражались в Корее под началом знаменитого маршала-христианина Кониси; именно они и возглавили сопротивление. Как раз из семьи такого самурая-христианина, ветерана Кониси, ставшего потом фермером, и происходил духовный лидер восстания Амакуса Сиро – "Японский мессия"; сами восставшие, впрочем, звали его просто дэусу, переиначив на японский манер латинское Deus. Как бы то ни было, юноша в возрасте "два раза по восемь лет" (такую формулировку употребляли, дабы выполнялось одно из пророчеств) бестрепетно рулил на военных советах поседевшими в битвах самураями, демонстрируя попутно весь набор спецэффектов, приличествующих святому (разговоры с птицами, садящимися к нему на ладонь, возжигающиеся в небе над ним кресты, etc).
Лишь после того, как восставшие разбили и войска местных правителей Мацукуры и Тэрадзавы, и высланную против них армию генерала Итакуры, центральное правительство оценило, наконец серьезность ситуации; дальше началось неизбежное – "Мятеж не может кончиться удачей…"…Остатки христиан – тридцать семь тысяч – нашли убежище в заброшенной приморской крепости Хара; мужчин, способных сражаться, было около десяти тысяч, причем профессиональных военных среди них осталось не более двухсот, остальные же необученные и вооруженные чем попало крестьяне и рыбаки. Тем не менее, стотысячная (!) самурайская армия генерала Мацудайры (а это гораздо больше, чем было у Токугава в решающей битве при Сэкигахара в 1600) безуспешно осаждала замок почти четыре месяца. Даже решающий штурм затянулся до полного неприличия: полумертвые от голода крестьяне (Мацудайра отдал приказ о штурме лишь когда произвел вскрытие тел инсургентов, погибших при очередной вылазке, и убедился, что в желудках их нет ничего, кроме морских водорослей) двое суток отбивали непрерывные атаки "лучших профессиональных воинов своего времени"; а пока мужчины гибли на полуразрушенных древних стенах, женщины и дети совершали массовые самосожжения. Это обстоятельство, разумеется, развело их с родной Церковью (канонизировав в качестве мучеников несколько тысяч японских христиан, Ватикан отказал в этом всем защитникам крепости Хара), но снискало им неподдельное уважение со стороны врагов: "Для людей низкого звания (симодзимо) это поистине была смерть, достойная похвалы. Слова не могут выразить моего восхищения" (дайме Хосокава Тадатоси, участник штурма). Каковое восхищение, впрочем, ни в малейшей степени не помешало им произвести затем окончательное решение христианского вопроса.
Долго не мог я сообразить – что же мне эта история напоминает? откуда берется явственное ощущение «дежавю»? И тут вдруг всплыло откуда-то из глубин памяти жизнеописание некого голливудского сценариста не то режиссера, специализировавшегося в годы Холодной войны на "русской тематике": в его фильмах "комиссары в кожанках кидали под поезд Анну Каренину, а Гришка Распутин собственноручно душил гвардейским шарфом Льва Троцкого и возводил на престол польскую княжну Екатерину II"… Так вот – история восстания в Симабара и есть, если присмотреться, тот самый голливудский винегрет из классики европейского романтизма 19-го века: «Уленшпигель» и «Спартак» вперемешку с альбигойскими крестовыми походами и осадой Монсегюра, плюс, конечно же, Жанна д'Арк forever…
Или взять, к примеру, историю Кусуноки Масасигэ – мятежника-роялиста, героя неудавшейся "Реставрации Годайго" (1333), доблестно павшего за Императора в безнадежной битве с многократно превосходящими силами сегуна Такаудзи. Несравненный мастер маневренной войны, Масасигэ до того многократно разбивал войска бакуфу, причем практически всегда "играя в численном меньшинстве"; премудрости же "войны коммандос" сей бывший гвардейский офицер Среднего Дворца осваивал в горах Кавати, где он создал… как бы это выразиться понейтральнее?.. – "незаконное вооруженное формирование", во! Самое же пикантное – что будущий главнокомандующий войсками Императора впервые (1332) «засветился» в исторических документах в качестве главаря банды, что ворвалась в одно из императорских (!) владений и учинила там акты жестокости… В послевоенной японской историографии Масасигэ прямо называют акуто ("человек вне закона"); outlaw, другими словами. А, помнится, на тех островах, что с противоположного края Евразийского материка, тоже был свой благородный outlaw, некий Робин Локсли, который так же вот повстречался однажды с законным монархом, лишенным трона своим гнусным братцем и… Ну, дальше глядите у Вальтер-Скотта.
Желающие могут сами прогуляться по страницам японской истории в поисках подобных отсылок к европейской беллетристике – их ждет на этом пути множество "открытий чУдных"; для нас же сейчас интереснее вот какой аспект. В европейской историографии о восстаниях и о восставших принято писать, мягко говоря, без особой симпатии; если не брать в расчет краткого (и априорно аномального) советского периода, все эти Спартаки, Пугачевы и Сен-Жюсты всегда выводились фигурами безусловно отрицательными, чтоб не сказать – демоническими (у литераторов бывали на сей счет и иные мнения, но на то они и литераторы: для этих иной раз и сам-то Враг рода человеческого был всего лишь "печальный Демон, дух изгнанья"). Оно и понятно – "нет власти, аще как от Бога", и все такое…
Логично ожидать, что в Японии с ее конфуцианским культом лояльности (тюсин) – главе семьи, хозяину фирмы, сюзерену, государству – отношение к мятежникам будет еще более отрицательным. Так вот – ничуть не бывало! В пантеоне любимых японцами героев весьма заметное место занимают люди, выступившие с оружием в руках против существующего порядка ради утверждения неких идеалов. Более того: не столь уж важно, за какие именно идеалы ты отдал жизнь – за реставрацию власти Императора (как Масасигэ) или за какую-то малопонятную иноземную религию (как Амакуса Сиро); важно, чтоб ты, единожды выбрав сторону, следовал этому выбору, даже (и прежде всего!) в безнадежных обстоятельствах – и тогда тебе обеспечено хоганбиики, традиционное японское сочувствие проигрывающей стороне. Вот и выходит, что авторитет христианства (как вероучения) для японцев – ниже плинтуса, а Амакуса Сиро при всем при том – герой множества книг, пьес и фильмов, причем герой неизменно и однозначно положительный (знаменитый исполнитель женских ролей Маруяма Акихира, "самый красивый мужчина Японии", даже объявил себя его воплощением, умарэ-кавари). Даже Акэти Мицухидэ – офицеру Ода Нобунага, который, будучи публично унижен сюзереном, сделал вид, будто проглотил оскорбление, а потом, выждав время, убил своего обидчика – не отказано в общественном сочувствии; впрочем, дело тут, возможно еще и в том, что убийство диктатора было задумано и осуществлено Мицухидэ с необыкновенным, чисто японским изяществом – Ле Карре с Форсайтом тут отдыхают…
То, что Осио Хэйхатиро – конфуцианский ученый, возглавивший в 1837 году голодный бунт городской бедноты в Осака – почитаем японскими левыми радикалами как "идеал современного революционного борца" вполне естественно. Куда удивительнее, что Осио входил и в "личный пантеон" Юкио Мисимы, которого ну никак не заподозришь в левых симпатиях, – наравне с членами "Лиги Божественного Ветра", учинившими трационалистский путч против режима Мэйдзи, и юными пилотами-камикадзе. "Вспоминаю, что во время одной из наших последних бесед, – пишет друг Мисимы, английский японист Айвен Моррис, – он упомянул Осио Хэйхатиро как выдающегося героя – типаж, который стоило бы изучать на Западе, если там хотят понять сущность японского духа, который, как он мягко выразился, находит свое выражение не только в дневниках дам хэйанского двора, элегантном ритуале обмена стихотворными посланиями, или чайной церемонии".
Возможно, именно тот разговор и сподвигнул Морриса на написание замечательной книги "Благородство поражения (Трагический герой в японской истории)", где он всесторонне исследует феномен хоганбиики – изначального и непреклонного антипрагматизма японцев, побуждающего их "по умолчанию" отдавать свои симпатии побежденному. Чисто японский герой – это "человек, чья прямодушная искренность не позволяет ему совершать маневры и идти на компромиссы, обычно требующиеся для достижения мирского успеха. В ранние годы храбрость и способности могут быстро продвинуть его наверх, однако он навеки обручен с проигравшей стороной и неизбежно будет низвергнут. Бросая себя туда, куда ведет его мученическая судьба, он открыто противится диктату условностей и здравого смысла до тех пор, пока его не победит противник, "удачно оставшийся в живых", которому и удается своими безжалостными прагматическими методами навязать этому миру новый, более стабильный порядок… Смерть такого героя не есть временная неудача, вскоре искупаемая его последователями, но представляет необратимое крушение всего дела, которому он был вождем. Проще говоря, его борьба была бесполезной и обычно приводила к результатам, прямо противоположным ожидаемым." В некотором смысле, вся японская история представляет собой цепь таких безнадежных противостояний (Ёсицунэ – Ёримото, Масасигэ – Такаудзи, Сайго – Окубо) противостояний, в которых победителю (даже если это человек, внесший неоспоримый вклад в развитие японского государства!) исходно предуготована "мнением народным" роль антигероя.
Но, может быть, эта безудержная романтизация героев (и антигероев) обращена исключительно в далекое прошлое, и служит для сверхпрагматичных конформистов (каковыми и являются японцы в обыденной жизни) своеобразным компенсаторным механизмом, вроде еженедельных предуикэндных избиений чучела любимого начальника в японских фирмах? Да нет, непохоже… Благо история "последнего истинно японского героя", Сайго Такамори, разыгралась совсем недавно, уже на глазах "цивилизованного мира" – по ходу Реставрации Мэйдзи, и "знаменовала собой конец героической фазы японской истории" (Кавабара, Сайго дэнсэцу). Об этом стоит рассказать поподробнее.