Текст книги "Глаз"
Автор книги: Кир Булычев
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Глаз
1
Когда Борис Коткин оканчивал институт, все уже знали, что его оставят в аспирантуре. Некоторые завидовали, а сам Коткин не мог решить, хорошо это или плохо. Он пять лет прожил в общежитии, в спартанском уюте комнаты 45. Сначала с ним жили Чувпилло и Дементьев. Потом, когда Чувпилло уехал, его место занял Котовский. Дементьев женился и стал снимать комнату в Чертанове, и тогда появился Горенков. С соседями Коткин не ссорился, с Дементьевым одно время даже дружил, но устал от всегдашнего присутствия других людей и часто, особенно в последний год, мечтал о том, чтобы гасить свет, когда захочется. Он даже сказал Саркисьянцу, что вернется в Путинки, будет там преподавать в школе физику и биологию, а Саркисьянц громко хохотал, заставляя оборачиваться всех, кто проходил по коридору.
Коткин не ходил в походы и не ездил в стройотряд. На факультете к этому привыкли и не придирались: он был отличником, никогда не отказывался от работы, собирал профсоюзные взносы и отвечал за Красный Крест. А на все лето Коткин непременно ехал в Путинки – его мать ослепла, жила одна, ей было трудно, и нужно было помочь.
У них с матерью была комната в двухэтажном бараке, оставшемся от двадцатых годов. Барак стоял недалеко от товарной станции. Раньше мать преподавала в путинковской школе, потом вышла на пенсию. Кроме Бориса, родных у нее не было.
Как и в школьные времена, мать спала за занавесочкой, спала тихо, даже не ворочалась, словно и во сне боялась обеспокоить Бориса. За окном перемигивались станционные огни, и гулкий голос диспетчера, искаженный динамиком, распоряжался сцепщиками и машинистами маневровых паровозов.
Мать вставала рано, когда Коткин еще спал, одевалась, брала палочку и уходила на рынок. Она полагала, что Боре полезнее пить молоко с рынка, чем магазинное. Боря прибирал комнату, приносил от колонки воды и все время старался представить себе, какова мера одиночества матери, зримый мир которой ограничивался воспоминаниями.
А мать никогда не жаловалась. Возвращаясь с рынка или из магазина, на секунду замирала в дверях и неуверенно улыбалась, стараясь уловить дыхание Бориса, убедиться, что он здесь. Она иногда говорила тихим учительским голосом, что ему надо пореже приезжать в Путинки, он здесь зря теряет время, мог бы отдыхать с товарищами или заниматься в библиотеке. Если ты на хорошем счету, не стоит разочаровывать преподавателей. Они ведь тоже люди и разочарование переносят тяжелее, чем молодежь. Матери тоже приходилось иногда разочаровываться в людях, но она предпочитала относить это за счет своей слепоты. «Мне надо увидеть выражение глаз человека, – говорила она. – Голосом человек может обмануть. Даже не желая того».
Ей нравилось, что Коткин увлечен своей биофизикой, она помнила когда-то давно сказанную им фразу: «Я буду хоть сто лет биться, но верну тебе зрение». Мать считала, что до этого дня не доживет, но радовалась за других, за тех, кому ее сын возвратит зрение. «А помнишь, – говорила она, – ты еще в седьмом классе обещал мне…»
В феврале, когда Коткин был на пятом курсе, мать неожиданно умерла. Коткину поздно сообщили об этом, и он не успел на похороны.
Аспирантура означала еще три года общежития. Замдекана, бывший факультетский гений Миша Чельцов, которого слишком рано начали выпускать на международные конференции, сочувственно мигал сквозь иностранные очки и обещал устроить отдельную комнату.
– Сделаем все возможное, – говорил он. – Все от нас зависящее.
Но пока свободных отдельных комнат в общежитии не было.
Весной, в конце марта, Коткин был на факультетском капустнике. Он устроился в заднем углу, поближе к двери, чтобы уйти, если станет скучно. Рядом сидела Зина Пархомова с четвертого курса. Ей было весело, и она с готовностью смеялась, если это требовалось по ходу действия. Потом оборачивалась к Коткину и удивлялась, почему он не смеется. Коткин улыбался и кивал головой, чтобы показать, что он с ней согласен: очень смешно. У Зины было овальное, геометрически совершенное лицо и белая кожа. Она единственная на факультете не рассталась с косой и закручивала ее вокруг головы венцом. В тот вечер коса лежала на груди, и это было красиво.
Зина смотрела на него заинтересованно, как на зверюшку в зоопарке. Хуже нет, чем увидеть себя отраженным в чужих глазах как в зеркале, когда невзначай пройдешь мимо него, посмотришься случайно и увидишь, до чего же ты некрасив. Растерянный взгляд серых глазок под рыжими бровями. Тонкий, будто просвечивающий, и красный на конце нос. А рот и подбородок от другого, совсем уж маленького человека.
– Простите, – сказал Борис. – Разрешите, я выйду.
– Куда же вы? – спросила Зина. – Сейчас оркестр будет. Они такие лапочки.
Коткин поднялся и ждал, пока Зина пропустит его, стараясь не встретиться с ней глазами.
Потом он курил в коридоре, у лестницы, и никак не мог уйти домой. В общежитие возвращаться не хотелось, а ничего иного придумать он не мог. Он глядел на ботинки. Ботинки за день запылились, и правый треснул у самого ранта.
– Коткин, у меня создалось впечатление, что я вас прогневила. Так ли это?
Рядом стояла Зина.
– Что вы, что вы, – возразил Коткин. – Мне пора идти.
Два года назад в него влюбилась одна первокурсница, умненькая и старательная. Она даже стала собирать, как и Коткин, марки с животными, показывая этим родство их душ. Но первокурсница была некрасива и робка, и его мучило, что это подчеркивает его собственную неприглядность. Коткин был с ней вежлив, но прятался от нее. Скоро об этом узнали на курсе, и над ним смеялись. Коткин хотел бы влюбиться в значительную, яркую девушку, такую, как Пархомова. Но он понимал крамольность такой мечты и красивых девушек избегал.
Дня через два, встретив Бориса в коридоре, Зина Пархомова улыбнулась ему как хорошему знакомому, хотя в этот момент разговаривала с подругами. Подруги захихикали, и потому Коткин отвернулся и быстро прошел мимо, чтобы не ставить Зину в неудобное положение.
Избежав встречи с Зиной, Борис минуты три оставался в убеждении, что поступил правильно. Но когда эти три минуты прошли, он понял, что должен отыскать Зину и попросить у нее прощения.
Ночь Коткин провел в предоперационном трепете. К утру он настолько потерял присутствие духа, что взял из тумбочки соседа градусник и держал его минут двадцать, надеясь, что заболел. Вышло 36,8. Днем на факультете Коткин несколько раз видел Зину, но издали и не одну, пришлось ждать ее на улице после лекций. Он не знал, в какую сторону Зина идет из института, и спрятался в подъезде напротив входа. В подъезд входили люди и смотрели на Коткина с подозрением, а он делал вид, что чем-то занят, – завязывал шнурок на ботинке, листал записную книжку. Ему казалось, что Зина уже прошла мимо, и он прижимался к стеклу двери, глядя вдоль улицы.
Зина вышла не одна, ее провожал широкоплечий парень, они пошли налево, и после некоторого колебания Коткин, проклиная себя, последовал за ними. Он шел шагах в пятидесяти сзади и боялся, что Зина обернется и решит, что он следит за ней. Так они дошли до угла, пересекли площадь, и Коткин дал слово, что, если они не расстанутся тут же, он уйдет и никогда больше не приблизится к Зине. Зина и ее знакомый не расстались на углу, а пошли дальше, Коткин за ними, отыскивая глазами следующий ориентир, после которого он повернет назад. Но он не успел этого сделать. Неожиданно Зина протянула широкому парню руку и направилась к Коткину, который не успел спрятаться.
– Здравствуй, – сказала она. – Ты за мной следил. Я очень польщена.
– Нет, – возразил Коткин. – Я просто шел в эту сторону и даже не видел…
Зина положила ему на плечо красивую руку.
– Борис, – спросила она, – ты не очень спешишь?
– Я хотел попросить у вас прощения, – начал Коткин. – Но так неловко получилось…
Они были в кино, потом Коткин проводил Зину на Русаковскую, и Зина показала ему окна своей квартиры.
– Я тут живу со стариками. Но отцу дают назначение в Среднюю Азию. Он у меня строитель. Так что я останусь совсем одна.
Коткин сказал:
– А у меня только мать…
– Она там? В твоих Путинках?
– Да, – кивнул Коткин, – там. Она в феврале умерла.
На следующий день Зина пригласила Коткина на концерт аргентинского виолончелиста. Коткин не понимал музыки, не любил ее. Он занял у Саркисьянца двадцать рублей и купил себе новые ботинки.
В апреле Зина еще несколько раз бывала с Коткиным в разных местах, он запутался в долгах, но отказаться от встреч не мог. Иногда Зина просила Коткина рассказать, над чем он работает, но ему казалось, что все это ей не совсем интересно. И сам он, такой некрасивый и неостроумный, ее интересовать не мог – в этом Коткин был уверен.
Саркисьянц поймал его в коридоре и спросил:
– Зачем кружишь голову такой девушке?
– Я не кружу.
– Она, что ли, за тобой ухаживает? Весь факультет поражен.
– А что в этом удивительного? – озлился вдруг Коткин.
Еще больше смутила Коткина черноглазая Проскурина. Она была лучшей подругой Зины, и оттого Коткин готов был простить ей перманентную злость ко всему человечеству, вульгарные наряды и громкий, пронзительный хохот. Проскурина ехала с Коткиным в метро. Она сказала:
– Конечно, это не мое дело, но ты, Борис, не обольщайся. Как подруга, я имею право на откровенность. Ты меня не выдашь?
– Нет, – пообещал Коткин.
– Она тебя не любит, – наябедничала Проскурина. – Никого она не любит. Понял?
– Нет, не понял.
– Когда поймешь, будет поздно. Мое дело предупредить муху, чтобы держалась подальше от паутины. – Сравнение Проскуриной понравилось, и она захохотала на весь вагон.
– У нас чисто товарищеские отношения, – пояснил Коткин. – Я отлично понимаю, что Зину окружают куда более интересные и яркие люди…
– Молчи уж, – перебила Проскурина. – Яркие личности… А что ей с этих ярких личностей? Распределение будущей весной.
Коткин забыл об этом разговоре. Ему было неприятно, что у Зины такая подруга. Забыл он о разговоре еще и потому, что после него долго, почти месяц, не виделся с Зиной. Здоровался – не более. Зина увлеклась аспирантом с прикладной математики и сказала Коткину:
– Пойми меня, Боря, я не могу приказать сердцу.
Так все и кончилось. Коткин сдал госэкзамены и засел за реферат. Миша Чельцов, замдекана из гениев, убедил его, что науке нет дела до настроений Коткина. Борис расплачивался с долгами, много читал, работал, потому что любил свою работу.
В августе Зина вернулась с юга. Проскурина сообщила Коткину, что она ездила с тем аспирантом, но поссорилась с ним. Зина увидела Коткина в библиотеке и от двери громко сказала:
– Борис, выйди на минутку.
Коткин не сразу понял, кто зовет его, а когда увидел Зину, испугался, что она уйдет, не дождавшись, и бросился к двери, задел книги, и они упали на пол. Ему пришлось нагнуться и собирать их, книги норовили снова вырваться, и он думал, что Зина все-таки ушла.
Но она ждала его. Ее волосы выгорели и казались совсем белыми.
– Как ты без меня существовал? – спросила она.
– Спасибо, – ответил Коткин.
– А я жалею, что поехала. Такая тоска, ты не представляешь. Ты что делаешь вечером?
Коткин не ответил. Он смотрел на нее.
– Надо поговорить. А то ты, наверное, сплетен обо мне наслушался. Извини, что отвлекла тебя.
Зина ушла, не договорившись, где и когда они встретятся.
Коткин сдал книги и поспешил вниз.
Искать ее не пришлось. Она сидела на скамье в вестибюле, вытянув длинные бронзовые ноги, а возле нее стояли два программиста из ВЦ, наперебой шутили и сами своим шуткам смеялись. Коткин остановился у лестницы, не зная, что делать дальше, а Зина увидела его и крикнула:
– Боренька, я тебя заждалась.
Она легко вскочила со скамьи и поспешила ему навстречу, забыв о программистах.
…Они сидели на скамейке в парке, и Зина спросила:
– Боря, можно быть с тобой откровенной?
Коткин испугался, что она станет говорить о том аспиранте или о каком-нибудь поклоннике, за которого она собралась замуж, и будет спрашивать совета.
– Ты все еще живешь в общежитии?
– Да.
– Понимаешь, какое дело… Только ты надо мной не смейся, ты же знаешь, как я к тебе отношусь. Мои старики уехали в Нурек. Наверное, лет на пять. Пока отец не построит там свою плотину, он ни за что не вернется. А может, он вообще там останется. Ты слушаешь?
– Слушаю.
Коткин смотрел на руку Зины и удивлялся совершенству ее пальцев.
– Я остаюсь одна в квартирке, а ты живешь в общежитии. Это несправедливо. Ты меня понимаешь?
– Нет, – ответил Коткин.
– Я так и думала. В общем, я предлагаю: бери свои марки, рыжик, и переезжай ко мне.
– Как это?
– Пойми меня, Боренька. Я за последние месяцы разочаровалась в людях. Я поняла, что ты единственный человек, на которого можно положиться. Не удивляйся. Я знаю, что ты некрасив, не умеешь держать себя в обществе, что у нас тобой различный круг друзей. Все это, в конечном счете, не так важно. Ты меня понимаешь? Я знаю, какой ты талантливый и как тоскливо тебе без мамы… Тебе нужен кто-то, кто может о тебе позаботиться… Я слишком откровенна? Но мне казалось, что и я тебе небезразлична. Я не ошиблась? Ты можешь отказаться…
Последняя фраза оборвалась, и Коткин чувствовал присутствие в воздухе важных, почти страшных в своей значимости слов, схожих с эхом колокольного звона.
– Нет, – сказал Коткин. – Что ты, как можно?
Он был так благодарен ей, такой красивой и умной, что чуть было не заплакал и отвернулся, чтобы она не заметила этого. Зина положила ему ладонь на колено и произнесла:
– Я бы заботилась о тебе, милый… Прости меня за откровенность.
А когда они уже выходили из парка, Зина остановилась, прижала ладонь к губам Коткина и сказала:
– Только, понимаешь, вдруг старики приедут, а у меня мужик живет… Распишемся?
2
Прошло девять с половиной лет. Коткин вернулся из магазина и выкладывал из сумки продукты на завтра. В комнате булькали голоса. К Зиночке пришли Проскурина и новый муж Проскуриной, о котором еще вчера Зина сказала Коткину:
– Когда я тебя сменю, никогда не опущусь до такого ничтожества.
Сейчас они смеялись, потому что новый муж Проскуриной вернулся из Бразилии, принес бутылку японского виски и рассказывал бразильские анекдоты. Коткину хотелось послушать о Бразилии, его в последнее время тянуло уехать хоть ненадолго в Африку или Австралию, но было некогда и нельзя было оставлять Зину одну. У нее опять началось обострение печени, и ей была нужна диета.
Коткин поставил чайник и заглянул на секунду в комнату.
– Кому чай, кому кофе? – спросил он.
– Всем кофе, – приказала Зина.
– Тебе нельзя, – сказал Коткин. – Тебе вредно.
– Я лучше тебя знаю, что мне вредно.
Проскурина засмеялась.
Коткин вернулся на кухню и достал кофе. Он сегодня шел домой в отличном настроении и хотел показать Зине последний вариант Глаза. Глаз функционировал. Четыре года, и вот все позади. Он хотел сказать Зине, что будет премия: директор института – тот самый Миша Чельцов, который был когда-то замдекана на их факультете, еще вчера сказал Коткину:
– Ребята, на вашем горбу я и в рай въеду.
И Коткин пришел домой с Глазом, чтобы показать его Зине, хотя знал, что на Зину это вряд ли произведет особое впечатление. Она любила повторять где-то подслушанную фразу, что исчерпала свой запас любопытства к мирской суете.
Зина неделю назад вернулась из Гагры, куда ей нельзя было ездить и где она хорошо загорела, хотя загорать ей было противопоказано. Коткин знал, что, когда Проскурина с мужем уйдут, Зина будет их ругать и жаловаться, что от виски у нее изжога, и ему придется подниматься среди ночи, чтобы дать ей лекарства.
Чельцов, который помнил Зину по институту, слегка захмелев – они сегодня, конечно же, слегка обмыли Глаз, – опять говорил Коткину:
– Слушай, она с тобой обращается, как с римским рабом. Ты весь высох.
– Ты ничего не понимаешь, Миша, – отвечал, как всегда, Коткин. – Я ее вечный должник.
– Это еще почему? – спросил Чельцов. Он знал ответ, потому что этот разговор повторялся неоднократно.
– Есть такое старое слово – благодеяние. Оно почему-то употребляется теперь только в ироническом смысле. В тяжелый момент Зина пришла мне на помощь.
За девять с половиной лет Коткин почти не изменился. Он был так же сух, подвижен, так же неухожен и плохо одет. Но так уж повелось, что Коткиным положено было гордиться, и гордиться так, как гордятся природной достопримечательностью, не ожидая ничего взамен.
…А Зина за последние годы сменила несколько институтов, где ее не смогли оценить по достоинству. Потом работала в главке и пережила неудачный роман с директором одного из сибирских заводов, приезжавшим в командировки, которому льстило внимание красивой москвички. Убедившись в том, что намерения того директора по отношению к ней недостаточно серьезны, Зина с горя бросила главк и устроилась в издательство, работой в котором тяготилась, поскольку полагала, что создана для жизни неспешной, для встречи с подругами, для прогулок по магазинам, поездок в Карловы Вары и борьбы с болезнями, которые все ближе подбирались к ее стройному телу. Но и уйти с работы совсем она не могла, чему существовало несколько различных объяснений. Объяснение для Коткина заключалось в том, что он не может обеспечить должным образом жену и она вынуждена трудиться, чтобы дом не погряз в пучине бедности. Объяснение для себя, будь оно сформулировано, звучало бы так: «Дома одна я от скуки помру. Три дня в неделю, которые я должна отсиживать в издательстве, – это живой мир, мир разговоров, встреч с авторами, коридорного шепота, и дни эти продолжаются за полночь в сложных схемах телефонных перезвонов». Было и третье объяснение – для знакомых мужчин, далеких от издательского мира. В нем на первое место выдвигалась ее незаменимость: «Нет, сегодня я не смогу вас увидеть. Конец квартала, а у меня еще триста страниц недовычитанного бреда одного академика…»
Зина отрезала косу, лицо ее потеряло геометрическую правильность и чуть обрюзгло, хотя она все еще была очень хороша.
3
Когда Коткин вернулся с готовым кофе, Проскурина подвинула ему полную окурков пепельницу, чтобы он ее вытряхнул, а новый муж Проскуриной протянул ему стопочку виски и обратился с вопросом, в котором смешивались мужская солидарность и скрытая ирония:
– Над чем сейчас трудитесь, Боря?
– Я? – Коткин удивился. Как-то получилось, что его работа давно уже перестала быть предметом обсуждения дома, тем более при гостях.
– Ведь вы, – улыбнулся новый муж Проскуриной, который был журналистом-международником, – если не ошибаюсь, инженер? Давайте я о вас напишу.
– Он биофизик, – пояснила Проскурина. – И собирает марки со зверями.
– Чистые или гашеные? – спросил новый муж.
– Гашеные, – сказал Коткин, разливая кофе. – Сейчас я торт принесу.
– Сахар захвати, – крикнула ему вслед Зина, – биофизик!
На кухне Коткин резал торт, довольный тем, что муж Проскуриной так вовремя спросил его о работе. Можно будет рассказать о Глазе, не показавшись в глазах Зины и гостей пустым хвастуном.
Коткин вынул из портфеля Глаз и осторожно размотал проводки. Присоски с датчиками удобно прижались к вискам. Глаз можно было прикрепить ко лбу, для чего был сделан специальный обруч, можно было держать в руке. Коткин нажал кнопку. Из комнаты доносился смех – муж Проскуриной снова рассказывал что-то веселое. Коткин уже не раз испытывал это странное чувство в опытах с Глазом. Коткин увидел потолок кухни, полки с посудой и чуть закопченные стены наверху. И в то же время он видел то, что было перед ним, – свою вытянутую руку, Глаз в ней, обращенный зрачком кверху, кухонный стол с нарезанным тортом, плиту. Поведя рукой в сторону, Коткин заставил себя скользнуть взглядом Глаза по стене и в то же время не выпустил из поля зрения собственную ладонь. Он зажмурился. Мозг, пославший глазам сигнал зажмуриться, ожидал, что наступит темнота. Вместо этого он продолжал видеть Глазом, и, обернув его к лицу, Коткин смог заметить им свои зажмуренные глаза.
Они четыре года бились с этим Глазом. Идея заключалась в том, что у подавляющего большинства слепых сами зрительные центры не повреждены. Значит, если воздействовать, подобрав нужные частоты, непосредственно на мозг, минуя вышедшие из строя глаза, можно восстановить зрение. Поэтому они поделили Глаз на две части: одним достался приемник, улавливающий свет, другим – транслятор, передающий информацию к мозгу. Лаборатория Коткина разработала приемник. Верховский занимался передачей изображения от присосок прямо на шпорную борозду, на зрительный центр. Вот и все. Только прошло два года, прежде чем человек, включивший приемник, увидел сначала мутный свет, потом контуры предметов и, наконец, четкое цветное изображение. И еще два года ушло на то, чтобы превратить приемник из ящика размером в телевизор в подобие настоящего глаза. Оттого-то Коткин и взял Глаз домой, хотя и не стоило выносить рабочую модель из института. Но ему хотелось показать ее Зине.
…Коткин ждал, когда муж Проскуриной повторит вопрос о его работе, но разговор уже необратимо ушел в сторону. И Коткин не утерпел, сказал, откашлявшись:
– Мы сегодня одну работу закончили.
И все удивились, что он, оказывается, в комнате.
– Любопытно, – хмыкнул муж Проскуриной.
Тогда Коткин проклял себя и замолчал, и никто не предложил ему продолжать. Тут позвонили в дверь, пришла Настя со своим приятелем, потому что им некуда было деться, и Коткину пришлось снова ставить кофе. Гости разбили любимую чашку Зины, она огорчилась, но не подала виду, а Коткин расстроился, потому что вина за разбитую чашку будет возложена на него. Потом позвонил Верховский, хотя Зина просила, чтобы телефон не занимали рабочими разговорами, если дома гости. Но Коткин не повесил трубку, а говорил минут пять, потому что речь шла о конференции, на которую Верховскому завтра ехать. В Баку приедут Полачек, Браун и Леви, и Коткин объяснял, что он бы тоже поехал туда, но нельзя оставить Зину, она нуждается в заботе и хорошем питании, да и с деньгами опять плохо. Верховский твердил, что, если доклад будет делать не сам Коткин, это верх неприличия, но Коткин повесил трубку и принялся мыть посуду. Проскурина пришла на кухню и закурила, прислонившись к стене.
– Все суетишься? – спросила она.
– Не понял, – сказал Коткин. – Я вообще стараюсь не суетиться.
– Я в переносном смысле. Надо было меня слушаться. Бежал бы ты от нее. Был бы уже доктором наук и жил в свое удовольствие. Мы всегда хохотали: Зинка, тупая сила, дура, темнота, непонятно, как с курса на курс переползала, а какая хватка! Какая хватка!
Коткин расставлял чашки на подносе, сыпал печенье в зеленую салатницу. Он думал, что надо ночью еще раз пробежать английский текст доклада Верховского.
– Так и будешь до пенсии бегать по лекциям, писать рецензии и давать уроки, чтобы она могла купить себе еще одни сапоги?
– Борис, – Зина стояла в дверях, голос у нее отчего-то охрип, и смотрела она не на Коткина, а на Проскурину, – мы умираем от жажды. Ты меня заставляешь подниматься, хоть знаешь, что мне нельзя.
– Да, – засуетился Коткин. Он понял, что не стоило брать Глаз домой.
– А от тебя, Лариса, я этого не ожидала, – сказала Зина.
– Ожидала, – возразила Проскурина. – Чего я сказала новенького?
Вечер кончился неудачно, все быстро ушли. Коткин отпаивал Зину корвалолом, а она отворачивалась и отталкивала рюмку, лекарство капало на пол, и Зина жаловалась, что Коткин загубил ее жизнь, разбил любимую чашку, поссорил с подругой. Слова ее были несправедливы и неумны. Коткин устал, и в нем накапливалось странное, тяжелое раздражение, которое жило в нем давно, которое он всегда подавлял в себе, потому что оно было направлено против Зины. Ему пора было повиниться во всем, но он не стал этого делать, чем еще больше разгневал Зину. Хотелось спать, но надо было убраться, а потом набросать статью для «Вестника»: он обещал Чельцову, а завтра последний срок.
– Зиночка, – сказал Коткин, внося в комнату портфель, – я думаю, тебе будет интересно поглядеть на одну штуку, которую мы сделали. Кажется, мы добились…
– Помолчи. Я уже все это слышала.
И все-таки Коткин достал Глаз и показал ей. Глаз был мало похож на настоящий, скорее напоминал небольшую непрозрачную черную рюмку. Плоским основанием ножки он мог крепиться ко лбу, а в самой рюмке, заполняя ее, помещался приемник, и выпуклая поверхность искусственного зрачка казалась глубокой и бездонной. Когда Глаз включался, в глубине загорался холодный бесцветный огонек.
– Убери эту гадость, – приказала Зина. – На паука похоже.
А Коткину Глаз казался красивым.
– Зина, – сказал Коткин. – Мы четыре года бились, и вот он работает.
Зина тяжело вздохнула, у нее не осталось сил спорить, и она отвернулась к стене. А Коткин все не раскаивался. Он собрал поднос и понес его на кухню.
– Погаси свет, – сказала Зина слабым голосом. – Неужели ты не видишь, как мне паршиво?
Спать, к счастью, расхотелось. Он выключил верхний свет, забрал свои бумажки со столика и устроился на кухне. Он сидел так, чтобы можно было, обернувшись, увидеть Зину: диван, освещенный настенным бра, похожим на маленький квадратный уличный фонарь, вписывался в прямоугольник двери.
«Ну что ж, поработаем, – сказал себе Коткин, – ничего страшного не случилось». Он начал писать и понемногу втянулся в работу, потому что давно уже привык работать в неудобное для других время, в неудобных местах, потому что работать надо было всегда, а никому не было дела до того, как Коткин это делает.
Чтобы Глаз не мешал, Коткин закинул его за спину, а потом включил его, потому что таким образом можно смотреть на Зину и, если ей будет нужно, подойти.
С Глазом на спине работать было трудно. Трудно смотреть на лист бумаги, на свою руку и в то же время видеть дверь в комнату, диван, лампу, похожую на уличный фонарь, и круглую спину Зины. Он видел каждый волос на ее голове, видел облезший лак на ногтях закинутой на затылок руки.
Коткин полагал, что Зина переживает ссору с Проскуриной. На самом же деле Зина уже забыла о Проскуриной, потому что умела пропускать мимо ушей неприятные слова. Все эти десять лет она пробыла в глубокой уверенности, что облагодетельствовала Коткина и потому душевно его превосходит. И вот, разглядывая потертый узор спинки дивана, Зина вдруг почувствовала в себе силу прекратить это прозябание с ничтожеством, поняла, что, если сегодня она прикажет ему выматываться окончательно и всерьез, перед ней откроется яркая, интересная жизнь. Жизнь, начать которую мешает Коткин. Она повернула голову и увидела в проем двери сгорбленную спину мужа. Он, как всегда, писал свои бездарные штучки, и на спине его поблескивал глупый приборчик, которым он пытался хвастать, заставив ее краснеть перед гостями. «Господи, – подумала она, глядя на эту жалкую спину, – ради кого я угробила десять лет!»
Это было неправдой, потому что решение отделаться от Коткина она принимала уже много раз, но когда вспышка гнева проходила, она начинала рассуждать здраво и откладывала разрыв на более удобное время.
Глаз уловил ее движение, увидел, как она повернула голову. Коткин зажмурился, а рука привычно потянулась к пузырьку с корвалолом.
Он не подумал о том, что Глаз – чужой. Что он видит лучше, чем его глаза, привыкшие ко всему и примирившиеся со всем. Он смотрел на Зину так, словно это был не он, а другой человек, увидевший ее впервые, четко, до мельчайших деталей. Круглолицая, голубоглазая женщина, сжав красивые губы, устало смотрела на затылок Коткина, и Глаз тут же сообщил мозгу, что этой женщине смертельно надоел этот затылок, что ей надоело презирать Коткина – всего, до подошв на ботинках, презирать его вечную покорность и неумение одеваться, что она устала стесняться его перед своими друзьями, устала ждать чего-то и что ей страшно подумать о том, что этому прозябанию и конца не видно.
Коткин даже испугался того, что увидел. Он не был готов к этому. Он выключил Глаз и обернулся к Зине. Она смотрела на него с вызовом, словно бросилась в воду и теперь придется плыть до того берега.
– Ты что? – спросила она.
– Зина…
– Тридцать три года Зина. Оставь меня в покое! Убирайся куда угодно. В общежитие. К своему Верховскому. Куда-нибудь, только оставь меня в покое…
Это уже было. Год назад, полгода назад. И всегда Коткин жалел Зину и корил себя за то, что мало о ней заботился. Но тогда не было Глаза.
– Хорошо, – ответил Коткин так же, как отвечал на эти слова год и полгода назад. – Хорошо. Конечно, я уйду.
Он снял Глаз, отцепил присоски и осторожно спрятал его в портфель.
– Ничего твоего в этом доме нет, – сказала Зина.
– Нет, – как всегда, согласился Коткин.
Он разложил на кухне свою раскладушку. Он нередко спал в кухне на раскладушке, а Зина, разочарованная легкой победой, достала из шкафа одеяло и заснула на диване сразу, словно провалилась.
И Коткин вдруг понял, что он ни в чем не виноват перед Зиной. Это было удивительное чувство – не быть виноватым. И когда он проснулся утром, рано, часов в семь, ему показалось, что он спал всего несколько минут, и те мысли, с которыми он засыпал, сохранились, и он мог продолжить их с той точки, в которой его застал сон.