355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кингсли Эмис » Счастливчик Джим » Текст книги (страница 7)
Счастливчик Джим
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:55

Текст книги "Счастливчик Джим"


Автор книги: Кингсли Эмис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Глава VII

– Мы только… Я только… Я хотел только отнести куда-нибудь эту тумбочку, – сказал Диксон, переводя взгляд с Кристины на Маргарет.

Кристина громко прыснула, не справившись с душившим ее хохотом. Маргарет спросила:

– Что это еще за бред?

– Это не бред, Маргарет, поверьте мне. Я…

– С разрешения всех присутствующих, – перебила его Кристина, – я бы предложила покончить сначала с тумбочкой, а потом уже объяснять, отчего да почему.

– Правильно, – сказал Диксон и, вобрав голову в плечи, ринулся дальше по коридору. В чулане он отшвырнул в сторону старую мишень для стрельбы из лука, успев скорчить ей гримасу – «лицо умалишенного крестьянина» (можно себе представить, свидетелем какой бездонной глупости была эта штука в свое время!), и запихнул тумбочку за ширму. Затем схватил валявшийся тут же кусок ветхого шелкового покрывала и накинул его на тумбочку. Поверх этой импровизированной скатерти он положил две фехтовальные рапиры, какую-то книжку под названием «Испанский урок» и, наконец, игрушечный комодик, набитый, без сомнения, различными сувенирами вроде морских раковин и детских локонов. В довершение всего он прислонил к пирамиде старый треножник, вероятно, предназначавшийся для какого-нибудь фотографического или астрономического баловства. Затем, отступив на шаг и окинув взглядом все сооружение, он нашел, что оно выглядит превосходно: никто не усомнился бы в том, что все эти предметы провели здесь не один десяток лет в таком тесном соседстве. На мгновение Диксон закрыл глаза, улыбнулся и тут же возвратился к будничной действительности.

Маргарет ждала его в дверях своей спальни. Один уголок ее рта был чуть-чуть опущен – кривая усмешка, столь хорошо знакомая ему. Кристина Кэллегэн исчезла.

– Так что же все это значит, Джеймс?

Он притворил за собой дверь и принялся объяснять. И пока он говорил – и устроенный им пожар, и меры, принятые, чтобы скрыть его последствия, впервые предстали ему в смешном виде. Уж, конечно, Маргарет, большая любительница такого рода историй, найдет случившееся смешным, тем более что сама она никак в этом не замешана. Примерно такие соображения он и высказал, заканчивая свое повествование.

Но Маргарет все с той же кривой усмешкой возразила:

– Да, я вижу, что вы и та особа очень веселились.

– А почему бы и нет?

– Сделайте одолжение. И вообще, при чем здесь я? Просто мне все это кажется довольно ребячливым и глупым, больше ничего.

Сделав над собой усилие, он сказал:

– Послушайте, Маргарет, я понимаю, как вам все это представляется. Но поймите и вы: ведь дело в том, что я не хотел сжечь эти проклятые одеяла. А раз уж так получилось, нужно было что-то предпринять, верно?

– А пойти к миссис Уэлч и извиниться вы, разумеется, никак не могли?

– Разумеется. Разумеется, не мог. Я вылетел бы из университета в одну секунду. – Он достал две сигареты, закурил и предложил Маргарет, стараясь припомнить, советовала ли приятельница Бертрана пойти и покаяться во всем миссис Уэлч. «Нет, кажется, не советовала», – подумал он и удивился.

– Вы еще быстрее вылетите из университета, если только миссис Уэлч обнаружит эту тумбочку в чулане.

– Никогда она ее не обнаружит, – сказал он запальчиво, принимаясь шагать из угла в угол.

– А как же одеяла? Вы говорите, что Кристина Кэллегэн посоветовала вам перестлать постель?

– Ну и что? При чем здесь одеяла?

– Вы, кажется, теперь поладили с ней куда лучше, чем вчера вечером.

– Да. Ведь это хорошо, правда?

– Между прочим, я считаю, что она была чудовищно груба сейчас.

– Как это так?

– Ввязалась в наш разговор и приказала вам, как мальчишке, убрать тумбочку.

Удивленный тем, что его самостоятельность взята под сомнение, Диксон сказал:

– Вы все это выдумали, Маргарет. Она была абсолютно права – кто-нибудь из Уэлчей мог в любую минуту нагрянуть сюда. И уж если кто ввязался в разговор, так это вы, а не она. – Еще не договорив до конца, он уже пожалел об этих словах.

Маргарет смотрела на него во все глаза, рот ее приоткрылся. Затем она резко отвернулась.

– Очень сожалею. Больше никогда не буду «ввязываться в ваши разговоры».

– Послушайте, Маргарет, вы же знаете, что я совсем не то хотел сказать. Не глупите. Я ведь только…

Повысив голос и с видимым усилием сохраняя самообладание, она сказала:

– Пожалуйста, уходите.

Диксон попытался прогнать неотвязную мысль о том, что Маргарет совсем не плохо справляется с ролью да и поставлена сцена недурно, но у него ничего не вышло, и он рассердился на себя. Стараясь, чтобы его слова звучали как можно убедительнее и прочувствованнее, он произнес:

– Вы не должны гак к этому относиться. Я сказал страшную, чудовищную глупость, признаю. Но я ведь не в том смысле сказал, что вы ввязались в разговор, совсем не в том… Вы сами понимаете…

– О, я очень хорошо вас понимаю, Джеймс. Отлично понимаю. – На этот раз голос се звучал ровно, бесцветно.

На Маргарет был яркий утренний туалет с некоторой претензией на артистичность: пестрая блуза, юбка с гофрированным подолом и очень большим нашивным карманом, туфли без каблуков и деревянные бусы. Серовато-голубой дымок сигареты вился в солнечном луче над ее обнаженным плечом. Диксон подошел к ней ближе и заметил, что она только что вымыла и Уложила волосы. Тусклые сухие завитки плотно прилегали к затылку. Совершенно неожиданно в этих завитках ему почудилось что-то бесконечно женственное – куда более женственное, чем светлый, коротко подстриженный и словно лакированный затылок Кристины Кэллегэн. «Бедняжка Маргарет», – подумал он и участливо, как ему казалось, положил руку ей на плечо.

Но она сбросила его руку прежде, чем он успел открыть рот, отошла к окну и заговорила таким тоном, что Диксон сразу понял: между ними происходит сцена, и развивается она крещендо.

– Убирайтесь вон! Как вы смеете? Перестаньте хватать меня руками. Что вы о себе возомнили? Вы даже не нашли нужным извиниться за вчерашний вечер. Вы вели себя отвратительно, позорно! Надеюсь, вы отдаете себе отчет в том, что от вас разило пивом, как из бочки? Я никогда не давала вам ни малейшего повода… Почему вы вообразили, что можете безнаказанно все себе позволять? За кого, черт побери, вы меня принимаете? И ведь вы знали, что пришлось мне пережить, да еще так недавно. Это непереносимо, абсолютно непереносимо. Я не желаю этого терпеть. Вы не могли не знать, что я чувствую.

Она продолжала говорить в таком же роде, а Диксон, как завороженный, не сводил с нее глаз. Он был искренне напуган, и испуг его с каждой минутой возрастал. Маргарет как-то странно вздрагивала всем телом, голова ее дергалась на худой длинной шее, и деревянные бусы подпрыгивали на пестром вороте блузы. Диксон поймал себя на мысли о том, что этот претенциозный утренний наряд находится в странном несоответствии с ее поведением. Те, кто так одевается, не должны придавать значения некоторым вещам и уж во всяком случае не должны реагировать на них столь бурно. Нельзя одеваться и вести себя так, словно ты женщина без предрассудков, а на самом деле только и думать что о приличиях. Но, с другой стороны, с Кэчпоулом это как будто ее не очень беспокоило. Нет, так рассуждать не годится. Очень скверно, что раздражение против Маргарет опять – в который уже раз! – заставило его забыть о главном: Маргарет истерична и только что перенесла тяжелый удар. Конечно, она, в сущности, права, хотя и не в том смысле, как ей это кажется. Он поступил скверно, он был нечуток и нетактичен. Теперь надо думать только о том, как бы ее умилостивить. Он с ожесточением отогнал неизвестно откуда взявшуюся мысль, что Маргарет, несмотря на все волнения и переживания, ни разу не повысила голос больше, чем следует.

– Еще вчера, только вчера я думала о том, как хорошо складываются наши отношения. Мне казалось – это что-то по-настоящему хорошее, ценное. Но то были глупые мысли, не гак ли? Я ошиблась, страшно ошиблась, я…

– Нет, вы теперь ошибаетесь, а тогда вы были правы, – перебил он. – Все это не может оборваться так просто. Люди ведь посложнее машин…

Он продолжал говорить в таком же духе, а она, как зачарованная, не сводила с него глаз. И, как ни странно, именно чудовищная пошлость его слов помогала ему выдерживать ее взгляд. Она стояла, скрестив ноги, слегка согнув левую в колене – ее излюбленная поза. Излюбленная, без сомнения, потому, что так ноги выглядели наиболее эффектно, а они у нее и в самом деле были хороши – лучшее, чем она могла похвалиться. Когда она слегка повернула голову, солнечный луч ударил в стекло ее очков и Диксон перестал видеть, куда направлен ее взгляд. В этом ослепительно-безглазом лице было что-то жуткое, и Диксону стало не по себе, но он мужественно продолжал идти к намеченной цели – к милостивому прощению или очередному признанию, которое положит конец этой ссоре и даст ему передышку на тяжком пути все большего и большего бесчестья. «Только пыль, пыль, пыль от шагающих сапог…»

Сначала Маргарет была и разгневана, и непреклонна, и неумолима. Затем просто разгневана. Затем угрюма и лаконична.

– Ах, Джеймс, – сказала она наконец, приглаживая волосы тыльной стороной руки. – Давайте прекратим все это. Я устала, смертельно устала и больше не могу. Я хочу лечь. Я почти не сомкнула глаз прошлую ночь. Мне нужно только одно – чтобы меня оставили в покое. Постарайтесь это понять.

– Но вы же не завтракали?

– Я не хочу есть. К тому же завтрак уже кончился. Я не хочу никого видеть, не хочу ни с кем говорить. – Она устало опустилась на кровать и закрыла глаза. – Пожалуйста, оставьте меня одну.

– А вам не будет плохо?

– Ах, нет, нет, – сказала она с глубоким вздохом. – Пожалуйста, уходите.

– Не забудьте того, что я вам сказал.

Ответа не последовало. Он тихонько вышел из ее спальни и прошел к себе в комнату. Там он прилег на постель, закурил сигарету и принялся – без особого толка, впрочем – размышлять над событиями последнего часа. Маргарет ему почти тотчас удалось выбросить из головы. Все это было очень сложно, но в конце концов это всегда было сложно. Ему было противно вспоминать о том, что она наговорила ему, и о том, что он наговорил ей. Но так оно и должно было быть. Зато эта Кэллегэн молодец, хотя по временам и напускает на себя что-то. А какие разумные и практичные она давала советы! Это, так же как ее безудержный смех, доказывало, что она не так чопорна, как показалось ему с первого взгляда. Он припомнил с тревогой пугающую нежность ее кожи, раздражающую ясность карих глаз и чрезмерную белизну чуточку неровных зубов. Но тут же ободрился: девушка, которая дружит с Бертраном, не может не быть скверной и испорченной в душе. Да, Бертран… С ним надо либо помириться, либо держаться от него подальше. И последнее, конечно, лучше – заодно он держался бы подальше и от Маргарет. Если Аткинсон позвонит без опоздания, не пройдет и часа, как его уже не будет в этом доме.

Он погасил окурок сигареты в пепельнице, употребив на эту процедуру не менее тридцати секунд, затем встал и побрился.

Тут чьи-то громкие вопли: «Диксон! Диксон!» – заставили его выскочить на лестницу и рявкнуть во всю мочь:

– Что?

– К телефону! Диксон! Диксон! К телефону!

В гостиной сидел Бертран со своими родителями и приятельницей. Он мотнул большой головой в сторону телефона и снова обернулся к отцу, который, поникнув в кресле, как сломанный робот, размеренно бубнил:

– В детском искусстве, видите ли, есть то, что мы называем непосредственностью восприятия. Дети мыслят образами, и мир открывается их взорам не в том виде, в каком его привыкли воспринимать взрослые. И это… это…

– Это вы, Джим? – прозвучал ехидный голос Аткинсона. – Как дела в вашем балагане?

– Лучше, раз вы позвонили, Билл.

Пока Аткинсон с неожиданной словоохотливостью описывал происшествие, о котором вычитал в газете, просил помочь ему разгадать какое-то слово в кроссворде и давал невыполнимые советы, как лучше развлекать профессорских гостей, Диксон наблюдал за Кристиной Кэллегэн, слушавшей Бертрана, который начал рассуждать об искусстве. Она сидела на стуле очень прямо, чинно поджав губы. На ней были – Диксон только сейчас это заметил – та же самая блузка и та же юбка, что накануне. От нее так и веяло благовоспитанностью, и, однако, она не придала значения прожженным одеялам и испорченной тумбочке, а Маргарет – придала. И эта девушка не обращает внимания, когда при ней хватают печеные яйца руками прямо с блюда. Непонятно.

Слегка повысив голос, Диксон сказал:

– Хорошо, Билл, большое вам спасибо, что позвонили. Извинитесь за меня перед родителями и скажите им, что я постараюсь возвратиться как можно быстрей.

– Не забудьте передать от моего имени Джонсу, что я советую ему засунуть его гобой в…

– Постараюсь. До свидания.

– Это-то и есть самое главное в мексиканском искусстве, Кристина, – говорил Бертран. – Примитивная техника не имеет никакой ценности сама по себе. Это же ясно и понятно.

– Да, конечно, я понимаю, – сказала она.

– Боюсь, что я должен покинуть вас, миссис Уэлч, – начал Диксон. – Мне позвонили…

Все обернулись к нему: Бертран нетерпеливо, миссис Уэлч с недовольным, осуждающим видом, Уэлч с недоумением, приятельница Бертрана – без всякого интереса.

Прежде чем Диксон успел что-либо объяснить, в дверях появилась Маргарет в сопровождении Джонса. После такого полного упадка сил она оправилась на диво быстро. Уж не Джонс ли помог ей восстановить силы?

– O-o-o, – произнесла Маргарет. Это была ее обычная манера приветствия, если в комнате находилось более двух человек. Протяжная, нисходящая гамма, произносимая на выдохе. – Приветствую всех.

В ответ на это присутствующие пришли в движение. Уэлч и Бертран заговорили одновременно, миссис Уэлч быстро перевела взгляд с Диксона на Маргарет. Зеленовато-желтое, как сыворотка, лицо Джонса все еще маячило в дверях. Когда Уэлч, продолжая что-то говорить, поднялся, подагрически согнув поясницу, навстречу Джонсу, Диксон, чувствуя, что возможность обратить на себя внимание ускользает от него, шагнул вперед. Он слышал, как Уэлч произнес что-то вроде «бас профундо». Диксон кашлянул и сказал громко и неожиданно для себя хрипло:

– Боюсь, что я должен вас покинуть. Ко мне совершенно неожиданно приехали родители.

Он замолчал, ожидая услышать протесты и сожаления, и, когда ни того ни другого не последовало, поспешно прибавил:

– Благодарю вас, миссис Уэлч, за гостеприимство. Я получил огромное удовольствие. А теперь, боюсь, мне все-таки пора. Счастливо оставаться всем.

И стараясь не встречаться глазами с Маргарет, он в полной тишине прошествовал через всю гостиную и скрылся за дверью. Похмелье с него как рукой сняло – осталось только совершенно непереносимое ощущение, что вот сейчас, сию минуту он должен умереть или сойти с ума. Джонс осклабился, когда Диксон проходил мимо.

Глава VIII

– Э, Диксон, можно вас на два слова?

Такое начало всегда чрезвычайно пугало Диксона. Так обычно обращался к нему его сержант, старый кадровый служака со старомодными замашками, считавший, что капрала следует сначала отвести подальше от рядовых, а потом уже обрушить на него за какую-нибудь безобидную оплошность отнюдь не два слова, а целые ушаты угроз и брани. Уэлч употребляет этот зачин в качестве короткого вступления maestoso allegro con fuoco[5]5
  Величественно, быстро, с огнем (музыкальные термины).


[Закрыть]
своего неудовольствия по поводу какого-нибудь нового промаха Диксона, неутомимо продолжавшего создавать о себе дурное впечатление. В лучшем случае это означало, что Уэлч возложит на него какую-либо новую задачу в целях выявления его ценности для факультета. Мичи тоже не раз пользовался этим сакраментальным словосочетанием, прежде чем выразить желание побеседовать о средневековой жизни и культуре и задать кое-какие вопросы. На этот раз призыв исходил от Уэлча, который внезапно возник на пороге маленького кабинета, отведенного Диксону и Голдсмиту. Правда, за этим призывом могло последовать все что угодно: Уэлч хочет похвалить его за то, что он так хорошо составил примечания к материалам, собранным Уэлчем для своей книги, хочет предложить ему постоянное место на кафедре средних веков, хочет пригласить его на тайную оргию… И тем не менее всем своим существом Диксон предчувствовал какую-то неприятность. Он ощущал ее с такой силой, что от страха у него комок подступил к горлу.

– Да, разумеется, профессор. – Направляясь следом за Уэлчем в соседнюю комнату и стараясь угадать, пойдет ли речь о прожженных одеялах, или об его увольнении, или об одеялах и об увольнении разом, Диксон беззвучно бормотал все ругательства, какие только приходили ему на ум, бормотал, так сказать, авансом, чтобы уже в начале беседы иметь некоторое преимущество. Он шагал твердо, громко топая, отчасти для того, чтобы поддержать в себе мужество, отчасти чтобы заглушить то, что он бормотал, а отчасти потому, что он еще не успел покурить в это утро.

Уэлч сел за свой необоснованно заваленный бумагами стол.

– Да… м-м-м… Диксон…

– Да, профессор?

– Я хотел… Насчет вашей статьи.

Невзирая на удивительную нечленораздельность своей речи, Уэлч всегда без обиняков подходил прямо к делу, если ему нужно было кого-нибудь отчитать. Поэтому такое начало до некоторой степени вселяло бодрость. Диксон повторил осторожно:

– Да?

– Я беседовал на днях с одним моим старинным другом из Южного Уэльса. Он занимает кафедру в университете в Абсрто. Его зовут Этро Хейнс. Вам, вероятно, известен его труд о средневековой…

– О да, конечно, – произнес Диксон уже с некоторым облегчением, но все еще с опаской. Он хотел, чтобы это прозвучало почтительно и с достаточным воодушевлением, не создавая вместе с тем впечатления, что он знает эту книгу от корки до корки. Вдруг еще Уэлч вздумает потребовать от него, чтобы он вкратце изложил ему ее содержание.

– Конечно, проблемы, которые стоят перед ними, весьма отличны… от… от наших… На нашем факультете, в частности… Так вот, он говорил мне… По-видимому, первый курс… независимо от того, собираются ли студенты заниматься историей или нет, проходит известное… некоторое количество…

Диксон слушал его уже только краем уха – ровно настолько, насколько это было необходимо, чтобы не кивнуть невпопад. У него отлегло от сердца. Ничего особенно скверного, по-видимому, не произойдет, хотя совершенно неясно, какая существует связь между его статьей и неведомым Хейнсом. Пока что пропасть между этими двумя предметами лишь расширялась все более и более, а тем временем в голове у Диксона начинал складываться план, который, не успев еще окончательно оформиться, уже поверг его в ужас. Сейчас, воспользовавшись тем, что они остались с Уэлчем наедине, он поговорит с ним напрямик, заставит его открыть, решилась ли его судьба, а если ничего определенного еще не решено, заставит его сказать, когда это будет решено и от чего зависит, чтобы это было наконец решено. Ему надоел этот шантаж. Надеясь укрепить свое положение в университете, он вынужден рыться в публичной библиотеке, подбирая материал, который «может случайно пригодиться» для книги Уэлча по истории края. Должен «просматривать», то есть вычитывать самым тщательным образом гранки пространной статьи Уэлча для местного журнала. Должен был изъявить согласие отправиться на конференцию по народным танцам. (Благодарение небу, в конце концов обошлись без него!) Должен был присутствовать на этом нелепом музыкально-вокально-художественном вечере в прошлом месяце. Должен был, наконец, согласиться прочесть лекцию о «доброй старой Англии» – и это было значительно хуже всего остального. Семестр шел к концу, времени оставалось меньше месяца. Любым способом – штыком или пулеметом – ему необходимо выбить Уэлча из позиции, на которой тот так хорошо окопался, укрывшись за упорное молчание, не относящиеся к делу разговоры, недоуменно нахмуренные брови.

Неожиданно Диксон снова насторожился, услышав:

– Оказывается, этот Кэтон три-четыре года назад одновременно с Хейнсом добивался кафедры в Аберто. Хейнс, разумеется, не мог сообщить мне о нем особенно много, но, насколько я понял, Кэтон чуть было не занял кафедру вместо него. Однако выяснились кое-какие довольно темные обстоятельства. Пусть это останется между нами, Диксон, вы понимаете? Если не ошибаюсь, была обнаружена подделка диплома или что-то в этом роде – в общем, что-то довольно темное. Сейчас, конечно, в его журнале дела, быть может, ведутся вполне честно… я ничего не хочу сказать… быть может, там… дела ведутся вполне честно, но я подумал, что мне все же следует поставить вас об этом в известность, Диксон, чтобы вы могли принять меры, которые бы… которые вам… которые вы найдете нужными, если вы…

– Большое спасибо, профессор, вы очень добры, что предупредили меня. Пожалуй, мне следует написать ему и попросить…

– Вы еще не получили ответа на вашу просьбу сообщить нечто более определенное относительно срока публикации вашей статьи?

– Нет, ни слова.

– Ну, в гаком случае вы, конечно, должны еще раз написать ему, Диксон, и потребовать, чтобы он указал срок. Напишите, что другой журнал интересуется вашей статьей и что вам нужно в течение недели получить вполне определенный ответ. – Столь беглую речь, так же как и быстрый острый взгляд, сопровождавший ее, Уэлч держал про запас, специально для тех случаев, когда надо было кого-нибудь поучать.

– Да, конечно. Я так и сделаю.

– Напишите сегодня же, слышите, Диксон?

– Да, непременно.

– В конце концов это очень важно для вас, не так ли?

Диксон немедленно воспользовался возможностью, которой он так долго ждал.

– Разумеется, сэр. Я даже хотел поговорить с вами об этом.

Косматые брови Уэлча слегка опустились.

– О чем?

– Вы, несомненно, понимаете, профессор, что мое положение в университете последние месяцы внушает мне некоторое беспокойство.

– Вот как? – весело сказал Уэлч, и брови его возвратились в исходное положение.

– Мне бы хотелось знать, что меня ожидает?

– Что вас ожидает?

– Ну да, я… я хочу сказать… Боюсь, что я произвел не совсем благоприятное впечатление с самого начала, когда поступил сюда. Я действительно наделал много глупостей. И теперь, когда первый год моего пребывания здесь подходит к концу, я, естественно, немного тревожусь.

– Да, я знаю, что многие молодые люди не сразу осваиваются с работой на своей первой должности. В конце концов после войны мы должны были этого ожидать. Вам не приходилось встречаться с молодым Фолкнером? Он сейчас в Ноттингеме. Он преподавал у нас в тысяча девятьсот… – профессор сделал паузу, – в тысяча девятьсот сорок пятом. Так вот, ему довольно туго пришлось на войне, по разным, да, по самым разным причинам. Одно время, видите ли, он был на Востоке, в летных частях, а затем его перебросили на средиземноморский фронт. И когда он устроился здесь у нас, помню, говорил мне, как трудно ему было первое время перестроиться, привыкнуть воспринимать все по-иному и…

«Удержаться, чтобы не садануть тебя кулаком в нос», – подумал Диксон. Он молчал, выжидая, когда Уэлч сделает наконец паузу, затем сказал:

– Да, вдвойне трудно, конечно, когда не чувствуешь твердой почвы под ногами. Я знаю, что работал бы куда лучше, если бы мог чувствовать себя увереннее…

– Да, конечно, неуверенность очень вредит углубленной работе, я понимаю. И, конечно, когда стареешь, концентрировать свое внимание становится все труднее. Просто поразительно, как различные отвлечения, которые в молодые годы совершенно на вас не действуют, становятся абсолютно непреодолимыми, когда… когда… стареешь. Помнится, когда здесь строились новые химические лаборатории… я говорю – новые, но, конечно, теперь их едва ли можно назвать новыми… Так вот, в то время, о котором я рассказываю, это было еще за несколько лет до войны, здесь клали фундамент – кажется, это было на Пасху, – и бетономешалка или как это у них называется работала…

«Слышал Уэлч или нет, как я скрипнул зубами, – подумал Диксон. – Во всяком случае, если слышал, то не подал виду». Чувствуя себя боксером, каким-то чудом еще стоящим на ногах после десяти раундов неравного боя, Диксон сделал попытку вставить слово:

– Я бы чувствовал себя вполне счастливым, если бы самая большая забота свалилась у меня с плеч.

Голова Уэлча медленно поднималась на длинной шее, словно ствол устарелой гаубицы. Недоуменная морщина начинала быстро углубляться на его челе.

– Я не совсем понимаю…

– Мой испытательный срок, – громко сказал Диксон.

Морщина разгладилась.

– О! Вот что! Вы приняты сюда с двухлетним испытательным сроком, Диксон, а не с годичным. Это указано в вашем контракте. Два года.

– Да, я знаю, но это означает только, что я не могу быть зачислен на постоянную должность до истечения двух лет. Это не означает, что я не могу… что мне не могут предложить покинуть университет по истечении первого учебного года.

– Нет, нет, – сказал Уэлч мягко. – Нет. – Подтверждал ли он слова Диксона или отрицал их – понять было невозможно.

– Меня могут освободить от работы по окончании первого учебного года, не так ли, профессор? – быстро проговорил Диксон и судорожно прижался к спинке стула.

– Да… Да, я полагаю, что могут. – Голос Уэлча на этот раз звучал холодно, словно у него вынудили признание, к которому, хоть он и обязан был его сделать, ни один порядочный человек не стал бы его принуждать.

– Вот мне и хотелось бы знать: решено ли что-нибудь?

– Да, не сомневаюсь, – сказал Уэлч все тем же ледяным тоном.

Диксон ждал, что за этим последует, мысленно изобретая новые рожи. Он окинул взглядом маленький, уютный кабинет с хорошо подобранным ковром, рядами устаревших ученых трудов и папок с экзаменационными работами и личными делами многих поколений студентов, с плотно закрытыми окнами, выходившими на залитую солнцем стену физической лаборатории. Над головой Уэлча висело расписание лекций, вычерченное чернилами пяти различных цветов (по числу преподавателей исторического факультета) – вычерченное самим профессором. Диксон поглядел на расписание, и вдруг словно прорвало плотину: впервые за все время пребывания в университете он ощутил страшную, одуряющую, непреодолимую скуку, а вместе с ней и неизменных ее спутников – подлинную ненависть и злость. Если Уэлч еще секунд пять не произнесет ни слова, он сделает что-нибудь такое, после чего его без лишних слов в два счета вышвырнут отсюда. И это будет совсем не похоже на то, о чем он так часто мечтал, когда сидел в соседней комнате, притворяясь, что углублен в работу. Ему, например, уже не хотелось больше кратко, в письменной форме изложить на этом расписании (хорошенько сдобрив непристойностями) все, что он в действительности думает о профессоре истории, историческом факультете, истории средних веков, истории вообще и о Маргарет, и после этого вывесить расписание в окне к сведению всех проходящих мимо студентов и преподавателей. Не возникало у него сейчас и особого желания связать Уэлча, прикрутить его к креслу и бить по голове бутылкой до тех пор, пока он не признается, почему, не будучи французом, он дал своим сыновьям французские имена. Не хотелось ему и… Нет, он просто скажет, скажет очень медленно, спокойно, внятно – так, чтобы Уэлч получил полную возможность хорошенько вникнуть в смысл его слов: послушай, ты, старый навозный жук, почему ты, собственно, воображаешь, что можешь руководить историческим факультетом, хотя бы даже в таком задрипанном университете, как этот? Старый ты навозный жук! Ты слышишь меня, ты, старый навозный жук? А я тебе скажу, где твое настоящее место…

– Видите ли, все это далеко не так просто, как вам кажется, – неожиданно сказал Уэлч. – Все это довольно сложно, понимаете ли, Диксон. Тут приходится иметь в виду уйму всевозможных соображений.

– Конечно, я понимаю, профессор. Я просто хотел узнать, когда примерно это решение может быть принято. Если я должен оставить университет, было бы только справедливо известить меня об этом заблаговременно. – Говоря это, он чувствовал, как голова у него слегка трясется от ярости.

Взгляд Уэлча, порхнув два-три раза по лицу Диксона, опустился на свернутый в трубочку конверт, лежавший на письменном столе, и Уэлч промямлил:

– Да, видите ли… я…

Диксон сказал, еще немного повысив голос:

– Потому что я должен, как вы понимаете, начать подыскивать себе другое место. А большинство учебных заведений заполняют вакансии на будущий учебный год уже в июле, перед летними каникулами. Так что мне надо знать заранее.

В лице Уэлча, в его маленьких глазках начинало проглядывать страдание. Заметив, что и Уэлча можно чем-то пронять, Диксон сначала почувствовал удовлетворение. Затем, видя, как этому человеку трудно, должно быть, причинить боль другому, он испытал легкий укор совести. И тут его объял страх. Как понять нерешительность Уэлча? Неужели это значит, что для него все кончено? Ну, если так, то он по крайней мере сможет сейчас произнести свою «речь к навозному жуку» – обидно только, что перед столь немногочисленной аудиторией.

– Вы будете поставлены в известность, едва лишь что-нибудь решится, – необычайно быстро и гладко произнес Уэлч. – Пока еще ничего не решено.

Тема разговора была совершенно исчерпана, и Диксон понял вдруг, насколько нелепой и дикой была приготовленная им речь. Нет, никогда не сможет он высказать Уэлчу то, что ему бы хотелось, как никогда не скажет он и Маргарет.

Ему казалось, что он в этом разговоре припер Уэлча к стенке, а в действительности тот наколол его, как бабочку на булавку, благодаря своему редкому умению уклоняться и исчезать, хотя на этот раз оно выразилось только в словах. Вооруженный этим приемом, Уэлч мог выдержать куда более сильный натиск, нежели тот, на который был способен Диксон.

Теперь Уэлч, как уже давно ожидал Диксон, извлек из кармана носовой платок. Не могло быть сомнения, что сейчас он начнет сморкаться. Это всегда было ужасно, хотя бы уже по одному тому, что невольно приковывало внимание к носу профессора – огромной, пористой выпуклости пирамидальной формы. Но когда хорошо знакомый трубный звук потряс стены и окна, на Диксона это почти не произвело впечатления, его настроение неожиданно изменилось.

Если уж из Уэлча удавалось что-нибудь выжать, на его слова можно было положиться. Следовательно, Диксон вернулся к тому, с чего начал, и оказалось, что вернуться к тому, с чего он начал, несравненно приятнее, чем кончить тем, чем ему меньше всего хотелось бы кончить. Как не правы те, кто твердит: «Нет ничего хуже неизвестности, лучше уж знать самое худшее». Нет, как раз наоборот. «Скажите мне все, доктор, я предпочитаю знать правду», – но только в том случае, если правда это то, что мне понравится.

Убедившись, что Уэлч кончил наконец сморкаться, Диксон встал и поблагодарил его за любезность, почти совсем не покривив душой. Даже вид профессорского саквояжа и светло-коричневой соломенной шляпы, валявшихся на кресле (эти предметы всегда вызывали в нем глухое раздражение), привел ему на память лишь сложенную им в честь Уэлча песенку, и он тихонько замурлыкал ее, выходя из комнаты. Он сложил ее после того, как Уэлч заставил его однажды прослушать рондо из какого-то скучнейшего фортепьянного концерта. Рондо было записано на четырех огромных двусторонних пластинках с красными наклейками, и Уэлч воспроизводил его с помощью своей показательной сверхусовершенствованной радиолы, а Диксон потом подобрал к нему слова. Спускаясь по лестнице в профессорскую гостиную, где в это время можно было выпить чашку кофе, он, не разжимая губ, напевал слова этой песенки: «Ты старый осел, ты слюнявый козел, ты глупый баран…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю