Текст книги "The Doberman (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
Жанр:
Слеш
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
The truth is they never had no future,
They never had no past.
I was alone,
I was alone again.
Курт подпевает магнитоле, и длинные волосы Джеки, чёрные, как ночь, порох или пули, сносит ветром из распахнутого окна и зашвыривает ему в рот.
– Как ты думаешь, будет больно…? Когда они нас догонят, – спрашивает мальчишка, скорее рассеянно, чем нервно раздирающий ногтями бахромку на драных джинсовых коленках.
В песне наступает реющий пустынями и пустырями проигрыш, Курт косится на бледное, измазанное кровью лицо со следами высохших сигарет и пьяного черешневого сока, ловит взмах длинных, как это мгновение, ресниц и безупречную синеву никуда и ни к кому не обращённого взгляда. Потряхивает болящей головой в такт петляющей, как их чёртова дорога, музыке и, ничего не отвечая, откидывается назад, на провалистую и липкую спинку обитого изношенной кожей сиденья; на кромке сознания между тем носятся, стачивая металлические когти, десятки чёрных собак с умными человеческими глазами, и он никак не может понять, почему.
Почему эта чёртова песня называется именно так, почему они встряли, во что встряли, почему кто-то сказал, что в небе над небом есть Бог и они в него зачем-то поверили.
Он не держит руль, руль движется сам, будто его укачивают всё те же летающие мальчишеские волосы, но это всё ерунда, потому что впереди и под ними – хайвэй, ровный и бесконечный, как днище гиблого ада, такой же горячий, и огромное красное солнце точно так же висит над финальной петлёй в тянущемся к вершинам пыльном мареве.
Хайвэй летит, хоть Курту и постоянно кажется, что на самом деле это не так и они в духе неподражаемой издёвки стоят на месте – тогда приходится выбираться из окна и, слепо щуря глаза, всматриваться в пролетающую мимо безумную ленту выгоревших фотографических красок. В голове носятся и носятся возле мёртвого костра эти чёртовы доберманы, пальцы барабанят по железу, и Курт старается убедить себя, что ни он сам, ни Джеки не боятся смерти.
Одна из собак внутри чует ложь так же хорошо, как и мчащихся по следу копов, как и измазавшую им руки кровь, как и то, что он – конченый зажратый ублюдок, подобравший и выходивший отдавшегося бездомного мальчишку, как оказалось, лишь затем, чтобы однажды втянуть в личную распутную преисподнюю, натаскать убивать, ночевать в вонючих протухших клоповниках, вдыхать рассыпающийся белый кокс и вечно куда-то бежать, парить, рыдать и выть в два ряда ломающихся псовых клыков.
Теперь в груди, разрывая кости, беснуется сорвавшийся с цепи доберман, и Курт пытается запретить себе сорваться тоже, положить руки на идеально ровный рулевой круг, заглянуть мальчишке в идеально синие глаза и, в первый и последний раз попросив у того прощения за свой блядский эгоизм, таким же резким идеальным движением вывернуть с дороги, чтобы киношный формат, пожар до рая, автомобильная авария, взрыв, два обгоревших до неузнаваемости тела, быстрая и безболезненная – наверное – смерть.
Украденный кабриолет цвета зализанной закатом ультрамариновой волны несётся вперёд, нарушая все законы о физике и скорости, красная стрелка с бешеной пульсацией долбится в край, ветер разбивается о стёкла, колёса почти отрываются от земли, убегая на созданных для полёта собачьих лапах вверх.
Джеки ничего не пытается, Джеки не думает ни о тюрьме, ни о неизбежности смерти – просто монотонно смотрит на свои колени, монотонно те раздирает, добирается до кожи, снимает пласт за пластом, пускает вниз по голеням кровь, глохнет от орущей в динамике музыки, чувствует себя доберманом: свободным и мчащимся тенью их автомобиля до самых гор и стирающегося из бытия рассвета.
Потом в его крохотный обособленный мирок без спросу врывается тяжёлая, громоздкая, потряхиваемая ладонь Курта – точно так же, как когда-то в зачавшуюся жизнь ворвался и весь этот человек целиком.
Ладонь с очерченными синими жилами, пальцы узловатые, ногти грязные, почти смольные, на запястье болтается золотой браслет от сорванных часов. Всё это звенит, дрожит, привораживает, опускается поначалу на острую кровавую коленку, а после, помешкав и подождав, уверенно и горячечно тянется к ширинке – Джеки не возражает, продолжает так же монотонно наблюдать, впиваясь, чтобы не мешать, разрывающимися от боли ногтями теперь уже в обивку стонущего сиденья.
Единственное, что Джеки точно в эту минуту о себе и о мире вокруг знает – это то, что взгляд у него после вчерашней пьянки мутный, как у покойника, и он на самом деле до задушенного трупного стона не-на-ви-дит собак.
– Silence in the yard. Doberman’s asleep. You never have to lay your head down here, – чёртова магнитола надрывается, плюётся, стонет, лает, орёт, и не до конца трезвый рассудок пришибленно, будто выполосканная колёсами и бензиновыми лужами дорога, раздумывает, что если этот блядский доберман где и живёт, так в ней. Только в ней. Сидит внутри, крутит лапами бобину старой зажёванной плёнки и повторяет это больное, предрекающее, с чёрной пеной у рта: – Watch them disappear. Watch them disappear. Watch them disappear…
– Нет. Не будет больно. Потому что они нас не догонят, – говорит тем временем Курт, хотя Джеки уже давным-давно успел позабыть про тот свой вопрос: в голове его, если не считать доберманов и напитанной кокаином пустоты, вертится шаткая и странная мысль о том, что им надо было жить, скажем, в семидесятые. Хотя бы в семидесятые, двум сраным занюханным отщепенцам, грезящим о той свободе, которой в этом сраном нынешнем «настоящем» попросту не осталось – люди отупели, ожирели загрубевшими свинскими душонками, и кому она нахуй нужна, эта дебильная свобода.
Семидесятые были бы хороши, семидесятые сделали бы дело, обдолбанно думает Джеки, смотря и смотря на широкую смуглую ладонь с трясущимися синими жилами. Он бы схватил этого придурка за манжету рубашки, напялил бы ну та маленькую плетёную радугу, завязал на двойной узел, согласился бы разве что угнать какой-нибудь хренов разваливающийся фургон и рванул бы вместе с ним к морю – в Майами, Флориду, фламинговый нафуфыренный бич, где небо розовое и вафли в песке, а он промазал.
На целую чёртову четверть века промазал с датой своего никчёмного выкидышного рождения.
К концу примерно третьей минуты – в груди тик-такают и тик-токают заминированные взрывающиеся часы – грёбаная добермановая песня опять превращается в воющую на луну выжженную пустыню, и Курт вновь кладёт одну руку на руль, чтобы либо вперёд, либо идеально и в сторону.
Вторая рука продолжает, оттягивая вниз язык молнии, гладить не реагирующий мальчишеский член сквозь протёртые до прозрачности старые джинсы – не для стояка, а просто.
То ли боль.
То ли сожаление.
То ли ревность.
«То ли доберман», – услужливо подсказывает блядская магнитола.
– Знаешь, что с такими, как ты, делают в тюрьме? Особенно, когда в них каждый дюйм кричит, что они насквозь гомики, – рычит Курт уже совсем не своим, а пёсьим голосом, думая, что всё-таки ревность, чумная неуместная ревность, и в сторону вильнуть хочется острее, отчаяннее, желаннее, больнее.
Он щурит прожелть нарывающих глаз, чтобы не видеть чужой идеальной синевы и уродливого кровавого сгустка, притворяющегося не то солнцем, не то воротами в ад, а сгусток этот всё равно, наплевав на веки и мясо, царапает белки и зрачки, разрезая слепящими мягкими лезвиями.
Ему снова жаль, жаль, жаль: что втянул мальчишку, что не хватило мозгов на большее, что не свернул в сторону не машиной, а собственной повязшей жизнью, что не насрал на порошок, замарал ради него руки, а если даже и замарал, то жаль, чертовски жаль, что не успел не украсть, а купить такую вот тачку для себя, посадить на колени мальчишку и увезти того к морю прокрутить хреновы бабки, чтобы раз уж подыхать – так хотя бы красиво.
Джеки же – он чует это, вдыхает, ловит сквозь прикосновения к тёплому сонному члену – не жаль ни о чём.
Ничего.
Никого.
– Похуй на тюрьму, – шепчет тот – тихо, бумажно, как скомканный стаканчик из-под шипучки, но Курт слышит. Мальчишка ёрзает, член его всё так же флегматичен и безответен; он вдыхает судорожнее, глубже, откидывается не назад, а вперёд и вкось и накрывает ладонь Курта своей – цепко, влажно, с холодной рыдающей дрожью. – Как будто я дамся им живым… К тому же, ты сам сказал, что они никогда нас не догонят…
Он наклоняется ещё дальше, ниже, словно пытается выбиться прямо через стекло и убежать отсюда проклятым преждевременным доберманом на сбитых летучих лапах.
Его трясёт, колотит, шьёт, кромсает, девчачье-длинные чёрные космы с жутким кроваво-киноварным отливом отгораживают от терзающего сатанинским глазом солнца и мрачно бросающего растворяющиеся взгляды Курта, и в своём новом-старом, истекающем сроком мире он по безнадежной детской привычке остаётся удушливо и опостыло один…
До тех неизбежных пор, пока сквозь лающую дорожную музыку не начинает слышаться отчетливо приближающийся вой полицейских сирен, а Курт, так и оставивший ладонь на его члене, только сильнее стиснувший пальцы, чтобы, наверное, до самого конца и после случайно не потерять, не шепчет: – «Прости… прости меня за всё…» – и не выворачивает – не очень, конечно, идеально, но почти, почти… – в сторону руль.