Текст книги "Сияние"
Автор книги: Кэтрин М. Валенте
Жанры:
Космическая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
«Тёмно-синий дьявол»: Приди и найди меня
Досье: 14 декабря 1961 г.
Время шло к полуночи – той самой разновидности полуночи, с какой можно повстречаться лишь на Уране после трёхдневного запоя. Вокруг царил ультрамариновый туман, от которого разило этанолом и неоном, а случайно прошедшая мимо шлюха добавила к смеси запах розовой воды. Сугробы на улицах напоминали кучи трупов. Вряд ли уважающий себя ведьмин час согласился бы на двадцать семь лун в качестве светильников, но они знай себе сияли, и из каждого блестящего от влаги ярко-розового небоскреба таращилось мое отражение. И кольца, вечные кольца, рассекающие небо, рассекающие бурю, плюющиеся тенями на парня, который, ссутулившись, тащит своё бренное тело по Кэролайн-стрит, пряча под низко надвинутой шляпой налитые кровью глаза, крепко сжимая полы плаща, в туфлях, которые жаждут, чтобы их кто-то начистил, и с душой, которая жаждет, чтобы её кто-то приголубил.
Это вот я и есть. Анхис Сент-Джон, частное ничтожество.
В Те-Деуме куда ни повернись, везде можно взглянуть на себя самого. Весь город – твоё зеркало для бритья. Устреми на собственную физиономию пристальный взгляд, прищурь глаза и проведи тупым лезвием по щеке. Стена паба рядом вспыхнула луковой зеленью, и я увидел эти мерзкие кольца – они рассекли горизонт, погрузились в мою шею и вырвались наружу с другой стороны, словно финка чистейшей белизны. Слыхал я, что раньше в Италии художники и толпы зрителей изрядно беспокоились из-за света. Ну так вот, бывал я в Италии, и старушке нечему научить Уран. Здесь бы и лепрекон заработал себе мигрень. Всему виной водоросли. Водоросли во льду, в земле, в стекле, в мощном чёрном дихроическом [14]14
Дихроизм – явление, связанное с поляризацией света.
[Закрыть] приливе Моря Короля Георга. Никто не строил Те-Деум, Гершель-сити [15]15
Уильям Гершель – английский астроном, в 1781 году открывший планету Уран.
[Закрыть] или Арлекин. Не пришлось. Эти витражные трущобные сады вырастили, как грибы на бревне. Рассыпали над морем конфетти из экзотических углеводородов, и вот они взошли: непредсказуемые, громадные, беспорядочные – по крайней мере, для тех, кто не в состоянии оценить фэн-шуй, каким его понимают анемоны. Вот что они такое. Анемоны, крепкие как мужская суть и раздувшиеся, как мужское эго. Они только с виду похожи на казино, банки или танцевальные залы. Лишь самую малость живые, но не настолько, чтобы потерять из-за этого покой и сон.
Если вы ещё не забыли, что такое сон. Мне вот сама идея сна нравится. Я бы хотел свести с ним близкое знакомство.
И вот я был там, на Кэролайн-стрит, самой опасной улице самого беспутного города на этом заснеженном шарике. Хорошее место, чтобы тебя забыли. Я не ложился спать, был небрит, немыт, нездоров, в значительной степени нетрезв, и таким образом достиг всех целей в жизни. Под плащом на мне был единственный из оставшихся костюмов, консервативного тёмного красно-коричневого цвета с бледно-зелёным галстуком. И перчатки, всегда перчатки, даже если холод не лупит меня по щекам как скулящего раздолбая, вечные перчатки. У меня сундук кожаных перчаток с подкладкой из флиса и гидростатичного меха. Да, кожа. Моя единственная роскошь. Никакой ерундовой коричневой фальшткани, про которую говорят, дескать, столь же хороша. Пошиты на заказ на Марсе, где от молодых бычков можно отбиваться бейсбольной битой, потому что их там как зелёных мух. Мне нужны толстые перчатки, но с толщиной вечно проблемы.
Это был костюм для собеседований по поводу работы, хотя я уже много лет держался от таковых на расстоянии. Я не думал, что выдержу разговор длинней, чем требуется для ответа на вопрос «Сколько?». Не выношу, когда мне говорят, что делать и когда. Эта шестерёнка во мне напрочь сломана. Та самая, которая позволяет нормальным людям говорить «Да, сэр; сейчас же, сэр» – и верить в сказанное. А потом делать дела для сэров этого мира, немедленно, ускоренным маршем.
И всё же. Я был на Кэролайн-стрит не ради того, чтобы испугать какую-нибудь женщину, продать запонки за кусочек эф-юна или просадить свой последний протеиновый резерв на случай ЧП на аммонитовых бегах. Я пришёл ради сделки на миллион. Работы. Деятельности, приносящей доход. Халтурки, чрезвычайно соответствующей моим крайне своеобразным талантам и моей Historia Calamitatum [16]16
Historia Calamitatum – букв. «история катастроф» (лат.); в более постмодернистском смысле отметим, что так называется автобиография Пьера Абеляра, и традиционно на русский название переводится как «История моих бедствий».
[Закрыть]. Если все работы, от которых с души воротит и какие только можно вообразить, выстроить аккуратным рядком на манер хористок и представить себе, что они вдвое сильней жаждут меня заполучить, эту дамочку я бы выбрал в последнюю очередь, чтобы протанцевать с нею круг по залу. И всё же…
Пунктуальность – мерзкая привычка, свойственная только петухам и отставникам. Честно говоря, у петухов в этих краях голова идёт кругом. Солнце на Уране, уж какое есть, восходит каждые семнадцать часов. Домашней птице от такого приходится несладко. И всё-таки я бы, скорее всего, успел вовремя, невзирая на все потуги вырубиться до того, как пробьют часы и карета превратится в тыкву, не начнись в «Асторе» полуночное представление. Одна из тех странных, отталкивающих студийных звуковых кинолент из дурных старых времён, когда Эдисон держал синематографическую вселенную в своём целлулоидном кулаке. У нас тут полным-полно таких вещей. Мы – конец пути для киноплёнок. Чтобы доставить их на Уран, нужно десять лет, и, приземлившись, они, как правило, остаются. Просто крутятся по кинотеатрам, как вода по водостоку, пока бобины не ломаются или кто-то их не украдёт. Если вы ищете киношку, про которую с незапамятных времён ни слуху, ни духу, то, возможно, в каком-нибудь погребе на Уране найдётся копия, которая ещё не сдохла. Кто знает, где они эту раскопали?
Маркиза «Астора» всплыла в синем тумане, точно призрачное видение, окружённая тусклыми топазовыми лампочками, с прописными печатными буквами чёрного цвета, с бородой из сосулек.
«Автопортрет с Сатурном».
А-а, чтоб мне провалиться.
Я не хотел покупать билет. Во-первых, я этот фильм видел. Охохонюшки, ещё как видел. Во-вторых, мой жалкий запас наличности выглядел той ночью особенно жалко. Было, наверное, и в-третьих. Ну не хотел я покупать билет. Я, чёрт бы меня побрал, не хотел, чтобы кассирша принюхалась к моему дыханию и сморщила свой миленький пирсингованный носик, словно от её мнения зависело, продолжит ли свет гореть. Я не хотел сидеть в центре пятого ряда, в кресле, пружины которого оставят на моей заднице красные полумесяцы к концу этого самовлюблённо длинного недофильма. А вот чего я хотел, так это дешёвого портвейна гнойно-жёлтого цвета, который на Миранде делают из мальцового молока, а также сублимированной коки, винограда, который однажды чихнул в направлении Франции, и чего ещё там подают на закуску. За счёт одного попкорна аренду на Кэролайн-стрит не оплатить. Я хотел сидеть в тягучем и липком тепле этого божественно отвратительного кинотеатра со сводами, как в кафедральном соборе, стеклянным декором в палитре карамельной трости, под безголовыми, сломанными херувимами из солевого камня и канделябрами-русалками из хлебного коралла на стенах, перед изношенным павлиньим занавесом и знаком «ВЫХОД» из позеленевшей латуни.
И я очень хотел увидеть её.
Я не хотел на неё смотреть. Но хотел её увидеть. Как хотят увидеть старую подругу или бывшую любовницу, которая, как ты надеешься, отчаялась без тебя. Приготовить ей кофе и выслушать рассказ о её неприятностях, сделать обеспокоенное лицо и сочувственно мычать в нужных местах, пока она будет делаться такой же горькой и горячей, как кофе. И всё это время сгорать от возбуждения; чувствовать, как в твоей груди взрывается шампанское. Вкус у её печали фантастический. Это печаль, которую надо смаковать, и когда она захочет истратить своё отчаяние в твоей постели, ты скажешь нет, и у твоего отказа тоже будет фантастический вкус.
Вот почему я прокрался к своему креслу вместо того, чтобы явиться туда, где мне полагалось быть. Сурово игнорируя не то пять, не то десять пар глаз в сырой пещере кинотеатра. Едва способный взять под контроль своё вопящее сердце или свои одурманенные алкоголем внутренности. Подался вперёд, словно она могла меня заметить, если бы я оказался достаточно близко к её лицу. Словно она была школьной учительницей, которая должна была выбрать одного из блестящего ряда шалопаев, рьяно читающих по буквам ради её удовольствия, чтобы больше остальных полюбить мальчишку, который даст правильный ответ. Только вот его у меня не было. Ни у кого не было. Но никто из-за этого не страдал так, как я.
Никто и не мог знать, как читается по буквам «Венера», кроме меня.
Я перестал дышать, когда выключился свет. Схватился за подлокотники кресла, похожие на ножки ванны на львиных лапах, и мои ногти вонзились во влажную древесину. Барельефы из хлебного коралла пялились со стен – кажется, они изображали рождение титанов, которые держали в грубых руках цвета моркови огни и маленьких чудищ с хвостами, перьями и хоботами. Через два ряда от меня какой-то парень снял шляпу. Над его коленями уже двигалась чья-то голова, ритмично поднимаясь и опускаясь. Ещё даже титры не пошли! Ну что за безвкусица!
На экране сперва появились её глаза. При виде её радужных оболочек я словно испытал два сердечных приступа сразу. Портвейн двинулся назад из моего желудка, в горле появился сернистый привкус желчи. Мой нос ощутил целую бурю призрачных ароматов: какао-папоротник, жжёная кокосовая кора, жуткий медно-сладкий ветер с далёкого моря. Мои запястья начали пульсировать. Вступительная музыка нестройным шумом ворвалась в мою голову – тошнотворная пианола пятнадцать раз обрушила одно и то же на мою единственную рабочую барабанную перепонку. Её лицо: пятнадцать футов в высоту.
Она планета. Она солнце. Она единственная женщина в целом мире. Она так молода. Она привыкает пользоваться камерой, снимая эгоистичный маленький метафильм, который всегда вынуждал меня смущаться за неё. Я её ненавижу я её хочу и мне плохо и я её обожаю и хочу её трахнуть разорвать на части спасти её и пусть скажет мне что всё в порядке и мне снова десять лет и ничего плохого ещё не случилось. Я повернулся к пустующему креслу рядом, и меня вырвало на пол «Астора», молочные желудочные соки и «лучшее с Миранды» с мяукающим плеском излились из меня, голова моя ритмично двигалась вверх и вниз. Всем было наплевать. Кто-то другой приберётся.
Я больше не мог на неё смотреть. Раньше только это и делал. Я жил, чтобы не сводить с неё пристального взгляда. Я работал на еду, которой должно было хватить, чтобы смотреть на неё. На каждое её изображение; на любое её изображение. На все. И их всегда было так много, выбирай любое. Я мог устроить себе целый банкет из неё и насытиться до предела. Иногда по вечерам я даже начинал с «Автопортрета» – это такая неопытная киношка, молодое вино, непроверенное, сырое, испытывающее слишком большой страх перед собственным вкусом, чтобы использовать его как следует. Но потом я отступал, вынуждал себя взять более умеренный темп, по чуть-чуть грыз её камео в фильмах её старика: малышка в межпланетном дилижансе, осаждаемом пиратами, дьявольский херувим, осаждающий монахиню с большой и яркой душой. Салат быстрого приготовления из красных ковровых дорожек и домашнего кино Перси, а затем – поглощение одного из фильмов, где она в главной роли. Венеру всегда оставляю напоследок, всегда откладываю «Сияющую колесницу», насколько смогу, всегда страшусь того первого беспощадного мига, когда мы с ней оказались на одной сцене. Ещё рано, ещё рано. Интервью и киножурналы я употреблял в качестве первого блюда, причем последнее интервью всегда оставлял на закуску.
Вы его видели. Да разве хоть кто-то его не видел?
Жертвенная совсем-уже-не-девственница смеётся в мягком сером кресле, на ней длинные шёлковые брюки и тёмный кусок тритоновской ткани на плечах. Он прячет её груди, почти полностью их расплющивает, но демонстрирует живот, и она вся такая апатичная, такая равнодушная, взмахивает сигаретой в длинном чёрном мундштуке. Вокруг неё вертится вечеринка. Хартфорд Крейн целует ей руку, в то время как неподалёку танцуют сёстры Гренадин в мерцающих узких платьях. Случайные буквы, вырванные из её слов, будто выкуп для вымогателей, мелькают на экране, перемежаясь с танцорами и пузырьками шампанского, как срезанные блёстки разлетаются по всему полу, а ночь тем временем становится всё более неистовой и насыщенной.
Это её панегирик. Она даровала его самой себе, и ни у кого ещё не получилось лучше. Записанный на звуковом оборудовании, которое должно было стоить больше, чем дом, где она той ночью развлекалась; сшитый из кусков, чтобы сделать достойный монолог из того, что она сказала, прежде чем Аннабелль Огэст рухнула ей на колени спутанным клубком длинных рук и ног, хихиканья и синих жемчужин, и она утратила интерес ко всему прочему.
Я знаю, что жемчуг был синий, хотя плёнка демонстрирует лишь бледно-серый. Иногда я знаю вещи, от которых нет никакой пользы.
«О, я не знаменитость. Не смейтесь! Я не лицемерю. У меня есть деньги, и мой отец знаменит, но это не то же самое, что быть знаменитостью, и это не то же самое, что быть хорошим человеком или хорошо разбираться в чём-нибудь. Просто люди знают, как тебя зовут и что ты надевала во вторник. Я ничего этого не заслужила. Лишь благодаря чистой случайности я родилась в том месте и в то время… и подумать только! Ну в самом деле, столько матерей! Думаю, такой сценарий надо переписать разок-другой, чтобы он сделался достовернее. Я попыталась добиться успеха, опираясь на эти совершенно несправедливые исходные условия. Но пока что у меня не получилось. Вы говорите, «Королева голода» – ну конечно – и «Море». Да, разумеется, я сделала эти фильмы. Но они ничего собой не представляют. Так, путевые заметки. Я взяла камеру с собой, когда отправилась посмотреть Солнечную систему. Не лучше, чем половина того, что делают помешанные на объективах, и хуже некоторых. Но что касается последнего проекта… Когда я думаю про «Сияющую колесницу», у меня щемит сердце. Как будто фильм уже готов и идёт внутри меня, проецируется на мою кожу, мерцает на белых экранах моих костей. Если я его не испорчу… Если у меня всё получится, то когда я вернусь и мы все узнаем, что случилось там, в Адонисе, когда я смогу сесть в это кресло и рассказать вам обо всём что увидела, обо всём что почувствовала, о том, как пахли моря Венеры – что ж, может быть, тогда мы и поговорим о славе. Потому что для меня слава чего-то стоит только в том случае, если ты её заработал своими руками, а я ещё ничего не заработала. Чувствую, что почти могу дотянуться до края чего-то ценного. Но коснуться пока не выходит. Разыщите меня через два года. Может, тогда я буду достойна вас».
Мне нравилось слушать, как она произносит эти слова. «Разыщите меня через два года». Полгода съёмок, плюс транзит туда и обратно, и постпроизводство после возвращения домой. Я смотрел, приблизив лицо так сильно к её лицу, желая, чтобы она сказала, что ещё ничего не достигла. Она ещё ничего не достигла, потому что не встретила меня. Просто богатая, красивая девушка – и вот она говорит открыто, что недостойна меня, что не представляет собой ничего особенного. Её слова на вкус как виски, и ох как раскрывается букет, когда проигрываешь их на фоне долгой сцены, во время которой её ракета исчезает в небе, превращается в точку в этом последнем, печальном предложении.
Когда шли её ленты, залы синематографов были полны, и на улицах выстраивались очереди из желающих, которых было в три раза больше, чем помещалось внутри. За недели до её премьер уличные музыканты и торговцы разбивали лагерь на бульварах возле каждого театра, продавая подлинные целлулоидные заготовки, которых она касалась, и копии усыпанных блёстками клеток из «Автопортрета», в точности нужного размера, чтобы в них поместился исковерканный гравитацией самец сатурнианского происхождения. Зачем? Зачем был нужен весь этот грубый восторг? Я всё ещё не разобрался. Её отцом был Персиваль Анк, в своё время – глубокомысленный, известный режиссёр. Снял кучу утомительных готических драм с героинями, напоминающими призраков, с чёрными кругами под глазами, со ртами, приоткрытыми в ужасе или от оргиастической трансцендентности, или от того и другого. Её матерью, видимо, была одна из тех исключительных актрис, хотя какая именно, он так и не сказал. Каждая ведущая актриса Анка становилась, по совместительству и на основании жёсткого контракта, матерью бедняжки. Можно увидеть в чертах её мерцающего, покрытого пылью и поцарапанного лица отголоски полудюжины подававших надежды актрис с мимолётной карьерой – кто-то всё ещё знаменит, кого-то легко забыли, и проявляются они лишь в те мгновения, когда их дочь испытывает странные эмоции, отражающиеся на её узком лице, в её загадочных взглядах, в её насмешливой, проницательной улыбке.
Она оторвалась от папочки где-то между «Королевой голода» и «Спящим павлином». Её игровой дебют в «Призраках Моря Облаков» очарователен, если вы способны уловить, в чём фишка миленького ребёнка. Во время знаменитой сцены в бальном зале, когда декадентствующую вдову Кларену Ширм осаждают призраки её жертв, можно увидеть Северин, которая дёргает жемчуг на своём чепчике и трёт лицо, портя грим. Есть легенда о том, что, когда великий режиссёр попытался нанести на веки своей девочки тени и убедить её притвориться, будто она в родстве с Ширм, в то время как голодная тень – молодая Мод Локсли, не кто-нибудь – будет накидываться на невинного ребёнка, Северин взглянула на отца сердито и сказала: «Папа, ну что за глупости! Я хочу быть такой, какая я есть!»
Такой она и осталась – самой собой, на веки вечные. Как только Северин смогла самостоятельно вертеть ручку камеры, она принялась записывать «реальную реальность и настоящий мир» (в семь лет) или «подлинный и справедливый мир истинной истории» (в двадцать один год) и объявила любимых призраков и демонов своего отца «кучей ерунды с эффектом двойной экспозиции». Её вторая документалка, «Королева голода с Фобоса», вынесла на всеобщее обозрение бунты из-за продовольствия, охватившие эту проклятую маленькую колонию, и принесла ей медаль Люмьера – приз, который папочка так и не сумел заграбастать. Может, в этом всё дело. Она рассказала правду один или два раза, и рассказала её с окровавленной головой и сломанной рукой: Земля – старая мумия, конченая алкоголичка, которая не очень-то следит за своими детишками.
Когда Анка спросили, не раздражает ли его гнев дочери по отношению к вымыслу, он вызывающе улыбнулся во все тридцать два зуба и ответил: «Объектив, друг мой, не разграничивает реальное и нереальное».
От её последнего фильма под названием «Сияющая колесница, воробьями твоими влекомая» осталось четыре отрывка. Они сильно повреждены. Их копируют все кому не лень, режут на части и снова склеивают в бесконечные анемичные всезнающие документалки, об которые я бы и ног не вытер. Оригиналы продолжают гнить в каком-то музее в Чикаго. Больше людей, чем можно себе представить, едут туда, чтоб поглядеть, как они разлагаются. Я тоже был. Зрелище меня утешило. Уткнёшься лбом в прохладную стену мягким розовым вечером на Среднем Западе, который кажется невероятным, когда насмерть замерзаешь на Уране. Она промелькнёт перед твоими глазами: призрак, фея в конце длинного, тёмного туннеля, улыбнётся, помашет рукой, заберётся в пасть пушечной капсулы с грацией прирождённой актрисы.
Иной раз люди меня узнаю́т, даже издалека, по старым кинохроникам, хотя я никогда не давал интервью и адвокаты не позволяли никому показывать моё лицо с 51-го года. Мне не нравится видеть себя на экране. Это расстраивает меня в экзистенциальном смысле: вот я здесь – и вот я там. Но я не в силах покончить со всеми своими изображениями.
Вот как всё было, вкратце: горстка людей выжила в экспедиции Северин Анк на Венеру, и я один из них. Я не всё помню и не всё, что я помню, представляет важность. Моя жизнь, моя настоящая жизнь, началась в тот момент, когда женщина с короткими чёрными волосами, в кожаном лётном шлеме и куртке присела передо мной и спросила, как меня зовут. Меня, потерянного мальчика, кружащегося мальчика. Я вернулся, а она – нет.
Не думайте, что я себя за это простил.
Теперь я смотрю. Я всё просмотрел. Не могу перестать смотреть. Жду, пока документалки покажут мне хоть ненадолго её лицо; покажут, как она смеётся; покажут её ребёнком, тянущим руки вверх, просящим отца посадить её на плечи, подальше от хаоса взрослых ног, тростей и туфель, танцующих под новейший индустриальный чарльстон-регтайм Мики Халла. Покажите мне её хоть как-нибудь. Я такой же дурной, как любой другой зритель, я умоляю позволить мне взглянуть на её труп хоть на миг – а если не на труп, то на места, где она когда-то стояла, но больше её там нет. Расскажи мне, невидимка за кадром, глас божества и памяти, расскажи мне всё, что я и так знаю. Расскажи мне о моей жизни.
Но её лицо было для меня медленным ядом. Я это знал, знал, и всё равно впивался в него с жадностью, оголодав по её впалым, монашеским, гладким щекам, по её глазам, огромным и озорным, таким же чёрным, как её волосы.
Я даже не могу произнести её имя. У неё нет имени. Есть лишь Она. Единственная. Она владеет этим местоимением столь всеобъемлюще, что никто другой и прикоснуться к нему не смеет. В громадном и смрадном газовом гиганте моего сердца – единственная Она, пятидесяти футов ростом.[17]17
Гигантская версия Северин представляет собой отсылку к фильму Attack Of The 50-ft. Woman (США, 1958).
[Закрыть] Великанша. Я же – никто. Впрочем, нет, не «никто». Я Анхис Сент-Джон. И никто не скажет обо мне – Он.
Знаете, что она прежде всего делает в «Автопортрете»? Улыбается. Она, мать её, улыбается. А потом смеётся. Милый, раздражённый, самокритичный смех. Как будто она смущается из-за того, что занимает так много места в кадре. Как будто боится сцены. Но она не боялась. Никогда. Ничто не могло её смутить. Может, она и боялась сцены в тот день, когда мамочка впервые приложила её к титьке, но с той поры – ни разу. Боязнь сойти со сцены – другое дело. Вечно она не знала, куда себя девать, пока камера не работает. Но смех недвусмысленно говорит нам о том, что она смущена. Улыбка свидетельствует о том, что у неё мандраж. «О, ну разве это не чертовски забавная суматоха, съёмка в киношках? Кто, я?! Это старьё? Я так нервничаю! Кто хочет выпить?
Я ещё ничего не заработала.
Разыщите меня через два года».
Её улыбка разверзлась надо мною, чёрно-белая и громадная – и я знаю, как может знать человек, который пялился на эту улыбку, пока его не вырвало прямо на колени, что она целиком и полностью фальшива. Впрочем, хороша. Одна из моих любимых улыбок. Полная дикого возбуждения, которое в тот период сопровождало всё, связанное с Венерой. Люди никак не могли оставить в покое это дерьмовое местечко – единственный мир, который сделал все остальные возможными. Но это их улыбка, не её. Поглядите на неё, поглядите – разве вы не видите? Она отправляется на Венеру. Она улыбается так, как улыбаются все, одержимые Венерой. Эта улыбка – вроде как анонс того, что случится на самом деле.
Но нет, для этого ещё слишком рано. Я пьян. Я не спал трое суток. Когда я думаю о ней, я вижу все её фильмы, все её лица одновременно. Они выстроились друг за дружкой на орбите. Но вы не можете увидеть то, что вижу я. Я вижу венерианскую улыбку, но её ещё не существует. Эта улыбка – детская версия той, на девять тысяч ватт. Это Лицо № 212: «Отважная девушка-репортёр». Она ещё не побывала на Венере. «Венера всегда казалась такой самоочевидной», – сказала она мне под горячими, влажными звёздами Адониса, когда думала, что я не слышу. «Автопортрет с Сатурном» отделяют от Венеры четыре фильма и девять лет. Там, на экране, она ещё пацанка. Двадцать один год. Спит, как стрекоза, чтобы ничего не упустить. Любовников меняет, точно дверь-вертушка. Пьёт алкоголь, как будто у неё аллергия на воду. Её и личностью-то назвать можно с трудом. Эта девчонка на ветхой плёнке, с сигаретным ожогом на лбу – он точно каинова печать – и царапинами от киноленты на щеках ещё даже не знает, что «Автопортрет» станет хитом. Лучше, чем хитом. Он создаст ей имя. Её собственное имя. А не имя её старика.
Вот что я знаю про неё. Вот что все знают про неё. Несправедливо, что я должен знать столько же, сколько и любой, не поленившийся прочитать какой-нибудь журнал. Я должен знать больше. Я должен знать всё. Но ты начинаешь там, где начинаешь, и надеешься – даже если твоя надежда вроде карманника, у которого обе руки заняты, – что удастся каким-то образом забраться дальше и выше.
Что ж, я начинаю с неё. А она началась на экране.
Я выслеживаю сходство между нами. Места, где, будучи наложенными друг на друга, наши топографии бы совпали. Столица со столицей. Река с рекой. Их немного. Я пытаюсь создать больше, но она завершена, закончена, ей положен предел, а мне – нет.
И что же со мной? Ни черта не помню до десятилетнего возраста. Человек – это всего лишь воспоминания, и с этой точки зрения я родился на берегу с выжженной травой, где женщина схватила меня за запястье так крепко, что оставила синяки – аккуратную линию следов своих четырёх пальцев на моей коже, над моим пульсом, над моим сердцем. Вспышка света: fiat грёбаный lux [18]18
Fiat lux – да будет свет (лат.).
[Закрыть]. Дымный, кислый запах моря. Горячий, напоённый пыльцой ветер. Стрёкот и стук. Меня снимали с самого рождения. Как и её. Великий чёрный глаз нас заграбастал. Я родился в тот же миг, когда меня заметили.
До этого есть лишь спокойная тьма вступительных титров, где пустота растворяется в пустоте. Существует съёмка моего появления; существует съёмка её ухода. У каждого из нас отсутствует другая половина. Я знаю имена своих родителей только потому, что сведущие люди их для меня записали. Её отец был вехой на её жизненном пути. Его имя – её имя. Какая роскошь.
Пятидесятифутовая женщина подмигивает. Никому конкретно. Мне. Мужчине без шляпы и его орально-фиксированному соседу. «Астору» и Те-Деуму и русалкам с их миниатюрными титанами. Но на самом деле – серьёзному служителю с козлиной бородкой и в синей фуражке, который покорно опускает иголку на старом фонографе, чтобы мы все смогли услышать её глубокий, но слегка гнусавый голос, который громким эхом – слишком, слишком громким – разносится по театру.
От него у нас болят уши. Все морщатся, выпрямляют спины. У мужика без шляпы наслаждению настал interruptus [19]19
От латинского coitus interruptus – «прерванное соитие».
[Закрыть]. Нам всем это не понравилось. Мы все начали ёрзать.
Никто больше не делает звуковых киношек.
Я мог вынести её лицо, но её голос разбил меня на осколки. Я одновременно услышал, как она произносит первые слова в своём первом фильме и первые слова, обращённые ко мне; я получал в морду и в меня тыкали ножом, но такое я вынести не смог.
«Когда-то по ночам я любила смотреть на небо и мечтать о Солнечной системе».
«Эй, малыш. Теперь всё хорошо. Теперь всё в порядке. Я здесь. Меня зовут Северин. Можешь звать меня Ринни, если тебе так больше нравится».
Я вывалился из «Астора» на Кэролайн-стрит, в синий туман, запахи и влажный, припорошенный снегом мусор. Навстречу колоколам, которые – бом! бом! – уведомили меня о пропущенной полуночной встрече. Я кашлял и заливался слезами, точно про́клятая вдова, вытирая со рта слизь, отдававшую кислым полупереваренным портвейном. Светостекло в переулке пульсировало, меняя цвет с виноградного на абрикосовый. Джульетта и Титания, две серповидные старые грымзы, осуждающе уставились на меня с небес. Умбриэль походкой покорного пьяницы плёлся за сёстрами, и свечение Ванды озаряло его испещрённый кратерами лик. Все эти луны.[20]20
В системе Урана в настоящее время открыто 27 спутников, которые названы в честь персонажей Шекспира и Александра Поупа. Умбриэль – один из пяти крупнейших, и его характерной особенностью является кратер Ванда, расположенный в районе экватора и названный в честь духа из мифологии австралийских аборигенов. Дно Ванды значительно ярче остальной поверхности Умбриэля; точная причина этого явления пока не известна.
[Закрыть] Небо над Ураном всегда напоминало мне грёбаный транспортный затор. У Венеры нет ни одной луны. Её небо нетронуто. Безупречно. Такое небо не взглянет на тебя в ответ.
Слёзы замёрзли на моём лице. До чего недостойно мужчины. Впрочем, из всех вещей, которые я утратил, мужественность покинула меня первой и легче всего.
«Сияющая колесница» – фильм ужасов, вот что это такое. Старый готический ужастик, в котором сиськи рвутся на волю наперекор вуалям, корсетам и рейтинговым требованиям. Девушка отправилась во тьму и встретила там монстра. Всё просто. Такому фильму ничего не стоит собрать полный зал.
Но как же быстро зал пустеет, когда люди узнают правду…
Мне даже не позволили насладиться страданием. На Кэролайн-стрит кишмя кишели толпы, раззадорившиеся перед Отбоем. Задевали друг друга локтями, сверкали растушёванными тенями для глаз. Рядом со мной остановилась машина, эффектный красный «тэлбот» [21]21
«Тэлбот» (Talbot) – франко-британская марка автомобилей, существовавшая в 1903–1992 гг.
[Закрыть], перед которым расступилось бы любое море, но Отбой не испытывает пиетета перед автомобилями. Понимаете, у старины Урана день короткий, что юбчонка твоей мамули. Людям это не нравится. От семнадцатичасовых суток трясёт, как от плохого кокаина. Кажется, что позади глаз у тебя двигатели, которые выжигают все жидкости в теле. Словно ты принёс с собой солнце в такую даль – и, господи, эта старая сука-звезда не терпит, когда ею пренебрегают. С этого расстояния она не ярче уличного фонаря посреди тумана, снега и смога. Засранец Юпитер и тот больше и живописнее. Но звезда требует, чтобы всё шло по её правилам. Проблема в том, что семь часов – слишком большой зазор, чтобы его можно было восполнить, вздремнув в 12:01 по Гринвичу, как на Марсе. Когда семь часов исчезают, словно застряв в баре по дороге домой, такое нельзя не заметить. И потому для нас соорудили фальшивые сутки из сияния внешнего мира, которое не прекращается никогда. Не обращайте внимания на этот комок мокроты в небе; светостекло подскажет, который час: утром оно яркое, вечером – тусклое. Если ты себе не враг, то позволишь своему неоновому многоквартирному дому убаюкать себя чашкой тёплого рот-закрой ровно в 21:00. Но с детишками-отбойщиками всё по-другому. Сон у них короток. Они вбили в свои одурманенные временем головы, что стали уранцами. Придерживаются семнадцатичасовых суток, ускоряются, спят урывками, тонут в кофеине, запихивают свои жизни, свой сон и свой весёлый галдёж в жуткую гармошку. И в 17:00, это ничейное время, когда наступает их полночь, в то время как остальной мир тащится домой ужинать, они начинают свои дурацкие игры с уранскими часами. Они дрыхнут без задних ног, когда бо́льшая часть Тэ-Дэ присасывается к вечерней выпивке, и вскакивают, готовые к труду и грехам, когда у остальных малыши ещё дремлют в тусклой ночи. Сигнал Отбоя раздаётся в истинную полночь, полночь по среднему солнечному времени, и на стыке их зари и нашей глухой ночной поры отбойщики устроили свою церковь. В этой зоне перекрытия обитает Господь, говорят они.
А когда звучит Отбой, начинается безумие почище Бедлама. Они танцуют этот свой кроличье-прыгучий танец, для которого не требуются особые навыки, и впихивают стимуляторы в носы, в глотки, под мышки и под языки, куда только можно впрыснуть дозу. Они носят большие и блестящие маски с рыбьими плавниками, с которых капает растаявший снег, и те иссохшие стеклянные жемчужинки, что падают с неба во время весеннего сезона высокогравитационных дождей. Дождевые жемчужины. Кажется, их так называют. Я прибыл зимой, и пройдёт ещё двадцать лет, прежде чем я увижу скопление крокусовых креветок в море Короля Георга.