Текст книги "Потешный русский роман"
Автор книги: Катрин Лове
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Адриен совершенно согласен с Пьером, и Ясмина тоже согласна, и даже Марин, она не слишком разбирается в теме, но разговор поддержать может.
Жонас молчит. Он выглядит усталым. Наверняка не привык засиживаться допоздна, а может, устал от взрослой компании, взрослые полагают, что все обо всем знают, высказываются обо всем и ни о чем – в основном ни о чем, не слушают его и все время перебивают. Повзрослевшие юноши выглядят крепкими, но быстро устают, что странно, по логике вещей, они должны быть намного выносливей сорокапятилетних, но то и дело ломаются, спят как убитые по семнадцать часов кряду, к тому же, они немногословны, говорят только по делу – чего бы поесть, у меня кончились деньги, ты постирала?
Светлячки мечутся над столиками с остатками «Черного леса», профитролей и торта «Захер». В саду стемнело, цвета сливаются, белоснежные взбитые сливки неотличимы от желтого ванильного соуса, зеленые глаза С. от голубых глаз Жана. Все выглядят объевшимися, обпившимися – в том числе непьющие, и обкурившимися – особенно некурящие. Столы напоминают поле брани после боя, силуэты кажутся оплывшими, обмякшими, голоса звучат протяжно, тосты произносятся сбивчиво, а горизонты не выглядят столь уж радужно-счастливыми, да и были ли когда-нибудь таковыми?
Какой прекрасный июльский вечер, теплый, долгий, наполненный счастьем разделенной дружбы. Спасибо, Даниэль, спасибо, спасибо, спасибо тебе за чудесную вечеринку!
и за дивные профитроли,
и как славно, что скоро отпуск,
и все неопределенно,
и будущее так смутно,
оно пугает, пугает.
Эй, ребята, вы ходите по кругу.
Мы ходим по кругу.
Ах ты господи.
Жан
Я должна кое-что рассказать о моем друге Жане, потому что этот человек, лишившийся почти всех волос и расставшийся с большинством иллюзий, вбил себе в голову, что отправится вместе со мной в Россию. Что проделает хотя бы часть пути – ему хватит и короткого отрезка. Думаю, я знаю, почему он хочет вернуться в страну, в которой не был пятнадцать лет. Ее зовут Елена, и она вовсе не длинноногая блондинка, и не потрясающая красавица, какими считают русских женщин западные мужчины (бедняги судят по глянцевым журналам). Итак, в двадцать лет Елена не была белокурой дылдой. А «взрывоопасной» была, и жестокой, если мне будет позволено высказать свое мнение, хотя никто им не интересуется, и я не знаю, жива ли еще эта женщина.
В тот день, когда Жан сообщил, что хочет поехать со мной, если я и вправду решу вернуться в Россию, мы гуляли под ручку по кладбищу. Я как раз закрывала за нами ворота, когда Жан – он был уже внизу лестницы – вдруг сказал, что вернуться в эту чертову страну – неплохая идея. Вообще-то, он выразился грубее: в эту чертову гребаную страну.Пока я осторожно спускалась на высоких каблуках по поросшим мхом ступеням – Жан сразу сказал, что гулять на высоких каблуках нелепо, – мой спутник пустился в рассуждения о народных страданиях. О бедах народов, нуждающихся в герое. Жан разглагольствовал, бредя мимо могил по кладбищенской аллее. В тот момент, когда я снова взяла Жана под руку, он сказал, что это и моя проблема, после чего мы ускорили шаг, и его монолог превратил нашу прогулку в марш-бросок. Он стрелял по видимым целям – уничтожал народы, нищету, бывшую подругу, меня и моего дурацкого олигарха, «твоего арестанта класса люкс» – так он его обозвал тем майским утром.
– Ты говоришь это из-за Елены!
Я прервала поток критических замечаний Жана, назвав всего одно имя. Его лицо стало землисто-бледным.
– Заткнись!
Я не заткнулась. Елена, оружие массового поражения для повсеместного использования. В прошлой жизни, в Москве, Жан влюбился в женщину: она часто и звонко смеялась, а глаза у нее были темные, как миндаль от лучшего кондитера. Елена была музыкантшей – играла на виолончели, по мнению Жана, просто гениально. Он питал к ней пылкую страсть и тронул сердце Елены. Она привнесла в банальный роман извращенную жестокость, и Жан много лет ужасно страдал, потому что любил слишком сильно, а Елена пролила много слез, потому что любила недостаточно сильно. Я общалась с ними обоими и наблюдала за развитием их трагической истории. Сначала я познакомилась с Жаном – в Москве, в метро. Он меня спас. Это случилось очень давно, в дождливом июле. Я упала в обморок, выйдя из вагона метро на платформу. Причиной тому были усталость, обилие новых впечатлений, скудная еда и неумеренная выпивка. В тот день я гуляла по городу одна – моих знаний русского хватало как раз на то, чтобы разобрать названия улиц и остановок. Мои русские друзья жили далеко от центра, в тот день у каждого из них были занятия, а я познавала город, как инопланетянка. Наблюдала, ужасалась, а по ночам мы обсуждали мои впечатления. Мне дали прозвище «акула капитализма», что в стране реального социализма звучало довольно остро. Я родилась по другую сторону «железного занавеса» и выросла в маленькой сказочной стране, где все подчиняется строгому порядку, даже облака над горными вершинами. Об этой крошечной – до смешного – стране моим друзьям было известно, что она красивая, что там жили в изгнании не только великие русские писатели, но и пламенные революционеры. Поскольку отношение к последним в России стало неоднозначным, друзья часто меня подкалывали – «Еще раз спасибо за подарочек!», – мол, нечего было давать приют будущим кровавым героям русской истории. Что тут скажешь: в Женеве и Цюрихе «розовые» и «красные» сочиняли революционные воззвания, плели заговоры и клеймили преступный царский режим. Благодарение Богу – все они, один за другим, сели в идущий на Восток поезд – «чух, чух, чух» – и избавили нас от своего присутствия! Швейцарские горы остались стоять, как стояли, облака как плыли, так и плывут, а необъятная Россия взорвалась – «бум, бум, бум», так что еще раз большое спасибо. Я смеялась и плакала вместе с новыми друзьями, на дворе был 1987 год, маховик крутился вхолостую, к рулю встал человек с родимым пятном на лбу, а мы, молодые кретины, совсем перестали спать. Мы пили и бодрствовали, чувствуя, что история вот-вот изменит курс и жить станет ужас как весело. Ни больше, ни меньше. Есть возражения? Ни одного. Тогда выпьем!
Меня называли акулой, и я, уподобившись опасной морской хищнице, плыла против течения, чтобы разобраться в жизни общества, о котором раньше только читала в умных книжках. Я наблюдала за сумятицей жизни, смотрела, как они стоят перед пустыми полками магазинов, слушала – не понимая смысла слов, – как они переругиваются. Иногда доставалось и мне: нечего глазеть на то, что тебя не касается. Мне часто казалось, что я отяжелела и стала хуже дышать, потому что пыль забила бронхи, как отрава.
В тот день, в тот самый день, когда я потеряла сознание в московском метро, друзья ждали меня в общежитии, где все мы спали вповалку. Предупредить их я не могла, и они ужасно беспокоились. Мобильных телефонов тогда еще не было, а «управляемая» партией экономика вообще мало что производила – разве что бесформенную серую массу, стоящую в очереди за тем, «что дают». Страна агонизировала, жила по талонам, задыхалась под спудом запретов и создавала новояз, чтобы отгородиться от наводящей тоску реальности. Даже летом там было жутко холодно. Но мы не мерзли, потому что были молоды и нетерпеливы. Мы восхищались человеком с родимым пятном на лбу – его фотографии печатали все газеты и журналы страны. Нам казалось, что на самом дне его глаз плещется новая жизнь. Мы говорили – смотри, смотри, но наши голоса дрожали. Мы тряслись от страха, боялись, что несколько толчков и новые слова «перестройка», «гласность», «ускорение», «совместное предприятие» – мы произносили их шепотом, как стишок-заклинание, – ничего не смогут изменить.
Тогда, в метро, меня спас Жан. Я вышла из битком набитого людьми вагона на станции «Маяковская» и рухнула на платформу. Сначала к горлу подступила тошнота. Я успела привыкнуть к неотвязному кислому запаху (так пахнет свернувшееся молоко), заполнявшему все места людских скоплений, но на сей раз густая вонь проделала брешь в моем желудке. Мозг лишился доступа кислорода, поддался панике, и я отключилась прямо у подножия эскалатора. Я не успела ни позвать на помощь, ни уцепиться за одну из уборщиц. Эти невзрачные сутулые женщины, по словам моих друзей, получают больше любого интеллектуала, ведь в этой стране ценности перепутаны, все поставлено с ног на голову. Толпа не остановилась – разве что расступилась, как вода, обтекающая камень. Я поняла это несколько дней спустя – у меня все тело было в синяках: сотни ног, обутых в ботинки и туфли модели «Победа пролетариата», пинали и двигали мое бренное тело, валяющееся на роскошном мраморном полу станции метро «Маяковская». Тело – всего лишь тело, не более того, так с давних пор повелось в этой стране. Один человек – мужчина, иностранец – разглядел лежащую без чувств женщину и бросился на помощь. Это был Жан. Жан того далекого времени – хрупкий, нервный, с худым лицом и высокими скулами, в куртке явно не «местного» производства. Его «нездешний», даже эксцентричный вид поразил мое воображение, когда я открыла глаза. Сначала незнакомец тряс меня за плечи и что-то говорил по-русски, потом запаниковал и перешел на родной французский. С того дня как мы выбрались из чрева московского метро под июльский дождь, прошло ровно двадцать лет. Мы с Жаном стали друзьями – ни у него, ни у меня нет человека ближе.
Когда мы в мае гуляли под ручку по кладбищу, я выяснила, что он, в отличие от меня, не забыл русский разговорный.
– Помнишь вкус московского мороженого?
– Мо-ро-же-ное…
– Мы ели ванильное?
– Какая разница, такого все равно больше нет. Ты ведь не думаешь, что все исчезло, а мороженое осталось?
Мы очень любили эту страну, особенно людей, которых там встретили. Мы любили их вопреки здравому смыслу, не пытаясь понять за что, как будто в те далекие времена чувства превалировали над разумом и были главными в жизни. Там мы проживали и чувствовали то, чего никогда не испытаем дома. Россия была огромной и вечной, ее История вкупе с веселым безумием подавляла в нас здравый смысл.
А еще была история любви Елены и Жана, такая пронзительная, что даже мы, их друзья, чувствовали в ней соль нового романтизма, который позволит нам однажды написать несравненно прекрасные книги. Мы воспаряли в мечтах, разрываясь между восторгом и отчаянием, отлично понимая, что творившие до нас писатели – мертвые писатели – на самом деле не умерли и пребудут в веках. Нас не пугали ни холод, ни снегопад, мы ходили по московским улицам, ели мороженое с неповторимым вкусом и ароматом – я больше нигде и никогда не пробовала ничего подобного, мы прижимались друг к другу, чтобы согреться, и каждый рассказывал остальным содержание очередной написанной главы. Елена расшила пальто Жана красными гвоздиками. Это выглядело невероятно. Но это было. Жан провел ночь на выстуженной лестничной площадке, поджидая Елену, которая упорхнула к очередному «любовнику-на-час». К любовнику-одно-дневке. Бедный Жан… Мы упивались бархатным сумраком города и волнующей историей любви, разворачивающейся на наших глазах в черно-белой стране.
Когда снесли Стену, жизнь Жана перевернулась. Он потерял Елену, а с ней и географию, и всю несущую конструкцию мира. Теперь он медленно угасает, как и многие другие представители нашего поколения, которым больше не за что умирать.
Ни он, ни я не знаем, что стало с Россией. Ни он, ни я понятия не имеем, живы ли Елена с ее виолончелью, Александр с его амбициями, Игорь с его талантами, Антонина с ее писательством, Лев и его отчаяние, Екатерина и ее романы. Мы обо всем забыли. Наступило новое время, было слишком много работы, все изменилось. Мечты никогда не воплотятся в реальность. Сегодня мы с Жаном можем только строить предположения и по большей части расходимся во мнениях. Нам известна лишь медийная история новых варваров – тех, кто отхватил жирные куски разваливающейся страны, набил карманы и продолжает обогащаться. Мы понятия не имеем о реальной жизни сотен тысяч русских, оставшихся на поле боя, но наше воображение способно это домыслить. Я упрекаю Жана за то, что он живет прошлым, а ему не нравится, что я интересуюсь только будущим. Он смеется, когда я пытаюсь поговорить с ним о Михаиле Ходорковском. Его изумляет моя наивность. Он говорит, что я олицетворяю собой весь трагизм наивности. Так он заявил в мае, когда мы гуляли под кипарисами. Жан считает Ходорковского обычным олигархом, таким же продажным и порочным, как все его собратья. Я же воспринимаю судьбу этого человека как знак. Ясный, недвусмысленный знак.
– Ха, ха, ха.
– Еоворю тебе, это знак. Можешь объяснить, что такой человек, как он – мультимиллиардер, нефтяной король, – делает на русской каторге? Он мог сбежать – улететь на личном самолете, или договориться с властью, «лечь под нее», как поступили все, кто хотел продолжить делать дела. Но не сбежал, решил рискнуть. Дал себя арестовать, судить и приговорить, прекрасно зная, что его ждет и с кем он имеет дело. А теперь тянет срок в Сибири. В колонии общего режима.
– Какой ужас!
– Это не смешно, Жан.
– Не смешно.
– Ты мог бы меня выслушать.
– Мог бы.
– Вещи не всегда так просты, как кажется.
– Вещи – нет. Человеческие существа – да.
В тот день, когда Жан согласился на прогулку, хотя почти всегда отказывается выходить, и заявил, что собирается поехать со мной, я ощутила себя невесомой и счастливой, как бабочка в первый весенний день. Я посмотрела на моего спутника и поняла, что так сильно хочу, чтобы бледный, потерявший все волосы Жан стал прежним, что согласна видеть рядом с ним Елену, вернуть его в ту линялую Россию, которую мы когда-то вместе узнавали, лишь бы он снова научился плакать настоящими слезами. Я была так счастлива, что почти забыла все те злые, жестокие слова, которые он только что произнес.
– Преклони колени, дорогая – здесь, между крестами, – и помолись за твоего каторжного Иисуса Христа. Ну же, давай!
– Не дразни меня, Жан.
– Он такой трогательный, этот твой миллиардер на заклание.
– Прекрати.
– О, мой нежный агнец нефтяных скважин, аминь.
– Я задала тебе вопрос. И жду ответа. Скажи мне, что этот человек делает на каторге?
– Он считал себя самым умным, хитрым и крутым, моя бедная наивная девочка. Твой Ходорковский верил, что «сделает» их всех, но «сделали» его.
– И что же будет дальше?
– В конце герой погибает, дитя мое.
– Я никогда не называла его героем, Жан, а вот ты все время используешь это слово.
– Но ты в это веришь, что еще хуже.
– Ошибаешься.
– Твоего беднягу отравят. Или подождут, когда его убьет радиация.
– Почему ты не хочешь понять, что я пытаюсь сказать?
– Потому что ты не произнесла ничего внятного.
– Я утверждаю, что любой человек, ставший очень богатым, способен делать одно – богатеть дальше. Это детский подход, но так поступают все набобы нашего мира, их принцип – «цель оправдывает средства». Все, кроме Ходорковского.
– Твой герой нашего времени.
– Довольно, Жан.
– А известно ли тебе, что герои – самые эгоцентричные люди на свете?
– Как бы ты поступил на его месте?
– Герой всегда все рушит, какие бы идеи он ни исповедовал, запиши это крупными буквами в твой розовый альбомчик.
– Я задала вопрос.
– Крайне левые и крайне правые, центр и середина, крайний центр и крайняя середина – наше время испробовало все. Черные книги на всех полках. Тебе бы стоило прочесть и усомниться.
– Ты безнадежен, Жан.
– Десятки альтруистов, замечательных, исключительных людей принимали изумительные решения, делали смелый выбор, но все всегда кончалось напалмом, газом, обогащенным ураном, грязной бомбой, противопехотными минами, разрывными пулями и фосфором. Целая физико-химическая диссертация…
– Жан…
– Знаешь, почему с героями все всегда так плохо кончается? Потому что у них большие руки, большие глаза, большие зубы и – главное – большое сердце, а любят они, в конечном итоге, одну единственную вещь – собственную позу. Будь ты героем, дражайшая Валентина, любила бы себя еще больше, чем любишь сейчас, да, да, именно так, это и ко мне относится. Увы, у меня нет сил даже на героические помыслы.
– Ты…
– Хочешь знать, что сделал бы на месте Ходорковского я?
– Да.
– Повел бы себя, как он. Хлебал бы лагерную баланду и смиренно ждал, когда мое униженное положение принесет дивиденды в виде всеобщего восхищения.
Еще несколько слов о Жане
Все, что случилось после того, как Жан спас меня, выдернув из-под ног толпы на станции метро «Маяковская», исчезло. Остались только мы. И наша дружба. А еще – болезнь Жана и наша дружба, которую не разрушила его прогрессирующая болезнь. Не знаю, почему мы так близки. Если бы знала, наверное, унесла бы ноги. Когда у моего друга случается очередной кризис, он на какое-то время «сдается» в клинику. Я часто его навещаю, и как-то раз, в мае, он согласился немного погулять. Обычно Жан отказывается выходить. В то утро я пришла рано. Открыла окно в палате, спросила: «Не хочешь пройтись?» – и он не сказал нет. Было начало мая. Я оделась легко, даже кокетливо, а Жан был в своей обычной одежке, такой серой и поношенной, что ее и назвать-то никак невозможно, одному Богу известно, чем «это» было изначально – пальто, пиджаком, плащом или халатом. Свою бесформенную серую древность Жан таскает на плечах от зимы до зимы. Мой друг вечно мерзнет – независимо от времени года, наверное, из-за проклятых медицинских процедур.
В то утро я была на высоких каблуках. Мы шли по парку, я держала Жана под руку, и он вдруг сказал, что я смешно выгляжу в этих изящных туфлях. Я не стала спорить и произнесла что-то восторженное насчет деревьев, как будто только что заметила, как они прекрасны, словно не он, а я живу взаперти в палате на четвертом этаже больницы. Все клиники на свете окружены роскошными парками. Эти парки – воплощенная ложь в натуральную величину, ими восхищаются, их обсуждают, принято считать, что все мы – молодые и старые, больные и здоровые – испытываем одинаковое глуповатое блаженство при виде красивых клумб и аккуратно подстриженных кустов. Но я точно знаю, что пациенты клиник не такие, как вы и я. Знаю, что мой друг Жан – такой близкий друг, что уже и не друг, а почти брат, нет, полубрат, вторая его половина это болезнь, – так вот, он не всегда похож на нас с вами. Несходство в том, что в определенные периоды своей жизни он не открывает окон, держит закрытой дверь и даже не выглядывает на улицу. Когда на Жана «накатывает», он уходит из дома и проводит какое-то время в больничной палате. Так лучше для него и для окружающих, для семьи и друзей, потому что Жан начинает всего бояться, даже себя самого. Его пугают собственные мысли, желания и даже любимые кошки – он подозревает, что они строят против него козни. В клинике все отлично устроено. Сиделки заходят в палаты, открывают ставни, говорят: «Как чудесно сегодня светит солнце, какой дивный у нас парк…» Это обязательный ритуал, медицинская процедура – чтобы пациенты не перемерли. Жана точно давно не было бы на свете, умер бы от недостатка кислорода, не распахивай сестрички створки окон.
Я прихожу к Жану по вторникам и иногда в воскресенье, сразу открываю окно, но не лепечу жалких слов ни про солнце, ни про парк. Просто молча делаю свое дело. Я ведь не работаю в клинике. И не имею ничего общего с их выкрутасами. Я прихожу к Жану, моему полубрату, четвертый этаж, первый коридор налево от лифта. Дует ли ветер, моросит ли дождь, холодно на улице или жарко, я кидаюсь на шпингалет, как обезумевшая муха.
В марте 2004 года состояние Жана снова ухудшилось. Это был трудный месяц. Жан рассказал, что администрация больницы собирается установить решетку на окно в его палате. «В качестве меры предосторожности», – со смехом поясняет он, лежа на белой кровати. Сегодня мой друг больше не смеется. Решетку так и не поставили. Спросите почему? В голове у Жана нашли пятнышки, наподобие крошечных пауков, они-то и провоцировали его состояние. Взглянув на увеличенные снимки пресловутых «пятен», любой бы засомневался, но врачи объяснили: маленькая опухоль может грозить большими неприятностями. Мерзкие твари способны сплести гигантскую паутину, какой никто никогда не видал. Вот такой уверенный вывод они сделали. Так депрессия Жана из проклятия нашего времени превратилась в войско захватчиков, которых можно победить, выбрав правильное оружие. Война идет уже три года. Сражение продолжается, и я молчу. Я так и не осмелилась сказать Жану, что предпочитаю смех чувству безопасности, как бы жестоко это ни звучало. Если бы решение проблемы было технологичным и на треклятое окно поставили решетку, мы с Жаном продолжили бы обмениваться страшноватыми шуточками. Увы, окно не тронули, зато все остальное – включая смех – подвергли химиотерапии. По этой причине я не лезу к Жану с разговорами, когда прихожу, а просто открываю окно и проветриваю палату. Я навещаю его по вторникам, но часто бываю и по воскресеньям, потому что воскресенье – самый печальный день Творения. В этот день грустно всем – и пациентам клиники, и тем, кто на воле. Нам с Жаном повезло – мы с ним хорошо знаем, на что похожа эта печаль. Она течет мимо нас бесшумным коричневато-серым потоком. В обществе Жана печаль самого печального дня Творения превращается в водный кусочек географии. Это очень утешает.
Иногда по воскресеньям я хожу в кино, или читаю, или пишу, или встречаюсь с друзьями. Или сплю с любовником. Все мои любовники – «командировочные». Высокие и красивые. И все похожи на С. Они, конечно, не С. – тут я начеку. Бывают воскресенья, когда я забываю о Жане – из-за кино, постельных увеселений или вечеринки. Но в большинстве случаев воскресная река несет меня в больничную палату моего друга, хотя во вторник я его уже навещала. Войдя, я сразу открываю окно. Потом предлагаю ему прогуляться. Он отказывается. Говорит: «Посиди со мной…» – и я пристраиваюсь на краешке кровати. Жан делает мне комплимент – или не делает. И я очень скоро понимаю, что набралась мужества. Возможно, это не мужество в прямом смысле слова, но сила, которой я не обладаю в другие дни недели. Благодаря этой силе я могу смотреть в лицо моему брату, держать его за состарившуюся прежде времени руку и не отводить взгляда от его светлых глаз, видевших границы миров. Я сочиняю для него истории о погоде, запахах, звуках и, конечно, ритмах, и Жан в конце концов отпускает мою руку и тихонько отбивает такт на белой простыне своих провалов. Мои рассказы подобны обрывкам мелодий и жестов, в которых Александры ведут свои жалкие сражения, а Адрианы угасают, лишившись империи, в окружении варваров.