355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карл Ясперс » Ницше и христианство » Текст книги (страница 1)
Ницше и христианство
  • Текст добавлен: 6 октября 2017, 12:00

Текст книги "Ницше и христианство"


Автор книги: Карл Ясперс


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

Карл Ясперс
Ницше и христианство

Ницше и христианство

Введение

Все знают, с какой неслыханной резкостью отвергал Ницше христианство. Например: «Кто выкажет сегодня хоть малейшее колебание в своем отношении к христианству, тому я не протяну и мизинца. Здесь возможна лишь одна позиция: безусловное „Нет“» (XVI, 408)[1]1
  Ссылки даются на том и страницу полного собрания сочинений Ницше, выпущенного его сестрой: Fr. Nietzsche Werke, Bd. 1-19, Liepzig, 1903–1912, Bd. 20 Leipzig, 1926, hisg. von. E. Förster-Nietzsche.


[Закрыть]
.

Ницше не устает разоблачать христианство, переходя от негодования к презрению, от спокойного исследования к язвительному памфлету. С удивительной изобретательностью он меняет точки зрения, рассматривая христианские реалии со всех сторон и раздевая их донага. Он усвоил мотивы всех своих предшественников в этой борьбе и положил начало новой войне против христианства – войне небывало радикальной и до конца осознанной.

Зная об этой пламенной вражде, внимательный читатель Ницше не раз встанет в тупик перед некоторыми его высказываниями, на первый взгляд никак не совместимыми с антихристианством. Ницше случается говорить о христианстве так: «Это лучший кусок идеальной жизни, какой мне по-настоящему довелось узнать: я устремился вслед за ним чуть не с пеленок и, думаю, никогда не предавал его в сердце своем» («Письмо к Гасту», 21.7.81). Он может одобрительно высказываться и о воздействии Библии: «Неизменное благоговение перед Библией, сохраняющееся в Европе, в общем, и по сей день, – это, пожалуй, лучший образчик культуры и утончения нравов, каким Европа обязана христианству…» (VII, 249). Более того, Ницше, отпрыск священнических семей по линии обоих родителей, видит в совершенном христианине «благороднейший из человеческих типов», с какими ему приходилось сталкиваться: «Я почитаю за честь, что происхожу из рода, в котором принимали свое христианство всерьез во всех отношениях» (XIV, 358).

Словом, если мы решим перебрать все высказывания Ницше о христианских предметах по отдельности, будь то о «священнослужителе» или о «Церкви», мы натолкнемся на подобные трудносовместимые оценки; правда, отрицательные оценки будут в таком подавляющем большинстве, что положительные просто трудно будет заметить.

Так, священников он называет «коварными карликами», «паразитическим типом человека», «миропомазанными клеветниками», «ядовитыми пауками на древе жизни», «самыми ловкими из сознательных лицемеров», – и вдруг неожиданный панегирик «в честь благородных священнических натур»: «Народ тысячу раз прав в своей неизменной любви к людям этого типа: к кротким, простым и серьезным, целомудренным священникам, которые принадлежат к нему и выходят из него, но выходят как посвященные, избранные, обрекшие себя на жертву ради него; и перед ними он может безнаказанно излить свое сердце…» (V, 287–288). К известным священническим типам он выказывает чуть ли не робкое уважение; именно христианство, полагает он, «отчеканило самые, пожалуй, тонкие лица в человеческом обществе: лица, несущие на себе печать высокой и наивысшей католической духовности… Человеческий облик достигает здесь той всепроникающей одухотворенности, какая возникает в результате постоянного прилива и отлива двух родов счастья (чувства своей власти и чувства самоотречения)… здесь царит то благородное пренебрежение к хрупкости нашего тела и нашего счастья, какое бывает у прирожденных солдат… Властная красота и утонченность облика князей Церкви во все времена служила для народа подтверждением истинности Церкви…» (IV, 59–60). Иезуитов Ницше, как известно, особенно склонен поносить, однако не без восхищения пишет он о том, «какой подвиг самопреодоления возлагает на себя буквально каждый иезуит: ибо та облегченная жизненная практика, которую проповедуют иезуитские учебники, предназначается отнюдь не для них самих, а лишь для мирян» (II, 77).

Церковь для Ницше – смертельный враг всего благородного на земле. Она отстаивает рабские ценности, она стремится растоптать всякое величие в человеке, она – союз больных, она – злокозненная фальшивомонетчица. Однако и тут он не может отказать ей в своем уважении как к особого рода власти: «Всякая Церковь есть прежде всего институт власти, обеспечивающий высшее положении духовно одаренным людям; она настолько верует в могущество духовности, что отказывается от всех более грубых средств насилия, и уже по одному этому Церковь при всех обстоятельствах более благородное учреждение, нежели государство» (V, 308). Размышляя об истоках могущества католической церкви, Ницше приходит к заключению, что она черпает свою силу «в тех, до сих пор еще многочисленных, священнических натурах», которые добровольно «делают свою жизнь исполненной трудностей, а тем самым и глубокого смысла» (II, 76). Потому и борьбу против Церкви он одобряет отнюдь не во всех случаях: «Борьба против Церкви означает помимо всего прочего также и сопротивление натур более низких, самодовольных, наивных и поверхностных против господства более глубоких, более тяжелых и осмотрительных, а потому и более злых и подозрительных людей, мучимых непрестанным сомнением относительно ценности бытия и собственной своей ценности…» (V, 286).

Примеров подобных противоречивых оценок и толкований можно привести еще много; важно другое: чтобы понять Ницше в целом, необходимо понять эти его противоречия, ибо они не случайны. В поисках разумного и верного истолкования двойственного отношения Ницше к христианству попытаемся подойти к проблеме вот с какой стороны.

Свое происхождение из дома протестантских священников и, следовательно, «естественную» близость к христианам сам Ницше расценивал как факт первостепенной важности, как нечто незаменимое. Однако сама эта близость приобретает для него совершенно иной смысл с тех пор, как он осознает, что большинство христиан – христиане несовершенные. Расхождение между притязанием, требованием и действительностью испокон веков было движущей силой христианства. Правда, нередко притязание, требующее невозможного, и действительность, отказывающаяся повиноваться требованию, могут спокойно сосуществовать, не соприкасаясь. Но там, где они, встретившись, не дают друг другу покоя, может вырасти нечто из ряда вон выходящее. Ницше замечает, что «дерзкий внутренний скептицизм» вырос «в Германии именно среди детей протестантских пасторов». Почему? «Слишком много в Германии философов и ученых, которым случалось в детстве, послушав проповедь, перевести глаза на самого проповедника (!) – и в результате они больше не верят в Бога… Немецкая философия есть, в сущности, не что иное, как неверие в homines religiosi („людей религии“), в святых второго ранга, во всех деревенских и городских пасторов, включая и университетских богословов…» (XIII, 314).

Здесь намечена характернейшая особенность страстной ненависти Ницше: его вражда к христианству как действительности неотделима от его связи с христианством как требованием. И эту фактическую связь сам он рассматривает не как прах, который следует отрясти со своих ног, а как нечто весьма позитивное. Он отлично сознает, что именно моральный импульс христианства впервые вызвал к жизни не знающую границ волю к истине; «что даже мы, сегодня ищущие познания, мы – безбожники и антиметафизики – зажигаем наши факелы от того старого пожара, разожженного тысячелетнею верой» (VII, 275). Вот почему он призывает «не просто отделаться от всего христианского, но преодолеть его через сверххристианское» (XVI, 390). Значит, Ницше понимает себя так: его мысль выросла из христианства под воздействием христианских же импульсов. Его борьба против христианства отнюдь не означает стремления просто выбросить его на свалку, отменить или вернуться в дохристианские времена: напротив, Ницше желает обогнать его, преодолеть, опираясь на те самые силы, которые принесло в мир христианство – и только оно.

Ницше твердо знает: «Мы больше не христиане», но к этому он тотчас прибавляет: «Быть христианами сегодня не позволяет нам само наше благочестие – оно стало и строже, и капризнее» (XIII, 318). Когда он противопоставляет всякой морали свое «по ту сторону добра и зла», он хочет сделать из морали нечто большее, чем мораль: «Мы желаем сделаться наследниками морали, уничтожив ее» (XII, 85). В наших руках «высокий результат, достигнутый прежним человечеством – моральное чувство» (XI, 35). «Все, что мы делаем, – всего лишь моральность, только обратившаяся против своей прежней формы» (XIII, 125).

Именно христианские импульсы, то есть достигшая высочайших степеней моральная правдивость, во все времена возбуждали христианскую борьбу против действительного, реального христианства, как оно проявляет себя здесь – во власти Церкви и в фактическом бытии и поведении людей, называющих себя христианами. Эта борьба внутри христианского мира не осталась без последствий – Ницше видит себя как раз последним из таких последствий. Века христианской культуры вывели новую христианскую породу людей и породили, по его мнению, небывалую доселе возможность, реализации которой он посвящает самого себя: «Борьба против тысячелетнего христианско-церковного гнета создала в Европе великолепнейшее духовное напряжение, какого никогда еще не бывало на земле: отныне, держа в руках столь туго натянутый лук, можно поразить самые отдаленные цели… Мы, добрые европейцы, носители свободного, очень свободного духа – мы сохранили все томление духа, все напряжение духовной тетивы! Не исключено, что найдется у нас и стрела – задача, а может быть, даже и цель – кто знает?..» (VII, 5).

Подытожим: основной опыт собственной жизни Ницше – противостояние христианству из христианских побуждений – становится для него моделью всемирно-исторического процесса. Век, в который он жил, обозначал для него – на историческом фоне тысячелетий – некий поворотный пункт, таивший одновременно и величайшую опасность и величайшую возможность для души человека, для истины его оценок и ценностей, для самой сути человеческого бытия. И Ницше сознательно вступает в самый центр этого водоворота мировой истории.

Чтобы измерить душевную глубину, в которой совершилась эта революция, нам следовало бы поставить вопрос так: каким образом она происходила в самом Ницше? Нам было бы желательно увидеть его первоначальное наивное христианство, а затем шаг за шагом проследить, как совершалось превращение. Нас интересовали бы подробности освободительной борьбы Ницше на пути его развития – из христианина в противника христианства. Но на самом деле ничего подобного никогда не происходило: Ницше с самого начала – и это чрезвычайно важно для характеристики его мышления в целом – воспринял христианские импульсы именно в том виде, в каком они продолжали жить в нем до самой его смерти; то есть безусловность высшей морали и истины он изначально ощущал как нечто свое, родное, как несомненную действительность, но христианское содержание этой морали и этой истины, христианские данности и христианские авторитеты не существовали для него как нечто реальное даже в детстве. Так что впоследствии ему не от чего было освобождаться: не было юношеских иллюзий, которые пришлось бы разбивать, не было праха, который пришлось бы отрясать с ног своих. Ход размышлений мальчика-Ницше мы можем восстановить с помощью нескольких примеров.

Христианство как содержательное вероучение и догма чуждо ему с самого начала; он признает в нем лишь человеческую истину в символической форме: «Главные учения христианства выражают лишь основные истины человеческого сердца» (1862). А эти основные истины для мальчика те же, какими они останутся и для взрослого философа Ницше, к примеру: «Обрести блаженство через веру – это значит, что не знание, а только лишь сердце может сделать нас счастливыми. Бог стал человеком – это значит, что человеку должно искать блаженства в бесконечном, но созидать себе свое небо на земле». Уже в ранней юности он записывает мысли, предвосхищающие его позднейшую критику христианства. Вот – против мировой скорби, которую порождает христианское миросозерцание: это не что иное, как примирение с собственным бессилием, благовидный предлог, извиняющий собственную слабость и нерешительность, трусливый отказ от созидания собственной судьбы. Мальчик уже пишет о своем подозрении: «Не идет ли человечество две тысячи лет по ложному пути в погоне за миражом?» Или вот: «Нам еще предстоят великие потрясения, когда масса начнет сознавать, что все христианство стоит на одних лишь допущениях; что бытие Божие, бессмертие, авторитет Библии, инспирация всегда были и останутся под вопросом. Я пробовал все это опровергать: о, до чего же легко разрушать, но вот строить!..» Поначалу мальчик высказывает лишь гипотезы – нерешительно, с сомнением и колебанием; с годами характер высказываний изменится радикально: всякая страсть начинается с ошеломления, и только позднее превращается в волю к борьбе. Но принципиальная позиция налицо уже в ребенке и останется неизменной до конца.

Если мы сравним в этом отношении Ницше с Киркегором, разница окажется колоссальной. У Киркегора христианская вера всегда покоится в глубине его души, где-то на самом дне; до конца дней он не теряет связи с нею, именно с историческим ее содержанием: «потому что так сказал мне отец». Ницше же, напротив, историческое содержание христианства изначально чуждо. В результате Киркегор удостоился посвящения – проник в самые глубины христианского богословия. А Ницше и в голову никогда не приходило, что у этого богословия могут быть глубины, и до его возвышенных и утонченных конструкций ему просто не было дела.

Все вышесказанное позволяет нам наметить основное направление предпринятого нами критического анализа. Во-первых, мы рассмотрим прежде всего, каким образом борьба Ницше против христианства мотивируется христианскими импульсами и в какой степени он сам это сознает. Во-вторых, нам предстоит убедиться в том, что христианские импульсы Ницше с самого начала лишены всякого христианского содержания, превратившись в голую движущую энергию. А отсюда мы сможем разглядеть, в-третьих, тот путь, на котором Ницше громил одну за другой все позиции, какие ему случалось занимать, и который привел его к нигилизму. Причем стоило ему самому отдать себе отчет в том, куда он движется, как он тотчас объявлял движение к нигилизму неизбежным для всей эпохи; правда, толпе оно только еще предстоит в будущем, но он, Ницше, отныне станет совершать его вполне сознательно и пройдет этим путем до конца. Однако отнюдь не ради того, чтобы остаться нигилистом, нет, но чтобы открыть абсолютно новый источник сопротивления нигилизму, антинигилистического движения. И перед лицом этой новой философии мы попытаемся дать ответ на наши последние вопросы: сохранила ли эта философия что-нибудь общее со своим христианским исходным пунктом? и существует ли она вообще в действительности? а если да, то какого рода эта ее действительность? Однако прежде чем подойти к этим критическим вопросам, нужно уяснить взгляды Ницше на сущность и историю христианства. Излагая их, мы оставим вначале без внимания противоречивые высказывания и дадим единую, четкую картину так, как она выступает на первый план в поздних сочинениях Ницше. Лишь разглядев ее во всей ее резкости, мы можем двинуться глубже и постараться рассмотреть второй план – глубинную взаимосвязь мыслей; отсюда первоначальная картина покажется поверхностной и грубой – такую сам Ницше едва ли мог считать абсолютным и окончательным знанием.

Взгляд Ницше на мировую историю

Теперь перед нами три круга вопросов: первый – осознание Ницше современной эпохи как кризиса; второй – учение о христианстве как источнике этого кризиса; и третий – взгляд Ницше на мировую историю в целом и на место христианства в этой истории.

1. Кризис современной эпохи

Устрашающую картину современного мира, которую все с тех пор без устали повторяют, первым нарисовал Ницше: крушение культуры – образование подменяется пустым знанием; душевная субстанциальность – вселенским лицедейством жизни «понарошку»; скука заглушается наркотиками всех видов и острыми ощущениями; всякий живой духовный росток подавляется шумом и грохотом иллюзорного духа; все говорят, но никто никого не слышит; все разлагается в потоке слов; все пробалтывается и предается. Не кто иной как Ницше показал пустыню, в которой идут сумасшедшие гонки за прибылью; показал смысл машины и механизации труда; смысл нарождающегося явления – массы.

Но все это для Ницше – передний план, рябь на поверхности. Сегодня, «когда дрожит вся земля, когда все трещит по швам», главные события происходят в глубине – в недрах, а то, что мы наблюдаем – лишь последствия; житель уютного века спокойной и самодовольной буржуазности, Ницше с содроганием подлинного ужаса пишет о том, чего никто еще не замечает: главное событие – это то, что «Бог умер». «Вот чудовищная новость, которая дойдет до сознания европейцев лишь через пару столетий; но тогда – тогда им долго будет казаться, что вещи утратили реальность» (XIII, 316).

Ницше не мысль формулирует, он сообщает факт, ставит диагноз современной действительности. Он не говорит: «Бога нет», не говорит: «Я не верю в Бога». Не ограничивается он и психологической констатацией растущего безверия. Нет, он наблюдает бытие и обнаруживает поразительный факт, и тотчас объясняются все отдельные черты эпохи, – как следствия этого главного факта: все беспочвенное и нездоровое, двусмысленное и изолгавшееся, все лицедейство и суетливая спешка, потребность в забвении и дурмане, характерные для этой эпохи.

Но на констатации факта Ницше не останавливается. Он задается вопросом: «Отчего умер Бог?» Ответов на этот вопрос у него несколько, но только один до конца продуман и развит: причина смерти Бога – христианство. Именно христианство разрушило всякую истину, которой жил человек до него, и прежде всего разрушило трагическую истину жизни досократовских греков. На ее место христианство поставило чистые фикции: Бога, моральный миропорядок, бессмертие, грех, милость, искупление. Так что теперь, когда начинает обнаруживаться фиктивность христианского мира – ведь в конце концов «чувство правдивости, столь высоко развитое самим христианством, не может не внушить отвращения к фальшивому и насквозь изолгавшемуся христианскому миро-осмыслению» (XV, 141) – теперь на месте фикции не остается Ничего: нигилизм – закономерный итог всех наших великих ценностей и идеалов, продумайте их до логического конца и вы найдете Ничто (XV, 138). Поскольку абсолютно все ценности, какими держалось христианство, были фиктивны, постольку тотчас же по разоблачении фикции человек обречен провалиться в пустоту – в Ничто – так глубоко, как он еще не проваливался ни разу за всю свою историю.

Сегодня все это лишь едва намечается. «Возрастание нигилизма, – предсказывает Ницше, – составит историю двух ближайших столетий». Вся наша европейская культура давно уже движется с мучительным напряжением, с дрожью и скрежетом, нарастающим от десятилетия к десятилетию, навстречу катастрофе; движется не спокойно, а судорожно, стремительными рывками, словно через силу: «скорей бы уж конец, лишь бы не опомниться, ведь очнуться и опомниться так страшно» (XV, 137).

Ответ, который дал Ницше на вопрос: «Отчего умер Бог?» – указав причину его смерти в христианстве, – должен был дать совершенно новый смысл и всей истории христианства. Два христианских тысячелетия, лежащие за ними, – это наш злой рок. Как же этот злой рок проявляется в истории?

2. Происхождение христианства и его изменение

Из текстов Ницше можно составить связную историческую картину возникновения, извращения и дальнейшего развития христианства[2]2
  Обзор учений Ницше об истории христианства даст Эрнст Бенц в своей работе «Идеи Ницше об истории христианства» (Zeitschrift für Kirchengeschichte, Bd. 56, 1937). Здесь представлены поздние сочинения Ницше; особенно ценны параллели и аналогии с другими авторами.


[Закрыть]
. Из этой истории христианства целиком изымается сам Иисус. Он у Ницше стоит особняком. Реальность Иисуса не имеет к истории христианства решительно никакого отношения.

а) Кто такой Иисус?

Ницше отвечает: некий человеческий тип, которому нужно дать психологическую характеристику.

Иисус несет в мир новую жизненную практику, а не новое знание, перемену жизни, а не новую веру (VIII, 259). Им руководит «глубинный инстинкт», указывающий, «как должно жить, чтобы ощущать себя „на небесах“, чтобы ощущать себя „вечным“» (VIII, 259). То «блаженство», которым жил Иисус, которого он достиг своей жизненной практикой, есть «психологическая реальность спасения» (VIII, 259).

Это блаженство заключается в том, чтобы «чувствовать себя дома в том мире, который не властна потревожить никакая реальность – в мире внутреннем» (VIII, 253). Иисус говорит только о нем: «„жизнь“ или „истина“ или „свет“ – этими словами он обозначает глубину внутреннего мира; все остальное – вся реальность, вся природа, сам язык – ценны для него лишь как символы, знаки в сравнении, в притче» (VIII, 257). В предельно краткой форме это звучит у Ницше так: «Блаженство – единственная реальность; все остальное – знаки, чтобы говорить о ней» (VIII, 258). Все, существующее предметно, – мир, вещи – не более как «материал для притчи». Да, ни одно слово не понимается буквально, «но подобному антиреалисту это не только не мешает, а составляет главное условие, без которого он вообще не может говорить» (VIII, 257). Вот почему не может быть никакого учения Иисуса, не говоря уж о каком-то однозначном и твердом учении: «Эту веру в принципе нельзя сформулировать: она живет и сопротивляется любой формуле» (VIII, 256).

Но как проявляется в слове и деле принципиальная установка на эту «истинную жизнь», эту «вечную жизнь», которая не «обещается» в пророчестве, а «существует здесь и теперь»?

Когда блаженный произносит слово, всякая однозначность обречена потонуть в символических образах и притчах. «Благая весть состоит в том, что нет больше противоположностей» (VIII, 256), то есть кончаются и исчезают все различия. Иисус у Ницше говорит так, словно не существует более ничего, что мы мыслим, воспринимаем и познаем как бытие, как сущее – в силу того, что оно различно, противопоставлено и тем самым определено.

А дело блаженного проявляется в том, что он проходит мимо мира, или сквозь мир, не позволяя ему себя затронуть. Какие же следствия должны проистечь из подобной установки? Вот как выводит их Ницше.

Первая, с необходимостью следующая отсюда заповедь: никогда ничему не противиться! Ничему не говорить «нет», всему говорить «да». Именно такую установку Иисус называет любовью. Его «жизнь в любви, без исключений, без дистанции» (VIII, 252) означает, что для него все равно близко. Он не делает «различия между чужими и своими, между иудеями и не-иудеями» (VIII, 258). Это неизбирательная любовь ко всякому ближнему, к тому, кто случайно оказался сейчас рядом. Такая любовь действительно «никого не презирает».

Но это непротивление любви не ограничивается тем, что игнорирует всякие различия. Христианин не борется – не борется даже тогда, когда его собственная жизнь под угрозой. «Подобная вера не гневается, не осуждает, не защищается, она не „приносит меча“. Христианин „не противится тому, кто держит против него зло, ни словом, ни в сердце своем“» (VIII, 258). Он не вступает в борьбу ни при каких обстоятельствах, и потому «не показывается в судах и ни против кого не свидетельствует („Не клянись!“)» (VIII, 258).

Но если поколеблено в своих основах все различающее, деятельное отношение человека к миру, если то, что он привык звать действительностью, оказалось лишь зыбкой символикой, существующей для того, чтобы говорить с ее помощью о подлинной действительности – о внутреннем блаженстве, тогда неизбежно и второе следствие, о котором Ницше говорит так: «Подобная символика par excellence стоит за пределами всякой религии, всех культовых понятий, всякой истории, всех книг, всех искусств». «„Знание“ и „мудрость“ Иисуса заключаются как раз в полнейшем неведении того, что такие вещи вообще бывают» (VIII, 257). «С культурой он не знаком даже понаслышке… и потому ему нет нужды даже отрицать ее… То же самое относится и к государству, к труду, к войне – он никогда с ними не сталкивался, и потому не имел причины отрицать „мир“… Ибо отрицать что бы то ни было для него решительно невозможно…» (VIII, 257). А поскольку нет больше никаких противоположностей, то нет и «понятий вины и возмездия. Грех и вообще всякое предполагающее дистанцию отношение между Богом и человеком отменено начисто» (VIII, 258).

А после того, как вся мировая действительность растаяла, как мираж, становится – третье следствие – недействительной и смерть. «В Евангелии начисто отсутствует понятие естественной смерти: смерть не мост, не переход – ее просто нет, ибо она принадлежит иному, нереальному, призрачному миру. Время, физическая жизнь с ее кризисами просто не существует для проповедников „благой вести“…» (VIII, 260).

Своей смертью Иисус подтвердил блаженство своей жизненной практики: «Этот „благовестник“ умер, как жил: не ради „искупления людей“, но для того, чтобы показать, как нужно жить». Именно так «ведет он себя перед судьями… ведет себя на кресте. Он не сопротивляется, не отстаивает свои права… Он просит, страдает, он любит тех, кто причиняет ему зло, – он с ними и в них». И это принципиальная установка: «Не защищаться, не гневаться, не возлагать на кого-то ответственность… не противиться даже и злому – любить его…» (VIII, 261).

Характеризуя таким образом жизненную практику Иисуса, Ницше тем самым показывает одну из принципиальных возможностей человеческого бытия вообще. Он ставит вопросы так: что за люди, какого типа люди способны избрать себе такой путь? какого рода человеком должен был быть Иисус? Подобные вопросы Ницше называет вопросами о физиологических условиях. И вот как он отвечает.

«Крайняя восприимчивость к страданию и раздражению, словно кричащая всему на свете „Не тронь меня!“, не выносящая малейшего прикосновения, ибо слишком глубоко его воспринимает», приводит к инстинктивной ненависти к реальности. «Крайняя восприимчивость к страданию и раздражению ощущает всякое сопротивление как совершенно непереносимое неудовольствие; единственное блаженство (удовольствие) заключается для нее в том, чтобы ничему больше не противиться», и потому она чисто инстинктивно исключает всякое отвращение, всякую вражду: «единственной, последней жизненной возможностью остается для нее любовь». Эту безграничную восприимчивость к страданию и раздражению Ницше называет «физиологической реальностью» (VIII 253).

В этом контексте вполне закономерна известная характеристика, которую Ницше дает Иисусу: «Подобная смесь возвышенного, больного и младенческого обладает хватающим за душу обаянием» (VIII, 255). Ему смешно, что Иисуса порой называют героем или гением. «Любой физиолог, строго говоря, употребил бы здесь совсем другое слово – слово „идиот“…» (VIII, 252). Слово «идиот» Ницше понимает при этом точно в том же смысле, в каком Достоевский называл «идиотом» своего князя Мышкина[3]3
  Доподлинно неизвестно, читал ли Ницше «Идиота» Достоевского. Первый немецкий перевод вышел только в 1889 году и не мог быть известен Ницше. Мне не удалось установить, существовал ли уже тогда французский перевод, и если да, то был ли он доступен Ницше. Не знаю даже, слыхал ли он вообще его название, или, может быть, мы имеем здесь дело с удивительным совпадением. Конец этой фразы Ницше – слово «идиот» – не печатался в изданиях, подготовленных его сестрой; он стал известен лишь благодаря Гофмиллеру.


[Закрыть]
.

Все, что усматривает Ницше в Иисусе, есть разновидность того, что сам он определяет как декаданс, с тем единственным исключением, что это декаданс не фальшивый, не насквозь изолгавшийся; все же прочие черты декаданса как формы гибнущей жизни здесь налицо во всей своей выразительности. К ним принадлежит и «инстинкт, обрекающий их на действия, заведомо наживающие им врагов в лице всех власть имущих – они сами создают себе своих палачей; инстинкт воли к ничто» (XV, 185). Так поступал Иисус – и умер на кресте.

Поистине удивительный портрет Иисуса рисует нам Ницше. И при том столь наглядный, столь убедительный в своей завершенной цельности. Возникает только один вопрос: соответствует ли он хоть сколько-нибудь исторической реальности? Ницше отвечает так.

Евангелия не дают нам определенной и однозначной картины. Облик реального Иисуса приходится восстанавливать при помощи догадок и критического анализа. С точки зрения Ницше, в Евангелиях зияет «пропасть между странствующим по горам, лугам и озерам проповедником, чье обаяние напоминает Будду, хоть и является он на почве отнюдь не индийской, и во всем противоположным ему агрессивным фанатиком, смертельным врагом богословов и священников» (VIII, 255). Первый для Ницше – действительный Иисус, второй – интерпретация, домысел, порожденный абсолютно чуждыми Иисусу инстинктами христианской пра-общины. Ницше решительно против того, чтобы смешивать черты «фанатика с типом Спасителя». И вообще, он очень скептически относится к возможности выявить в Евангелиях мало-мальски достоверную историческую реальность. «Как можно, – пишет он, – вообще называть „источником“ или „преданием“ легенды о святых!» (VIII, 251).[4]4
  О чтении Библии и евангельской критике Ницше пишет в VIII, 251 и 273–279. Вообще против филологической евангельской критики выдвигались три рода возражений: Ницше объявляет ее «ученым празднословием» (VIII, 251). Киркегор считает, что для верующего христианина она совершенно бесполезна. Другие утверждают, что филологическая критика способна лишь разрушать и что проделанная ею работа закрывает путь назад – к вере. Мне представляется, что в основе всех этих точек зрения лежит неверное понимание смысла подлинной филологии. Они исходят из ложной предпосылки, будто филология познает суть вещей. Но хорошая филология тем-то как раз и высвечивает подлинные суть и смысл, что не претендует на их познание; она как раз защищает это существенное от смешения с филологически познаваемым, составляющим ее непосредственную тему. За всеми передними планами, реалиями, источниками, контекстами, зависимостями, мыслительными схемами по мере того, как филология их выявляет, все более ясно проступает существенный смысл, субстанция, если, конечно, она есть, и, конечно, только для того, кто способен ее увидеть. Филологическое знание разрушает лишь ложное видение, и там, где оно поработало всего интенсивнее, оно открывает суть, ибо она одна остается в области подлинного незнания. А что до разрушения веры, то чего стоит такая вера, которая держится лишь до тех пор, пока целы ее иллюзорные представления об эмпирических фактах и рациональных связях?


[Закрыть]

Однако реальные черты «психологического типа могли, – по мнению Ницше, – сохраниться и в Евангелиях, вопреки самим Евангелиям, хоть и в изуродованном виде и вперемежку с чертами абсолютно чуждыми». Вопрос только в том, «возможно ли вообще еще представить этот тип на основе этого „предания“» (VIII, 252)? На этот вопрос Ницше отвечает положительно и рисует свой портрет Иисуса.

Возникает и второй вопрос: существует ли в принципе психологическая возможность возникновения такого типа? На этот счет у Ницше нет никаких сомнений: «Христианская практика – вовсе не фантазия, так же как и практика буддизма: это средство быть счастливым» (XV, 260). Но как психологическая возможность эта жизненная практика совершенно внеисторична, то есть она не возникла в какой-то специфической исторической ситуации и потому «возможна в любой момент», в любую эпоху, в том числе и сегодня. «Подобная жизнь еще и сегодня не только возможна, но для некоторых людей даже и необходима: подлинное, изначальное христианство будет возможно во все времена» (VIII, 265). Вот почему этот тип снова и снова возрождался на протяжении христианских тысячелетий, например, во Франциске Ассизском (VIII, 252) (но отнюдь не в таких людях, как Паскаль, чьи силы были сломлены идеалами извращенного христианства, – XV, 238 слл.). А поскольку эта жизненная практика возможна прежде всего в эпохи нарастающего декаданса, то для наших времен она подходит как нельзя больше. «Наш век в известном смысле созрел для этого (я имею в виду его упадок – декаданс) и напоминает времена Будды… И потому снова возможно христианство без абсурдных догм» (XV, 318).

В заключение сформулируем еще раз – словами самого Ницше – в чем выражается эта христианская жизненная практика Иисуса: «Всякий, кто сказал бы сегодня: „Я не желаю быть солдатом“, „Мне нет дела до суда“, „Я не стану прибегать к помощи полиции“, „Я не желаю делать ничего, что может потревожить мой внутренний покой, и если мне придется из-за этого страдать, само страдание сохранит мне мой покой лучше всего на свете“, – тот христианин» (XV, 299). А с точки зрения социологической Ницше высказался об этом христианстве так: «Христианство возможно как самая частная из форм частной жизни; оно предполагает узкое, отъединенное от мира, абсолютно аполитичное сообщество – его место в монастыре» (XV, 298).[5]5
  Эрнст Бенц заканчивает свою работу, которую мы цитировали выше, прелюбопытным замечанием. На протяжении всего своего изложения он то и дело негодует по поводу лживости либеральной и позитивной теологии XIX века, а под конец дает оценку образу Иисуса у Ницше. Этот теолог находит, что Ницшевская трактовка Иисуса есть «позитивный вклад в осуществление новой формы христианской жизни и христианской мысли», и заключает: «Антихристианин выступает… учителем imitatio Christi (подражания Христу), причем настоящего, такого, от какого Церковь отказалась из слабости и ради комфорта. Враг Церкви оказывается пророком новой возможности христианства, той возможности, которую сама Церковь предпочла замолчать и скрыть из страха перед ее неумолимыми и неудобными последствиями. Он выступает глашатаем грядущего ordo evangelicus (евангельского ордена), который объединит новую общину верных в новом подражании Христу и даст, наконец, искренне верующим христианам подлинное представление о жизни Иисуса, выбив у них из рук бумажные исповедания и чернильные символы» (с. 313). Вот уж поистине удивительные слова для теолога, тем более удивительные, если мы припомним ницшеанский портрет Иисуса в целом, как мы только что пытались передать его словами самого Ницше!


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю