Текст книги "Антон Райзер"
Автор книги: Карл Мориц
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Проучившись в школе недолгое время, Райзер надумал петь в хоре – не столько ради заработка, сколько с целью приобрести новое, более почетное положение, о котором он так страстно мечтал еще учеником шляпника в Брауншвейге.
Здесь для его фантазии открывался новый простор. Возвышенное, поистине неописуемое наслаждение доставляла ему возможность на виду у всех присоединить голос к общему хору славословий Господу. Само слово хор отзывалось музыкой в его ушах. Хвалить Господа полным хором – только и звучало в его сознании. Он едва мог дождаться часа, когда его допустят в сияющий круг избранных.
Один из его одноклассников, уже давно певший в хоре, сказал, правда, что сыт этим по горло, с него хватит, он готов уйти оттуда хоть завтра, а лучше бы – прямо сегодня. Райзер даже не мог понять хорошенько, о чем это тот толкует. Сам он прилежно посещал уроки пения, проводимые кантором, и всегда завидовал более голосистым товарищам.
Недалеко от Ганновера есть водопад, и, по совету кантора, он часто приходил туда, чтобы громким криком поупражнять свой голос. И все же успехи его в пении были невелики, – ему недоставало того, что зовется музыкальным слухом. Но тем усерднее изучал он теорию музыки, которую кантор пытался им втолковать, – и очень радовал кантора.
Райзер всей душой полюбил кантора и повсюду его превозносил, да и тот стал расхваливать Райзера всем и каждому. И вот однажды Райзер поблагодарил кантора за похвальный отзыв о нем, сделанный его покровителю, на что кантор возразил, что ведь и Райзер хорошо его рекомендует – отовсюду он слышит, как хорошо Райзер о нем отзывается.
Радость этой минуты Райзер не променял бы ни на что на свете, так приятно ему было, что учитель узнал о его любви к нему. Скажи кто-нибудь раньше, что кантор станет ему близким другом, Райзер бы не поверил. Вначале-то ему больше понравился конректор, чье улыбчивое и дружеское лицо, чистый лоб вызывали расположение, а вот мрачная физиономия кантора с морщинами на лбу как раз отталкивала. Ах, какой обходительный и любезный человек этот конректор, не то что брюзга кантор! – нередко говорил себе Райзер. Но при ближайшем знакомстве все обернулось иначе.
Райзер всячески старался возвыситься в глазах кантора. Доходило до того, что он нарочно старался попасться ему на глаза на публичном променаде, прохаживаясь с раскрытой книгой в руках и являя образец прилежания – еще бы, ведь он не оставлял занятий даже на прогулке. Хороша ли казалась Райзеру книга или плоха, куда большее удовлетворение он получал от сознания, что его видит кантор, откуда легко заключить об изрядной доле тщеславия в его характере. Внешность значила для него больше, чем содержание, хотя и оно было немаловажно.
О его усердии ходили легенды, и ему не раз советовали поберечь здоровье. Это Райзеру чрезвычайно льстило, и он никого не разубеждал, хотя на деле усердие его могло бы возрасти многократно, когда бы не гнетущие условия, на которых он получал пищу и жилье.
Недостойное обращение, коему он частенько подвергался, сильнейшим образом подрывало в нем уважение к себе, столь необходимое для прилежной работы. Нередко он шел в школу с упавшим сердцем, но, войдя, сразу забывал о своих горестях – в сущности, школьные уроки были счастливейшими часами его жизни.
Когда же он возвращался в дом, где ему нет-нет да и давали понять, как постыло хозяевам его присутствие, он порой просиживал целыми часами, боясь шелохнуться и не имея ни малейшего желания взяться за работу – от такого приема сердце его буквально разрывалось на части.
Так, одни лишь злые взгляды жены алтарника за обедом могли на несколько дней привести его в уныние и лишить всякой охоты к занятиям.
Конечно, он чувствовал бы себя несравненно более довольным и счастливым и проявлял бы больше прилежания, будь ему позволено самому покупать для себя пропитание на принцевы деньги, а не кормиться за чужими столами.
Нельзя без отвращения вспомнить, в какое положение он угодил однажды за столом, когда жена алтарника, затянув жалобы на худые времена, суровую зиму и нехватку дров, под конец ударилась в слезы от забот о хлебе насущном, он же, смущенный этими речами, нечаянно уронил на пол ломоть хлеба и в наступившей тишине ощутил на себе взгляд этой фурии. Но когда он сам не смог сдержать слезы от собственной неловкости, она набросилась на него с упреками в невоспитанности и неуклюжести, давая понять, что не желает терпеть за столом людей, от которых кусок застревает в горле. Добрый алтарник, который в душе жалел Райзера, не имел своего слова, он побоялся ввязываться в ссору и тут же отказал Райзеру от дома. Униженный, пристыженный и опозоренный, Райзер принужден был удалиться, но с родителями не посмел и заикнуться, что лишился у алтарника бесплатного питания.
Алтарник же, встретив его как-то на улице, вложил Райзеру в ладонь полгульдена, чтобы возместить ему злость и скупость своей жены.
Но был и другой род людей – те, что за трапезой ежеминутно повторяли, как приятно им его угощать, просили ни в коем случае не стесняться, ибо эта еда предназначена именно ему – и так далее и тому подобное, чем смущали Райзера ничуть не меньше, и еда вместо удовольствия доставляла ему истинные муки. Как счастлив он был, когда, покинув дом алтарника и ни слова не сказав об этом домашним, прогуливался по городскому валу, уписывая дрезденскую булку.
Казалось, все на свете сговорились приучать его к смирению, и его счастье, что он при этом не ударился в какую-нибудь низость – тогда, конечно, ему жилось бы куда легче и вольготней, однако ценою благородной гордости, которая одна отличает человека от животного, ищущего лишь утолить свой голод.
Самый захудалый подмастерье стоит в жизни выше молодого человека, который для продолжения учения принужден пользоваться чужими благодеяниями, даруемыми с высокомерным видом. Такой юноша, если он чувствует себя счастливым, подвержен опасности впасть в какую-нибудь низость, если же низость не по нему, то его ожидает участь Райзера: он становится угрюм, дичится людей и под конец высшее наслаждение начинает находить в одиночестве.
Однажды госпожа Фильтер приказала ему отнести в дом принца штуку холста для продажи. Возражать было бесполезно, так как пастор Марквард предоставил ей неограниченную власть над ним и всякое упорство с его стороны было бы истолковано как непростительная гордость. «Ничего с тобой не сделается, – говаривала госпожа Фильтер в таких случаях, – твой фамильный герб это не запятнает». И точно так же он не мог отказываться сходить за хлебом, который гобоист получал в полковой кухне, и хотя Райзер всегда старался проносить хлеб в сумерках, выбирая глухие улочки, чтобы не попасться на глаза своим одноклассникам, все же однажды, к его ужасу, один из них его заметил. По счастью, мальчик оказался незлым и обещал держать этот случай в тайне, впрочем, при всякой размолвке с Райзером в классе грозился все разболтать.
Наконец на деньги принца ему купили новое платье взамен старого солдатского мундира, который к тому времени совершенно износился; однако, словно не замечая его унижения, для обновки выбрали серое сукно, приличное лишь слугам, и он опять выделялся в ней среди своих товарищей, как прежде в красном солдатском мундире. Поначалу ему дозволялось надевать это платье лишь в особо торжественных случаях, например во время школьных экзаменов или к причастию.
Но что обидело его пуще всех остальных унижений и чего он никогда не мог забыть госпоже Фильтер, так это несправедливое обвинение, отвести которое он не сумел никакими доводами.
Госпожа Фильтер взяла у одной из своих родственниц маленькую девочку трех-четырех лет на воспитание. На Рождество, решив преподнести ребенку сюрприз, она установила елку, украсила ее свечками и увешала изюмом и орехами. Потом она ушла за девочкой, оставив Райзера в комнате одного рядом с елкой. И случилось так, что, когда она снова входила, то – быть может, от движения двери – елка со всеми свечами упала. Райзер бросился подхватить ее, но не успел и тут же убрал руку, вид же у него был такой, будто он все время только и делал, что возился с елкой, и теперь, когда госпожа Фильтер вошла в комнату, испугался и уронил деревце. Госпожа Фильтер решила, что Райзер хотел полакомиться изюмом и орехами и тем отравил ей и девочке невинную радость.
Это позорящее его подозрение она недвусмысленно высказала Райзеру, и чем ему было оправдаться? Свидетелей нет. Обстоятельства говорили против него. Одно то, что он подвергнулся подобным подозрениям, унижало его в собственных глазах; в ту минуту он готов был провалиться сквозь землю, исчезнуть навсегда.
Такое состояние грозит душе параличом, а исцелить болезнь ох как непросто. В подобные минуты человек мечтает исчезнуть и отдаст жизнь, лишь бы спрятаться подальше от мира.
Вера в себя, столь же необходимая для моральной деятельности, как для движений телесных необходимо дыхание, получает в этом случае сокрушительный удар, оправиться от которого чрезвычайно трудно.
Впоследствии, если при нем искали какую-нибудь вещицу, опасаясь, что она украдена, он невольно краснел и смущался потому только, что живо представлял себе, что другие, даже не отдавая себе в этом отчета, могут принять его за преступника. Вот свидетельство, сколь часто смущение и замешательство обвиняемого толкуется как его молчаливое признание в совершенном преступлении. Испытав тысячу незаслуженных унижений, человек может исполниться презрения к самому себе и, будучи невинен в своем сердце, не посмеет даже поднять глаза, тем подавая повод истолковать свое поведение как признак нечистой совести. И горе ему, если попадет он во власть мнимого прозорливца, который по первому же впечатлению от лица судит о характере.
Среди всех чувств, свойственных человеку, самым мучительным мы бы сочли стыд в его горчайшей мере.
Райзер за свою жизнь нередко его испытывал, не раз случались минуты, когда он готов был изничтожить самого себя – если, например, принимал на свой счет приветствие, похвалу, приглашение и т. п., которые на самом деле к нему не относились. Стыд и смущение, в какие повергала его такая ошибка, невозможно передать.
И совсем особое чувство возникает, когда по ошибке примешь на свой счет чей-либо учтивый поклон, предназначенный другому. Сама мысль, что ты возомнил о себе слишком много, содержит в себе нечто крайне унизительное. К тому же уверяешься, что оказался кругом смешон. Словом, никогда Райзер не чувствовал себя ужаснее, чем в этом пристыженном состоянии, когда любой пустяк приводит в отчаяние. Все остальное не столь сильно затрагивало его внутреннее существо, его «я». Именно это чувство более всего руководило и его пылким состраданием другим людям. Чтобы уберечь человека от стыда, он бы сделал куда больше, чем для спасения его от истинной опасности, ибо стыд казался ему жесточайшим из несчастий, могущих постигнуть человека.
Однажды он находился в доме ганноверского купца, который имел привычку, глядя на одного человека, обращаться к другому. Этот купец, смотря в лицо Райзеру, пригласил к столу другого гостя, находившегося в той же комнате, Райзер же решил, что приглашают его, и вежливо отказался. На это купец сухо возразил: «Я не вас имел в виду!» Это «Я не вас имел в виду!», да еще произнесенное таким сухим тоном, произвело на Райзера столь сильное действие, что он едва не сгорел со стыда. Это «Я не вас имел в виду!» преследовало его повсюду и заставляло его голос неуверенно дрожать в присутствии важных персон; гордость его так и не смогла вполне оправиться от этого удара.
«Как только он мог подумать, что его приглашают к столу!» – так истолковал Райзер это «Я не вас имел в виду!». В ту минуту он чувствовал себя столь незначительным, никчемным и ничтожным, что собственное лицо, руки, все его существо стало для него обузой, сам же он, стоя посреди комнаты, являл собою глупую и нелепую фигуру, а нелепость и глупость его поведения была ему очевидна более, чем кому-либо другому.
Встреть Райзер человека, который принял бы в его судьбе искреннее участие, возможно, подобные происшествия не ранили бы его так глубоко. Но нити участия, связывавшие его судьбу с другими людьми, были столь тонки, что мнимый разрыв одной из них заставлял его бояться, что и остальные вдруг лопнут, и ему начинало чудиться, что все перестали обращать на него внимание как на существо, которое незачем и принимать в расчет. Стыд – аффект не менее сильный, чем остальные, и весьма странно, что в известных случаях он не приводит к смертельному исходу.
Страх предстать перед людьми в смешном виде порой вырастал в Райзере до таких ужасающих размеров, что он готов был пожертвовать всем, даже собственной жизнью, чтобы его избежать.
Infelix paupertas, quia ridiculos miseros facit,
Тяжек удел бедняка, ибо бедность
Жалкого на смех поднять позволяет…
Никто не воспринимал этих строк острее, чем он, так опасавшийся стать посмешищем. Но был и такой вид смешного, который казался ему сноснее прочих, – когда люди просто смеялись над какой-либо странностью, хотя и не желая ей подражать, но и не считая ее чем-то презренным.
Если он, например, слышал за спиной шепот: «Странный человек этот Райзер, вечерами в полной темноте трижды обходит городской вал и сам с собою разговаривает вслух, повторяя школьный урок», – его это не обижало, больше того, он чувствовал себя польщенным, представая перед другими в столь необычном свете. Но когда Иффланд высмеял его стихи:
К вам, к вам, о доблестны науки,
Души простерты страстны руки,
это его обидело и повергло в такой стыд, что он многое бы отдал, лишь бы эти стихи никогда не были написаны.
Проучившись три месяца пению у кантора, Райзер достиг наконец заветной мечты – стал посещать хор, где у него определили альтовый голос. Своему новому положению ученика-хориста он беззаботно радовался несколько недель, пока стояла хорошая погода. Он получал величайшее наслаждение, слушая арии и мотеты, беседуя со своими товарищами во время прогулок по городским улицам.
Такой хор во многом напоминает бродячую театральную труппу, актеры которой делят друг с другом радости и горести, погожие дни и пасмурные, что тесно их сближает.
Но больше всего радовала Райзера надежда получить голубой плащ, в котором рассчитывал долго щеголять, ибо этот плащ был похож на священническое одеяние. Но и эта надежда больно его обманула, так как госпожа Фильтер – в целях экономии – велела сшить ему плащ из двух старых голубых фартуков, а в этом наряде он не слишком блистал среди других учеников.
Среди хористов Райзер приметил одного, сильно отличавшегося от всех остальных. Даже не слышав его речи, можно было догадаться, что он иностранец: вся его мимика и манеры обличали больше живости и проворства, чем свойственно чопорным и неповоротливым ганноверцам. Райзер никак не мог отвести от него глаз, а когда тот говорил – не переставал удивляться ловко скроенным выражениям верхнесаксонского диалекта, которым этот юноша пользовался. В сравнении с ним ганноверцы изъяснялись топорно и неизящно. Префектом хора был великовозрастный и вечно нетрезвый малый, с которым этот иностранец все время вступал в перепалку и весьма остроумно и язвительно отвечал на его попытки показать свое превосходство. Когда же тот заявил однажды, что слишком давно состоит префектом, чтобы выслушивать колкости от желторотого юнца, иностранец ответил, мол, не велика честь в таком немалом возрасте все еще оставаться префектом. Несомненное преимущество в остроумии, которым иностранец мигом сбил спесь с префекта, заставило Райзера внимательнее к нему присмотреться, и когда он осведомился о его имени, оказалось, что того зовут Райзер и он уроженец Эрфурта.
Райзера чрезвычайно удивило, что сей молодой человек, так ему полюбившийся, носит одно с ним имя, хотя из-за отдаленности места рождения едва ли находится с ним в родстве. Он бы охотно тут же с ним познакомился, но не решался сделать первый шаг, поскольку тезка был на несколько классов старше. К тому же он побаивался его насмешливого ума, коему вовсе не мнил оказаться вровень, если паче чаяния сам сделался бы предметом насмешек. Между тем их сближение происходило само собой: Филипп Райзер все внимательнее приглядывался к тихой и сосредоточенной натуре Антона, подобно тому как Антона привлекал живой нрав Филиппа, и так, несмотря на всю разность характеров, они стали друзьями, выделив друг друга среди множества сверстников.
Этот Филипп Райзер обладал, несомненно, светлым умом, стесненным, однако, жизненными обстоятельствами, в которые поместила его судьба. Помимо тонкой чувствительности он был наделен остроумием и живым нравом, истинным музыкальным талантом и превосходными способностями к механике. Однако он был беден и чрезвычайно горд. Благодеяние он мог принять, лишь вконец изголодавшись, что, впрочем, случалось с ним нередко. Когда же у него заводились деньги, он становился по-царски щедр и радушен, наслаждаясь обществом товарищей, которых мог угостить. Правда, он худо умел сводить расходы с доходами и потому слишком часто имел случай поупражняться в великом искусстве добровольного воздержания от самых привычных благ. Без всяких наставлений, самостоятельно он изготовлял очень хорошие клавикорды и фортепиано, иногда приносившие ему значительный доход, но при его щедрости денег хватало ненадолго. При этом голова его всегда была полна романтическими помыслами, и он вечно пылал страстью к какой-нибудь девице. Стоило ему напасть на эту тему, как он становился похож на влюбленного рыцаря давних времен. Его верность в дружбе, горячее желание помогать страждущим и самое его гостеприимство – все это сливалось воедино, отчасти почерпнутое из романов, коими питалась его фантазия, в основном же зиждимое его добрым сердцем, ибо семена добродетелей, рассеваемые в подобных романах, могли приняться и пустить корни лишь на почве доброго сердца. В своекорыстной душе и заскорузлом сердце чтение романов, сколь угодно обильное, никогда не произвело бы подобного действия.
Теперь легко понять, почему Филипп и Антон Райзеры столь сблизились и почему казались созданными друг для друга. Первому было почти двадцать лет, когда Антон с ним познакомился; годы, что их разделяли, делали старшего чем-то вроде наставника и советчика для него, жаль только, в главном вопросе – о роли порядка в жизни – он не смог отыскать наставника и советчика получше. Однако нашел в нем первого друга своей юности, чье общение и разговор отчасти скрашивали ему пребывание в хоре.
Ибо теперь погода окончательно испортилась, начались дожди, снег и холода, и тем не менее хору надлежало пропевать на улицах свои отмеренные часы. О, с каким нетерпением Райзер, коченея от мороза, теперь считал минуты, пока закончится это постылое пение, еще недавно звучавшее в его ушах божественной музыкой.
Вечера по средам и субботам, а воскресенья вовсе с утра до вечера были заняты пением, поскольку в воскресное утро ученикам-хористам полагалось присутствовать в церкви и подпевать с клироса: «Аминь!». Субботними вечерами младшие хористы исполняли вместе с кантором приуготовительное пение перед причастием и один из них читал нужный псалом, стоя на клиросе. Для Райзера это было отрадой – публичное чтение как бы вознаграждало его за все тягости хорового пения. Он уже воображал себя пастором Паульманом из Брауншвейга, потрясающим толпу своей речью.
Вскоре, однако, пение в хоре стало для него самым тягостным делом на свете. Оно лишало его последних часов отдыха, не оставляя ни одного спокойного дня в неделю. Как быстро потускнели золотые мечты об участии в хоре, еще недавно им столь лелеемые! И с какой охотой он откупился бы от этого рабства при малейшей возможности. Однако плата за пение считалась его доходной статьей, и потому он даже думать не смел о своем освобождении.
Большинству его товарищей по рабской участи приходилось не слаще, им так же опостылела эта жизнь. А жизнь ученика-хориста, вынужденного добывать свой хлеб пением у дверей, и впрямь весьма горька. Редкий юноша не падает от нее духом. Большинство же испытывают столь ужасное унижение, что во всю жизнь не могут избавиться от его следов.
Необычайное впечатление произвело на Райзера так называемое новогоднее песнопение, длящееся три дня кряду и – благодаря быстро сменяющимся картинам – напоминающее некое приключение. Горстка хористов мерзнет, тесно прижавшись друг к другу, на заснеженной улице, ждет, пока пришлют посланца из какого-нибудь дома, где хотят услышать их пение. Тогда все отправляются в названный дом, где сначала их заводят в одну из комнат для исполнения подобающих случаю арии или мотета. Иной раз хозяин оказывается настолько учтив, что велит поднести им вина или кофе с печеньем. Пребывание в теплой комнате после долгого простаивания на морозе и угощения так веселили душу, а мелькание сменяющихся картин – порой за день им доводилось повидать домашнюю обстановку более чем двух десятков семейств – производило столь отрадное впечатление, что эти три дня они находились в некоем упоении и постоянном ожидании новых и новых картин, охотно мирясь с тяготами непогоды. Пение продолжалось порой до самой ночи, а вечернее освещение делало представавшие им картины еще более праздничными. Под Новый год им приходилось навещать и женскую богадельню. Там хористы вместе со старушками, встав кругом и молитвенно сложив ладони, вместе пели: «Узреть сей день мне дал Господь». Во время этих праздничных песнопений все глядели друг на друга дружелюбнее обычного, общались не по ранжиру, старшеклассники легко заговаривали с младшими, и всех охватывало необыкновенно радостное настроение.
Под Новый год Райзера обуяла неистовая страсть к рифмоплетству. Он написал стихотворные поздравления родителям, брату, госпоже Фильтер и еще бог знает скольким людям, воспевая серебристые ручейки, вьющиеся среди цветов, нежный зефир и златые дни, чем всех привел в удивление. Отцу больше всего понравились серебристые ручейки, мать же была удивлена тем, что он именовал отца «лучшим из отцов», тогда как отец у него был только один.
Его познания в поэзии ограничивались в то время несколькими малыми произведениями Лессинга, взятыми у Филиппа Райзера и выученными почти наизусть, столь часто он к ним возвращался. Кстати, нетрудно догадаться, что для собственных занятий у него почти не оставалось свободного времени. И все-таки он строил самые что ни на есть грандиозные замыслы. Так, стиль Корнелия Непота казался ему недостаточно возвышенным, и он вознамерился изложить деяния полководцев совсем по-иному, своего рода героическими стихами в прозе, примерно так, как написан «Даниил во львином рву» Карла Мозера.
На частных уроках у конректора разбирались комедии Теренция, и одна лишь мысль о том, что этот автор числится среди трудных, заставила Райзера штудировать его с еще большим усердием, чем, к примеру, Федра или Евтропия, и переводить дома все его пьесы, прочитанные в школе.
Когда же он за весьма короткий срок действительно достиг больших успехов, то вновь посетил глухого старца, который к тому времени уже далеко перешагнул столетний рубеж и впал было в детство, однако, ко всеобщему удивлению, за год до смерти опять полностью обрел разум. Райзер хорошо помнил его комнату, расположенную в конце длинного темного коридора; при входе его охватил легкий озноб от звука шаркающих шагов старца, тот же дружески его приветствовал и жестом пригласил написать ему записку.
В упоенье Райзер написал, что теперь учится в школе и уже переводит Теренция и греческий Новый Завет.
Старец не чинясь разделил с Райзером его детскую радость и выразил удивление, что тот уже понимает Теренция, ведь для этого надобен богатый запас слов. Под конец, желая выказать свою ученость, Райзер написал несколько слов греческими буквами, в ответ старец поощрил его к дальнейшему усердию и увещал не оставлять молитвы, после чего вместе с ним опустился на колени и, как пять лет назад, когда Райзер впервые его увидел, помолился вместе с ним.
С растроганным сердцем Райзер пошел домой и решил впредь снова обратиться к Богу, что для него означало беспрестанно думать о Боге – с грустью вспоминал он душевное состояние, в коем пребывал мальчиком, когда все время собеседовал с Богом и напряженно ждал великих превращений, готовых в нем произойти. Воспоминания эти были невыразимо сладостны, ибо роман, который благочестивая душа, наделенная экзальтированной фантазией, затевает с высшим существом – полагая себя то совсем забытой, то опять к нему приближенной, то тоскуя и алча его общения, то впадая в сухость и равнодушие, – имеет в себе нечто воистину возвышенное и великое и черпает духовные силы в беспрестанной деятельности, не оставляя ее даже в ночных снах о предметах неземного свойства. Так, Райзеру однажды приснилось, будто он принят в круг святых и купается с ними в кристально прозрачных струях. Этот сон не раз потом волновал его воображение.
Райзер снова стал брать у старика Тишера сочинения мадам Гийон и, читая их, вспоминал о счастливых временах, когда был уверен, что подвигается по пути к совершенству. Теперь, когда внешние обстоятельства жизни наводили на него тоску и уныние, а чтение не шло в голову, Библия и «Песни» мадам Гийон, благодаря манящей тьме, которая их окутывала, оставались единственным его прибежищем. Сквозь завесу загадочных оборотов к нему пробивался мерцающий свет, освежавший его потускневшую фантазию, но вот подлинное благочестие и постоянство мыслей о Боге – с этим теперь дело вовсе не ладилось. Среди нынешних его знакомых никто и думать не думал о его душевном состоянии, а в школе и на хоре столь многое его отвлекало, что он едва смог выкроить неделю, чтобы предаться столь излюбленному им внутреннему сосредоточению.
Он продолжал изредка посещать старца, пока однажды, собираясь к нему, не узнал, что тот умер и уже погребен. Последними его словами были: «Всё! Всё! Всё!», и Райзер часто – во время молитвы или в наступившем молчании – с каким-то сердечным трепетом вспоминал, что уже слышал их от него. Порой ему казалось, что с этими словами старец хотел выдохнуть из себя свой созревший для вечности дух и в тот же миг стряхнуть смертную оболочку. Вот почему на Райзера столь сильно подействовала весть об этих предсмертных словах старца – иногда ему явственно представлялось, будто старец не умер, но продолжает жить в ином мире: смерть и вечность составляли единственный предмет его размышлений во время последних бесед его с Райзером. В последний раз, собираясь посетить старца, Райзер подумал, не иначе как тот куда-то переселился, и мысль о смерти этого человека была ему внутренне очень близка, не оставляя в его душе ни грана равнодушия.
В лице старца он потерял еще одного друга своей юности, чье участие в его судьбе приносило ему столь много радости. В иные часы, сам не зная отчего, он теперь острее прежнего ощущал свое одиночество. Госпожа Фильтер, которую его присутствие тяготило все больше, крепилась девять месяцев и наконец, не выдержав, заявила, что отказывает ему от дома, присовокупив бесценный совет подыскать себе другое жилище. Как раз в эту пору ректор лицея покинул свой пост, новоизбранный же ректор, по имени Секстро, оказался добрым другом пастора Маркварда, который вознамерился пристроить Райзера к нему в дом, указав Райзеру, какой великой выгодой может обернуться счастье быть принятым в дом к такому человеку. Итак, ему предстояло переехать в дом ректора – трудно передать словами, как льстило это его тщеславию! Ведь если ему посчастливится снискать расположение ректора, говорил он себе, какие блестящие виды на будущее откроются, когда ректор, сверх того, станет его учителем, поскольку после первого года обучения он перейдет в шестой класс, где преподавали лишь директор и ректор.
В глубине души он весьма обрадовался, что госпожа Фильтер выставила его за порог: сам-то он и словом боялся обмолвиться, что мечтает от нее съехать. Теперь же к этому добавилось и нетерпеливое ожидание сделаться домочадцем ректора, его будущего учителя. Но примерно к тому же времени относится новое причудливое порождение его фантазии, имевшее глубокое влияние на всю его последующую жизнь.
Я уже упоминал, что конректор ввел в пятом классе уроки декламации. Для Райзера и Иффланда они обладали такой притягательной силой, что затмили собою все остальное, и Райзер не мечтал ни о чем другом, как только обрести случай вместе со своими товарищами представить на сцене какую-нибудь комедию и продемонстрировать всем свое искусство. Очарование было столь сильно, что он день и ночь обдумывал план новой, собственной комедии, в которой неким двум друзьям предстояла разлука и они оттого безутешно страдали и т. д. В Лейдинговой «Библиотеке на каждый день», у кого-то им взятой, он отыскал «Отшельника», чувствительную драму в стихах, каковую замыслил исполнить вместе с Иффландом. Он искал для себя роли, исполненной самых ярких чувств и возвышенного пафоса, могущей провести его через ряд переживаний, коих он так жаждал, но не обретал в действительном мире, столь холодном и скудном. Это его желание было вполне естественным; свойственные ему порывы к дружбе, благодарности, великодушию и благородной решимости дремали в нем, не находя выхода – под действием внешних обстоятельств сердце его надолго сжалось. Не удивительно, что он жаждал раскрыться в некоем идеальном мире, где он мог бы следовать своим естественным чувствам! В атмосфере игры он оказался, окончательно потерявшись в мире действительном. Из-за этого дружба их с Филиппом Райзером приобрела почти театральные черты – зачастую они даже готовы были отдать жизнь друг за друга.
Театральные мечтания заняли так много места в душе Райзера, что почти вытеснили из нее прежнюю жажду проповедничества, поскольку его фантазия находила на сцене куда более широкий простор, больше действительной жизни и близких интересов, нежели в нескончаемых монологах проповедника. Когда он мысленно, одну за одной, пробегал сцены какой-нибудь драмы – прочитанной в книге или мысленно им начертанной, – то поочередно отождествлял себя с плодами своего воображения: становился то благородным, то преисполненным благодарности, порой обиженным и страдающим, а порой мужественным и непреклонным под ударами судьбы.
Переход в шестой класс теперь виделся ему чем-то необычайно прекрасным, поскольку шестиклассники Ганноверского лицея пользовались такими для всех явными преимуществами, каких не сыскать в других школах. В новогодний праздник они – при большом стечении народа – устраивали факельное шествие под гром музыки и провозглашали здравицу директору и ректору. Вечером того же дня они поочередно: год – ректору, год – директору преподносили купленный на добровольные пожертвования подарок стоимостью обычно не менее сотни талеров, причем ученик, вручавший подарок, произносил по-латыни краткое приветственное слово. Затем их угощали вином и печеньем, они же, прямо в доме учителя, позволяли себе вольность громогласно прокричать ему «vivat!».