Текст книги "Ведьмаки и колдовки"
Автор книги: Карина Демина
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Гавел подозревал, что аккурат такой вот умелец и сидит рядышком, раздирая на полосы роскошную льняную простыню. Простыня трещала и сопротивлялась, ибо была сделана из льна преотменнейшего качества, однако куда ей супротив силы Аврелия Яковлевича.
– С ней-то посложнее будет, чем с человеком обыкновенным. Ту же порчу она враз почует и скинет. Или проклятие… но сила, Гавел, как монета, всегда две стороны имеет… и обыкновенного человека я его же силой связать не сумею… а с нею – иной коленкор… руки давай…
Гавел протянул.
Волдыри добрались до самых локтей, и кожа, покрасневшая, растрескавшаяся, была отвратительна с виду, а на прикосновения отзывалась глухою тянущей болью.
– Потерпи уж… – Аврелий Яковлевич, надо сказать, орудовал очень осторожно, покрывая руки от самых пальцев до локтей толстым слоем прохладной, пахнущей жженым сахаром мази.
– Это она меня…
– Если бы она тебя, то мы бы не беседовали.
Мазь впитывалась быстро, и боль утихала. Аврелий Яковлевич же оборачивал руки тканью и действовал столь ловко, что Гавел заподозрил: ведьмаком быть ненамного легче, нежели крысятником.
– Это ты сам себя. Воображение живое. Разум увидел, а тело подчинилось. Тело завсегда разуму подчиняется, запомни.
– Я себя…
– Оттого и должен быть кто-то рядом, чтоб оборвать обряд, если вдруг… сейчас волдыри вот, а еще немного – и вспыхнул бы.
– Я?
– Ты, Гавел, ты…
Об этом думать было странно. И Гавел позволил себе не думать.
– Вставай. Тебе поспать надобно. После обрядов оно завсегда без сил… ничего, привыкнешь…
Привыкать к подобному у Гавела желания не было. Он позволил довести себя до кровати и без возражений рухнул на перину, от которой пахло все той же жженой карамелью. А может, запах этот лишь примерещился Гавелу.
– И что теперь? – спросил он, страшась закрывать глаза. Чудилось – поддастся сну и вернется туда, в чужое прошлое, в чужую мучительную смерть.
– А теперь мы этой хельмовке хвоста накрутим, – ответил Аврелий Яковлевич и, положив тяжелую ладонь на голову Гавела, велел: – Спи уже.
И Гавел заснул.
К счастью, снов он не видел никаких…
…возвращение Евдокии, как, собственно, и отсутствие ее, осталось незамеченным. Еще одна странность, малая, но… неприятная.
А если бы она, Евдокия, и вправду исчезла?
Когда бы хватились? За ужином, к которому являться должны были все и в порядке обязательном? Или еще позже? Этак и сгинуть можно… ненароком…
– Ева, – Лихо довел до самого Цветочного павильона, – я должен…
…вернуться.
…и заняться паном Острожским, тело которого осталось где-то под Гданьском…
…и врал ведь, волкодлак несчастный, когда говорил, что пан Острожский со страху отравился. Чего ему бояться? Следствия? Суда? Каторги?
Что ему предъявить могли?
Мошенничество? Так оно не состоялось, да и поди докажи, что он не собирался полученные от акционеров деньги в шахты вкладывать. Принуждение к браку? Помилуйте, не такое уж это преступление… да и снова выйдет Евдокиино слово супротив его…
Покушение на княжича?
Похищение?
Серьезней, но при хорошем адвокате можно, и тут плаха не грозит… да и то, стал бы Лихо дело до суда доводить?
Колдовка, за сговор с которой могли дать лет десять каторги?
Поди ее поймай… а от слов своих пан Острожский откреститься бы мог… или же, напротив, не откреститься, но оказать содействие следствию, за то и получил бы свободу…
Нет, не было у него причин яд принимать. Более того, не походил он на самоубийцу… нет, Евдокия не то чтобы со многими знакома была, но чутье ей подсказывало, что умер пан Острожский не сам и неспроста, и что смерть эта взволновала Лихо куда сильней, чем он это показать пытался, и что связана она как-то и с Серыми землями, – и с Хозяйкой их…
Спросить?
Промолчит, не желая Евдокию впутывать в странное, не замечая, что в странностях этих она по самые уши увязла. А то еще и соврет, хотя врать неспособный совершенно.
– Я вернусь, – сказал он и ладонь поцеловал. – Не теряйся больше, ладно?
– Не потеряюсь.
Пообещала.
И екнуло болезненно сердце. Тревожно. Отпускать его тревожно, тянет вцепиться, повиснуть на шее, воя и голося по-бабьи, делая что угодно, лишь бы остался… страшно, что уйдет навсегда.
– Я скоро.
Ложь… или правда? Пока еще правда.
– И ты права, Ева… он глупости говорил. Не надо тебе их слушать. – Лихо гладил и ладонь, и пальцы Евдокии.
– Конечно, глупости…
А в дом не пошел.
…вернется. Ночью вернется. Стукнет камушком в окно, чтоб открывала… об этом думать надо, а с паном Острожским разберутся.
В Цветочном павильоне было пусто.
А вот в собственной комнате ее, Евдокию, ждали. Гостья скромно сидела на стуле, сложивши руки на коленях.
– Доброго дня, – сказала Евдокия со вздохом.
День был каким угодно, но только не добрым.
– Здравствуйте. – Гостья встала и вздернула острый подбородок, который с момента прошлой встречи словно бы стал еще острей. – Мне сказали, что я могу подождать вас здесь.
– И… чем обязана?
А она к визиту готовилась тщательно. Платье из темно-лиловой парчи, щедро отделанное кружевом. Высокие перчатки. Шляпка, украшенная чучелами певчих птиц и виноградом.
Ридикюль.
И кружевной зонт, на который Брунгильда Марковна опиралась, словно на трость.
Пусть бы сама она, несмотря на парчу и кружева, была как-то особенно некрасива, рядом с нею Евдокия ощутила себя едва ли не оборванкой. Вспомнилось вдруг, что платье измято и, кажется, порвано даже… и пятна эти зеленые, травяные, еще и красные кровяные. Коса растрепалась… и руки у нее без перчаток, а потому грязь под ногтями видна.
– Нам необходимо поговорить! – сухо произнесла Брунгильда Марковна.
О чем?
О ком…
…вспомнилось вдруг некстати, как на вокзале она, Брунгильда Марковна, жеманясь и хихикая, опиралась на руку Лихослава…
– Вы, несомненно, молоды и привлекательны. – Это прозвучало почти обвинением, и острие зонта уперлось Евдокии в грудь. Двумя пальчиками она зонт отвела, а то мало ли, вдруг вдова известного литератора чересчур возбудится беседой… – Но этого мало! Недостаточно!
– Простите… – Евдокия на всякий случай и к двери отступила.
– Вы должны понять, что Аполлон – тонкая творческая натура…
– Кто?
– Аполлон!
– Аполлон… – протянула Евдокия, разом успокоившись. – А что с ним? Шанежков объелся? Или опять рифму найти не может?
– Насмехаетесь… – Зонт выпал из ослабевшей руки, а сама Брунгильда Марковна, разом растеряв прежний запал, рухнула в кресло. – Он… он сущее дитя! Юный! Доверчивый! С душой открытой, в которую каждый способен плюнуть… он гений!
– Допустим. – Евдокия зонт подняла и протянула хозяйке.
– Он совершенно определенно гениален!
– Конечно.
Брунгильда Марковна всхлипнула.
– Но и гению нужна поддержка! Он только и говорит что о вас… а вы… вы здесь, а не с ним… не подумайте, что я вас обвиняю… вы слишком молоды, чтобы осознать, какая на вас возложена ответственность!
– Какая?
Евдокия окончательно перестала понимать, что происходит, и несколько растерялась.
– Огромная! Перед ним! Перед всем культурным обществом! Перед человечеством!
Вот только ответственности перед человечеством Евдокии для полного счастья и не хватало. Брунгильда же Марковна, вдохновленная тем, что ее слушают, продолжила:
– Судьба одарила вас великой миссией, но есть ли у вас силы, чтобы исполнить ее?
– Простите?
– Сумеете ли вы посвятить всю себя ему?
– Кому?
– Аполлону! – Это имя Брунгильда Марковна произнесла басом, несколько неожиданным для ее тщедушной фигуры.
– А… – Евдокия сняла лепесток ромашки, прилипший к подолу ее платья, которое следовало считать безнадежно испорченным. – А… мне обязательно посвящать себя ему? Нет, вы не подумайте… гений и все такое, но как-то на эту жизнь у меня другие планы.
Брунгильда Марковна молчала.
Долго молчала.
И наблюдала за мухой, которая кружила по комнате, нарушая трагическую тишину момента препошлейшим жужжанием.
– Значит, – глухо произнесла вдова великого литератора, – вы… не собираетесь… возложить себя на алтарь… служения…
– Не собираюсь.
Воспоминания об алтаре заставили Евдокию поежиться.
– Я так и знала.
Это прозвучало обвиняюще, и, пожалуй, в день другой Евдокия, быть может, усовестилась бы.
– Вы слишком молоды… неспособны осознать всю важность миссии…
– Неспособна, – покаянно произнесла Евдокия. – Но вы…
– Я? Я… я готова на все… ради гения… чтобы талант воспылал… на радость людям… отдать всю себя…
– А он?
– А он… он мне предложение сделать хотел…
– Но не сделал?
– Говорит, что без мамы нельзя… – Брунгилвда Марковна вздохнула. – И вас все время вспоминает… и я подумала… он к вам сватался, а вы отказали.
– Просто поняла, что неспособна… всю себя – и на алтарь…
– Это очень ответственно с вашей стороны, – одобрила Брунгильда Марковна. – Знаете, я шла сюда… я вас помню… вы показались мне крайне несерьезной особой… а ведь поэта каждый обидеть способен. У Полюшки очень тонкая нежная душа… и я решила, что ваш отказ его глубоко ранил, поэтому он и боится… думала, что если поговорю с вами… а вы с ним…
– Вы хотите выйти замуж?
Брунгильда Марковна смутилась.
И покраснела.
Краснеть она начала с подбородка, что мелко затрясся, выдавая волнение, в которое привел даму вполне себе невинный вопрос. Вдова известного литератора громко вздохнула.
Выронила ридикюль.
И, прижав ладони к бледным щекам, призналась:
– Хочу…
– За Аполлона? – на всякий случай уточнила Евдокия.
– Да… поймите, он такой… милый… очаровательный… беззащитный в этом жестоком мире!
Вот уж на беззащитного Аполлон походил слабо, но Евдокия кивала, четко понимая, что спорить с женщиной если не влюбленной, то всяко вознамерившейся сочетаться узами законного брака чревато.
– И без меня он пропадет! – воскликнула Брунгильда Марковна и пожаловалась: – Он вчера конфеток переел. А я ему говорила, что ему много нельзя! Не послушал… и теперь обсыпало всего.
– Ужас какой…
– А намедни молока выпил порченого. И я ж говорила кухарке, что оно скисло, вылить надобно. Так нет ведь! Глупая баба блины затеяла… а Полюшка молочко и выпил… пить ему захотелось… самолично на кухню отправился…
– Погодите! – Евдокия вытянула руку, обрывая рассказ, ибо заподозрила, что быть ему долгим и на редкость подробным. – Значит, вы хотите выйти за него замуж, а он не хочет делать предложение. И вы думаете, что виновата я, поскольку ему отказала? Так?
Брунгильда Марковна не ответила, но лишь потупилась.
– Знаете… у него ведь мама имеется…
– Да, Полюшка мне рассказывал. Страшная женщина! Она слишком авторитарна! Полагаете, это из-за нее… и что мне тогда делать?
На этот счет у Евдокии имелась идея.
– Пообещайте, что купите ему собаку.
– Кого? – Брунгильда Марковна опешила.
– Собаку. Щенка. Скажите, что подарите на свадьбу…
– А зачем?
– Ему хочется.
– Собаку… – Кажется, эта мысль была для Брунгильды Марковны внове. – Думаете, он…
– Уверена…
– Собаку… – Вдова подняла и ридикюль, и зонт, сунула их под мышку. – Бедный мой мальчик! Он рос в невыносимых условиях… у него даже собаки не было!
Брунгильда Марковна всхлипнула…
– Отсюда в его стихах скрытая боль… вчера он создал новый шедевр… Только послушайте! В очей коровьих зеркалах…
– Не надо! – взмолилась Евдокия и поспешно добавила: – Я… не чувствую себя способной оценить сие… творение по достоинству. Не доросла еще… наверное…
К счастью, Брунгильда Марковна настаивать не стала.
– У вас все еще впереди, – обнадежила она, прижимая ридикюль к сердцу. – Вот увидите… главное, видеть сердцем… мы готовим к изданию сборник Полюшкиных стихов… «Вымя».
– Что?
– Решили назвать его «Вымя»… символично, правда?
– Очень.
– Здесь и аллюзии на происхождение его, и на сакральную связь со Вселенной, которая подобно корове поит детей своих молоком разума… я приглашу вас на презентацию.
– Спасибо…
– И вам спасибо. За совет… поверьте, я не собираюсь уподобляться Полюшкиной матери… и скрывать от благодарных поклонников вашу роль в становлении его личности… вас запомнят как женщину, которой посвящено целое четверостишие!
Ужас какой.
Евдокия сделала глубокий вздох, приказав себе успокоиться.
– «Духи коровьего бытия». Мы так его назвали… и ваш роковой образ останется в веках.
– А… может, не надо?
Брунгильда Марковна окинула Евдокию мрачным взглядом и отрезала:
– Надо.
На том и порешили…
ГЛАВА 8,
где события набирают обороты
Ничто так не убеждает в существовании души, как ощущение того, что в нее нагадили.
Из откровений пана Мазепова, живописца, сделанных им после первой творческой выставки, на каковую пан Мазепов возлагал немалые надежды
– Труп, одна штука, – сказал Себастьян, пнув пана Острожского остроносой туфелькой. – Экий ты, братец, неосторожный. Кто ж так со свидетелями-то обращается?
Младший насупился.
Нервничает?
И на труп глядит с опаскою, точно подозревает за мертвяком нехорошее. Оно, конечно, бывает всякое, и встают, и ходят потом, людей обыкновенных лишая законного сна; но чутье подсказывало Себастьяну, что нынешний труп – самого обыкновенного свойства.
– Я его связал, – сквозь зубы процедил Лихо.
Его правда. Связал. Кожаным шнурком, которым обычно волосы подвязывал. И главное, вязал со всем старанием, затянул так, что шнурок этот едва ли не до кости впился.
– И на поле никого не было.
– Хочешь сказать, что он сам? – Себастьян, подобрав юбки, которые в следственном деле мешали изрядно, присел. Наклонившись к самым губам мертвеца, он втянул воздух. – Чуешь?
– Что?
– А ты понюхай.
Нюхать пана Острожского Лихо явно не желал, но подчинился.
– Медом вроде…
– Медом. И еще чем?
– Бес!
– Нюхай, я сказал.
Лихо зарычал.
– Ты ж волкодлак, у тебя чутье должно быть, как у породистой гончей… – Себастьян погладил братца по макушке и в приступе родственной любви, которая, как всегда, проявилась престранно, сказал: – Унюхаешь – правильно, я тебе ошейник куплю. Модный. Именной и с подвесочкой…
– А в челюсть? – мрачно поинтересовался Лихо, наклоняясь к самым губам пана Острожского.
– А в челюсть меня нельзя. У меня еще свидание…
Это Себастьян произнес с печалью, которая, однако, в ожесточившемся сердце младшего брата не нашла понимания. Лихо лишь фыркнул и ехидно поинтересовался:
– На свадьбу позовете?
– Всенепременнейше! И если дальше пойдет так же, то женихом… ты не отвлекайся, нюхай.
– Мед липовый… и деготь… еще воск… нет, воском он усы мазал.
– Молодец. Дальше?
– Соленые огурцы и чеснок… погоди… – Лихо отстранился и головой мотнул. – Чесноком пахнет, но… не изо рта. Он его не ел, а…
Лихо отодвинул ворот белоснежной рубашки и, увидев красную, покрытую язвами шею пана Острожского, тихо сказал:
– Это не я. Я его, конечно, придушил слегка… разозлился…
Себастьян покачал головой: крайне неосмотрительно было, с точки зрения пана Острожского, злить Лихослава. Он и человеком будучи характер имел скверный, а с волкодлака перед полнолунием и вовсе никакого спросу.
– На ожог похоже. – Лихо коснулся волдыря когтем.
– Ожог и есть, только не огненный, а химический, приглядись хорошенько… да расстегни ты ему рубашку, не волнуйся, он возражать не станет.
– Не скажи. – Прежде чем к рубашке лезть, Лихослав снял ботинки, стянул носки и, скатав комом, сунул их в рот покойнику.
Себастьян, за сим действом наблюдавший с немалым интересом, на всякий случай отодвинулся и, ткнув в труп пальчиком, произнес:
– Я, конечно, понимаю, что у тебя есть причины его недолюбливать, но… носки в рот? Это как-то чересчур. Прекращай глумиться над телом свидетеля…
Мертвяку он почти сочувствовал.
– Я не глумлюсь, – ответил Лихослав, для надежности затягивая поверх носков ременную петлю. – Он с Серых земель… и мало ли, как оно… это тут у вас покойники большей частью народ смирный, а там…
Договаривать не стал, разодрал рубашку мертвеца.
Пятно на груди было не красным – черным, вдавленным.
– Вот же… и не побоялся Вотанов крест надеть! – удивился Лихо, пятно трогая. – Хотя, конечно, если большей частью человек… крест его не спас.
– Но след оставил. Если крест был освящен должным образом, а судя по глубине ожога, потерпевший не пожалел денег на полный обряд…
Панночка Белопольска к мертвяку прикасаться брезговала. И всерьез подумывала про обморок, потому как девице приличной видеть этакие ужасы было непристойно… и не пристало… и вообще мутило… а ежели вдруг да вывернет?
– Мед… и еще огурцы… вряд ли он огурцы закусывал медом… или мед огурцами? – Лихо продолжал рассуждать вслух. – Медом на Креплиной пустоши пахнет… хорошо так пахнет, сладко… так и тянет с коня сойти и прогуляться по лужку…
– И как, находились?
– Находились. Их потом на лужке и находили… улыбались вот так же, счастливо. Белый дурман. – Лихо поднялся и руки вытер о штаны. – Он же – навья хмарь… или навий морок еще… правда, чтобы вот тут… странно.
Себастьян согласился: странно.
– Думаешь, эта его знакомая, к которой он Еву собирался…
– Думаю, что все это до хренища сложно и непонятно. – Себастьян обошел труп с другой стороны. – Зачем он нужен был колдовке? Убила, когда попался? Он бы все одно попался… дурак же ж… а с дураками связываться, даже хитрыми, оно себе дороже… зачем тогда?
Лихо ждал, если и имелись у него свои мысли, то делиться ими он не собирался.
– Ладно, – Себастьян потер виски, потому как голова начала мерзко ныть, не то мигренью испереживавшейся за день панночки Белопольской, не то собственной, Себастьяновой, нажитой от избытка информации, – свези-ка ты этого красавца Аврелию Яковлевичу. Пусть допросит… авось и повезет.
– А ты?
– А я не могу. Говорил же. Свидание у меня, чтоб его…
…часом позже многочисленные постояльцы коронной гостиницы, до того трагического дня, как поселился в ней Аврелий Яковлевич, имевшей репутацию самого спокойного в городе заведения, всерьез задумались о перемене места обитания. Хозяин же гостиницы, проклиная и собственную трусость, не позволившую отказать постояльцу столь сомнительному, и собственное же честолюбие, пил пахучие успокоительные капли и срывающимся шепотом проклинал всех ведьмаков разом. А заодно уж и королевских улан, напрочь лишенных что такту, что вообще понимания.
Причиной же сего переполоха, после которого тихий Гданьск взбудоражили самые разнообразные слухи, один другого жутче, стал черный, весьма зловещего вида экипаж. После говорили, что блестел он лаком и позолотой, а четверик коней вовсе дымы изрыгал. Впрочем, находились особы, настроенные скептически, утверждавшие, будто бы карета оная была вида самого обыкновенного, разве что по некой странной причине лишенная одной дверцы…
И правил ей вовсе не мертвяк в форме королевского улана.
Что, дескать, кучер был очень даже жив, а местами чересчур. Он коней, к слову не самых хороших, так, средней руки, остановил и, спрыгнув с козел, кинул швейцару:
– Аврелий Яковлевич тут обретается?
Мальчишка, который перенял вожжи, после говорил, что за работу ему улан целый сребень дал и что от монеты этой, как и от самого странного посетителя, вовсю несло мертвечиною.
Врал небось.
Швейцар вот ничего не утверждал, лишь скалился, демонстрируя на редкость ровные белые зубы, которыми втайне гордился, и ус покручивал.
Тогда же он ответил:
– Здесь-с… еще не встали-с.
Это швейцару было известно от горничной, которая в комнатах ведьмака прибиралась и за то получала от хозяина двойной оклад, а после того случая с дымами и призраками и вовсе выпросила себе премию на капли от нервов.
К известию о том, что Аврелий Яковлевич еще почивать изволят, улан отнесся без должного пиетета. Мальчишке кинул сребень, стало быть за хлопоты, велев:
– Отведи к полицейской управе, пускай займутся… погодь.
Он исчез в карете, в которой и вправду не хватало дверцы, и это обстоятельство само по себе премного швейцара смущало. Но он, обладавший немалым жизненным опытом, не стал заострять внимания на сем недостатке экипажа, равно как и на иных признаках, дававших понять, что утро у кареты не задалось. И улана пропустил бы безропотно, когда б…
Из кареты тот вышел не один.
В первое мгновение швейцару показалось, что человек, которого улан с противоестественной легкостью нес на плече, пьян.
– Дверь открой, – бросил улан и сам же сапогом пнул.
Пинок пришелся в закаленное стекло, которое по приказу владельца гостиницы трижды в день натирали мягкой ветошью, дабы сохранить прозрачность.
На стекле остался след сапога.
И еще, кажется, раздавленный жук… но не это шокировало швейцара: среди гостей встречались и грубияны. Нет, он вдруг увидел, что руки господина в грязном, но явно недешевом костюме связаны за спиной, что рот его заткнут и ко всему перетянут ременной петлей, в которой не без труда узнавался форменный поясной ремень, благо пряжка его с королевской пантерой поблескивала…
Швейцар открыл было рот, дабы выразить свое возмущение подобным поворотом дел: все-таки гостиница, отмеченная в путеводителе королевства Познаньского коронами, имела определенную репутацию, каковую этот улан мог разрушить.
– Что? – Улан, верно, ощутил и возмущение, и гнев, охвативший добропорядочного и степенного служителя.
Повернулся он резко, опалив недобрым взглядом желтых глаз. А швейцар вдруг ясно осознал, что господин в некогда дорогом костюме ныне мертв. И от страха не нашелся сказать ничего лучше, кроме как:
– С трупами нельзя.
– Почему? – неожиданно заинтересовался улан.
– Не принято.
И, видя сомнение на лице гостя, следовало сказать, что на лице в целом симпатичном, несмотря на некоторую избыточную жесткость черт, добавил:
– Дамы-с… а у дам-с – нервы-с… труп их побеспокоит.
– Не переживай, – улан погладил мертвеца по спине, – не побеспокоит он твоих дам. Он у меня вообще тихий…
И оскалился, демонстрируя внушительного вида клыки.
От обморока швейцара удержала лишь профессиональная честь и понимание, что в общем-то странный гость уйдет, а вот гостиница останется. И добре бы ему остаться при ней.
К чести улана следовало отметить, что труп его и вправду оказался нешумливым, и в иных обстоятельствах, при малой толике везения, сия престранная пара осталась бы незамеченной, но…
…княгиня Поташевска имела обыкновение выгуливать четырех своих шпицев аккурат в четверть третьего…
…а панна Кокусова, супруга купца первой гильдии, находившаяся в Гданьске на излечении подагры, спускалась в кофейню за-ради беседы с давней своей заклятою подругой…
…и четыре кузины Одоленские собрались на полуденный променад по набережной…
В общем, дам в холле гостиницы скопилось с избытком…
– Лишек! – воскликнула княгиня, несмотря на преклонные годы сохранившая и остроту зрения, и ловкость. – Ты ли это!
– Я, тетушка, – несколько нервозно признался улан.
Кузины Одоленские одарили его взглядами.
Купчиха неодобрительно покачала головой… что именно она не одобряла, впоследствии узнать не удалось.
– Что ты тут делаешь?
Шпицы княгини, рванувшиеся было к улану, попятились.
– Да вот… так… труп несу, – ответил тот, перекидывая тело с левого плеча на правое.
Кузины присмотрелись.
Купчиха охнула.
Шпицы взвыли, а княгиня лишь укоризненно покачала головой:
– Годы идут, а ты не меняешься, вечно всякую гадость домой таскаешь…
– Так… – улан, кажется, смутился, – я… не себе… по службе… служебный труп, так сказать…
Это объяснение княгиню удовлетворило, чего нельзя было сказать о кузинах Одоленских, к созерцанию трупов, служебных аль вольного характеру, вовсе не расположенных…
Девицы завизжали.
Купчиха молчаливо и солидно лишилась чувств, осев на руки молоденького коридорного, который в последние дни за нею увивался…
Впрочем, улан на суматоху внимания не обратил.
Он прежним бодрым шагом пересек холл, поднялся по лестнице, оставив на дорожке вереницу пыльных следов.
Труп на плече улана покачивался, но, как и было обещано, вел себя смирно.
В дверь нумера для новобрачных, украшенную резными веночками, стучал улан смело, бодро даже. И когда открыли, сказал:
– Вам тут посылка, Аврелий Яковлевич.
Ведьмак, и вправду выглядевший несколько сонным, зевнул и почесал бронзовый живот.
– Ты, Лихо, как-то больно осмелел…
Но посторонился, пропуская и улана, и его престранную ношу.
– Так это… куда класть? – поинтересовался Лихо, оглядываясь. Нумер, некогда роскошный, за пару недель гостевания ведьмака изрядно преобразился.
Исчез розовый толстый ковер, а паркет утратил прежний лоск, но зато обзавелся престранным, самого пугающего вида узором. На посеребренных обоях осела копоть, каковой вроде бы и взяться было неоткуда, но взялась же. На кофейном столике преочаровательного вида ныне теснились склянки, а в камине обжилась переносная жаровенка.
В нумере воняло паленым волосом и полынью.
– А куда-нибудь поклади, – широко зевнув, сказал ведьмак.
Лихо сбросил труп у камина.
– И рассказывай, с чего вдруг этакая… забота. Работу на дом мне еще не приносили.
Лихо заговорил.
Старался спокойно, коротко и исключительно по делу. Аврелий Яковлевич слушал, кивал и труп разглядывал с превеликим интересом…
Тело пана Острожского Аврелий Яковлевич перевернул на спину кочергою.
– Предусмотрительно. – Той же кочергой он указал на ремень. – И жестоко. У упырей очень тонкое обоняние… тоньше, чем у волкодлаков. Он бы тебя возненавидел.
– Он и при жизни-то меня не очень любил.
Упырей Лихо недолюбливал: во-первых, потому как уж больно они на обыкновенных людей похожи были, во-вторых, волкодлачья его натура требовала от конкурентов избавляться…
– Ну-ка, ну-ка, дорогой, – Аврелий Яковлевич вдруг оказался рядом, – иди-ка ты сюда… от сюда… к окошку стань.
Лихо стал.
Аврелий Яковлевич же в руку вцепился, заставил ладонь разжать.
И долго пристально разглядывал что саму эту ладонь, что короткие когтистые пальцы… потом рот заставил открыть и зубы щупал.
Веки оттягивал.
– Смотри на солнышко, смотри… и давно оно так?
– Сегодня. Я… разозлился.
– Крепко?
– Да.
– Убить хотел?
– Да.
– Оно и ладно… иную мразь и убить – грех невеликий… душил или зубами?
– Душил.
Будто по мертвяку не видно…
– Но когтями его поцарапал… погляди.
Глядеть на пана Острожского у Лихослава желания не было, но и перечить ведьмаку он не посмел.
– Все плохо? – спросил, сев на пол.
– Смотря для кого. От для него, – Аврелий Яковлевич, так и не выпустивший кочерги, ткнул ею в труп, – таки да, плохо. А ты вроде живой и бодрый.
– Человек?
– Большей частью.
– А меньшей? Волкодлак?
– Волкодлак, да… – Ведьмак потер подбородок. – Волкодлак волкодлаку рознь… сядь вон в кресло, сейчас чаю принесут. Попьем, поговорим… Хозяйка, значит… объявилась… от кур-р-рячья печенка!
Аврелий Яковлевич чай заказывал сам.
Подали быстро, и коридорный, вкативший в нумер тележку, изо всех сил старался на труп не глазеть, но все одно глазел, бледнел и вздыхал.
А еще чесался, точно пес лишайный…
– Пущай чешется. Оно за дело, – сказал Аврелий Яковлевич, самолично чай по фарфоровым полупрозрачным чашечкам разливая. Молоком забелил. Щипчиками серебряными сахар подхватил, окунул и, из чашки вытащив, облизал поспешно. Пояснил, хоть бы Лихо ни о чем не спрашивал: – С юности этак привычен пить. По первости сахар – он деликатесой был… других не знал. Ты-то не стесняйся, княжич…
– Надолго ли…
– Разговор?
– Княжич.
– За батьку своего переживаешь? Плюнь и разотри. Дрянь, а не человек. Гнилой. И братец твой не лучше, который меньшой… еще тот поганец…
Лихо пожал плечами. С Велеславом у него с юных лет отношения не заладились, потому как был братец не то чтобы гнилой, но и вправду характера поганого.
Все наушничал.
И ныл… ныл и наушничал… правда, когда ж то было?
С другой стороны, Велеслав сумел при дворце остаться на месте Лихо, и прижился, и ко двору пришелся, хотя и плачется в письмах на бедность, на судьбу свою, которая его не то что вторым – третьим сыном сделала, лишив всяческих перспектив…
Только ж разве о нем речь?
– На отца твоего управа найдется. – Аврелий Яковлевич, чашку отставивши, потянулся. Кости захрустели, а русалки на плече задергались, зашевелили хвостами. – А вот за братцем приглядывай… чернотой от него несет… такое бывает, когда человечек успел замараться…
– Вы к чему это?
Разговор был неприятен.
Не то чтобы Лихо так уж братца любил, но… родич.
Кровный.
Единокровный и богами даденный. Иного не будет.
– К тому, чтоб ты, олух Вотанов, осторожней был. – Перегнувшись через столик, Аврелий Яковлевич дал щелбана, от которого в голове загудело. – Потому как и вправду… ситуация у тебя непростая. Чай пей.
Лихо и хлебанул, позабывши, что чай-то свежезаваренный, горячий.
Кипятком опалило так, что аж закашлялся.
– Аккуратней… экий ты нервный, прям как старшенький твой… вы друг друга стоите… и рад, что помирилися… простил?
– Простил.
– От и молодец.
Спрашивать, откуда давняя и крепко уже забытая история стала Аврелию Яковлевичу известна, Лихо не стал. Ведьмак же, держа чашку в щепоти, макал в нее рафинад, который обсасывал, жмурясь от удовольствия. Говорить не спешил, а Лихо ведьмака не торопил.
– Если подумать, то ты мне навроде крестника… я тебя после той историйки с душегубцем вытаскивал. Помнишь?
– Такое забудешь…
– Помнится, сижу дома, отдыхаю от трудов праведных… уж не помню, каких именно, но точно праведных. – Аврелий Яковлевич языком поймал темную сахарную каплю. – И тут заявляется ко мне молодец добрый… как добрый, относительно, конечно. Но буйный весьма… сам на ногах едва держится и видом больше похож на тех людишек, которых в богадельню отдавать принято для спокойствия окружающих. И главное, что оный блаженный требует, заметь, не просит, а именно требует немедля с ним в госпиталь отправиться и братца спасти…
– Не помню, – признался Лихо.
И Бес о таком не рассказывал…
– Где уж тебе упомнить, когда ты одной ногой на Хельмовых путях стоял? Местные целители только руками и развели… а братец твой заслышал, что я и мертвого поднять способный… нет, с мертвыми-то оно проще, чем с живыми. – Аврелий Яковлевич покосился на тело пана Острожского, которое терпеливо ждало окончания беседы. – Но и с живыми мне случалось дело иметь… точнее, с полуживыми…
– И вы меня вылечили.
– Не спеши, Лихо… тут тебе разговор не о бирюльках, чай. Я ж ведьмак, ежели ты не забыл. Я могу лечить, но не светлою Иржениной силой. Я… как бы это правильней сказать… беру у смерти заем. А с этаким ростовщиком завязываться себе дороже… вот и выходит, что таки да, лечу, но вместе с тем… на тебе навроде как метка моя остается…
Аврелий Яковлевич замолчал и пальцы сжал. Хрустнул подплавленный сахар, раскололся на куски, а куски упали в чай. Он же щипчиками размешал, потом и их уронил, а чашку отставил, разом к ней интерес потерявши.
– Не бойся, не тебе платить… если уж отпустили душу Хельмовы дороги, то и жить ей долго… примета такая…
– Я не боюсь.
– Не боишься, верно… надо было тебя, дурня этакого неспокойного, за шкирку и в отчий дом воротить… ишь, вздумалось искать подвигов… нашел… и скажи вот руку на сердце положа, кому это твое геройство надобно было?