Текст книги "Кавалеры"
Автор книги: Кальман Миксат
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
– Ах, какая же я неловкая!
– Ничего страшного. Право же. Эй, Жан, тарелку! Слышишь, осел! Ну, что рот разинул? ― разразился бранью Чапицкий. ― Разве я не сказал тебе уже, что ты ― Жан?
Бедный Янош, несмотря на свой прекрасный костюм, готов был сквозь землю провалиться от стыда и смущения.
Инцидент благополучно сгладился; угощение было превосходным, а что касается вин, то они были просто великолепными. В довершение ко всему хозяин мог столько рассказать о каждом вине, ― из чьего оно погреба, какого года, ― что так и хотелось поскорее отведать его. Вот это ― любимое красное вино короля; хозяин получил его от вагуйхейского настоятеля… За сухими винами следовало сладкое.
– Ну, это специально предназначено для слабого пола, ― угощал дам Чапицкий, ― нектар, достойный божественных губок. Его называют «сиропчиком»; во всем мире имеется всего-навсего лишь одна бочка такого вина, и та находится у меня. Из какого винограда? Где изготовляют? Бог его знает! Одно точно ― равного ему теперь нет. История этого напитка, между прочим, следующая: в тысяча восемьсот двадцать седьмом году продавали с молотка вина вацкого епископа, ― после его смерти, разумеется, ― и в подвале открыли помещение с заваленным входом. Там оказалась целая галерея винных бочек. В одной из них был «сиропчик». Когда обвалился вход в эту галерею, никто не знал. Так на чем же я остановился? Ах да, один харчевник купил «сиропчик» за бесценок, а мой отец случайно перекупил его для нашей семьи. Ясное дело, пьем мы его, лишь когда кто-либо из Чапицких рождается, женится или выходит замуж.
Гости наполнили свои бокалы «сиропчиком» и весело чокнулись.
– Оставьте хоть что-нибудь на свадьбу мисс Мери, ― балагурил старик, подливая «сиропчик» гостям направо и налево.
Мисс Мери недовольно потупилась и в смущении покусывала шаль.
– Ах, папа, папа!..
Между тем одно блюдо сменялось другим ― неожиданным, хитроумно приготовленным, своего рода шедевром поварского искусства: жаркое разных видов, компоты и сиропы, снова жаркое, всевозможные лакомства. Лукуллов пир и то не мог быть изысканнее.
Дамы не переставали восторгаться:
– Ну и ну, да это же чудо! Кто это приготовил? Ведь это от эперьешского кондитера, не правда ли?
– Нет, нет, ― скромно отнекивался Чапицкий, ― все это, так сказать, домашнего изготовления. Мы люди бедные, живем просто и питаемся чем бог послал. Я не терплю бахвальства. О нас, о бедных шарошанцах, все болтают, что мы нос задираем. Не рискнешь даже хорошую сигару закурить.
Тем временем тарелки менялись все чаще и чаще и появлялись все новые яства. Кое-кто из гостей стал уже протестовать.
– Пора и честь знать! А слуги все подносят и подносят! До коих пор это будет продолжаться? Мы здесь состаримся, господа.
Наконец Чапицкий сжалился над ними, словно даруя собравшимся княжескую милость, бросил слугам:
– Ну, шалопаи, кончайте! Смотрите не вздумайте подать еще какой-нибудь снеди ― пристрелю на месте. Все прочее оставьте на кухне.
Повинуясь этому приказу, гайдуки, гусары и лакеи беззвучно выскользнули из зала. А мне казалось, что, не распорядись предупредительный хозяин, изысканные кушанья еще целый день и целую ночь нескончаемым потоком следовали бы одно за другим.
В застекленной двери, которая была открыта, чтобы улетучивался сигарный дым, вдруг появилась здоровая баба. Нетрудно было догадаться, что это повариха. Ого, верно, она пришла браниться из-за оставшихся блюд.
Чапицкий вскочил с места, смущенный и рассерженный появлением поварихи. Я сидел как раз у двери и ясно слышал, как она сказала (хотя говорила она тихо):
– А кучерам что дать поесть?
– Ничего, ― сердито буркнул Чапицкий.
– Да как же… ведь им и выпивка полагается…
– Неужели? ― язвительно бросил хозяин дома.
– Уж поверьте, ваше благородие, коли четыре графа с голоду помрут, и то не будет такого шума, какой поднимет кучер, если его как следует не накормят.
– Гм, пожалуй, верно, ― проговорил Чапицкий задумчиво. ― Так дайте им, душа моя, тетушка Макала, все, что только они пожелают.
Хорошие вина возымели свое действие: господа забыли о времени; тосты следовали один за другим: поздравляли жениха, невесту, счастливого отца. На тосты полагалось ответить ― одна речь следовала за другой; кто-то уводил в сторону, это порождало новые тосты, а они вызывали ответные выступления. Пожалуй, лишь бациллы множатся так же быстро, как тосты, черт бы их побрал!
– Господа, господа, не следует забывать, что мы еще не добрались до места и стоим на пороге великой задачи.
– Мы-то уж добрались.
– Глупости! Задача-то ведь не перед нами стоит, а перед Эндре.
Наступил так называемый amabilis confusio[10]10
Приятный беспорядок (лат.).
[Закрыть], все заговорили одновременно; молодые люди пододвинули свои стулья к барышням и, образовав таким образом целую группу, занялись ухаживанием; особенно жужжали они сейчас вокруг Вильмы, одной из дочерей Недецкой, напоминая шмелей, вьющихся над цветком. Вильма была мастерицей светской болтовни, она рассыпала искры острот. И как свободно, непринужденно вступала она в споры и защищала свое мнение! Когда она выйдет замуж, то станет чертовски ловкой дамой.
Остальные девицы, по-видимому, тоже прекрасно себя чувствовали; впрочем, не скучали и мамаши, ибо благовоспитанные молодые люди из Шароша были обучены и мастерству заговаривать зубы.
– Послушаем дядю Богоци. Послушаем хрюкание резвящихся поросят, послушаем, послушаем!
– Не приставайте!
– Да полноте! В Лажани все равно будет не до этого, там-то уж будет празднество по всей форме, а здесь мы сами себе хозяева и не связаны этикетом.
Эндре в отчаянии то и дело поглядывал на часы.
– Но ведь это ужасно, мы опоздаем. Что подумают обо мне старики Лажани и Катица? Папаша, скажите, пожалуйста, гостям.
– Что сказать?
– Что пора ехать.
Старый Чапицкий покачал головой и в сердцах буркнул:
– Это невозможно. Ты понимаешь, что говоришь? Никогда еще Чапицкие не говорили своим гостям, что им пора уходить. Я скорее дал бы отрезать себе язык.
– Ну, тогда я скажу.
И Эндре поднялся с места, желая взять слово, но компания была уже навеселе, к тому же собравшиеся знали, что он хочет сказать, и озорства ради затыкали уши ― все, даже барышни, все смеялись, кричали, шикали:
– Долой, долой! Не желаем слушать! Не желаем!
Эндре тоже рассмеялся и решился обратить все дело в шутку. Заметив на полке горки кусочек мела, он взял его и, подозвав к себе слугу по имени Матько, изящными круглыми буквами вывел на спине его синего суконного доломана: «Поехали, господа, иначе мне попадет».
Потом Эндре приказал Матько обойти все столы, причем обязательно спиной к гостям, ибо сейчас он уже не слуга, а плакат.
Эта выходка вывела из себя Штефи Прускаи, и неудивительно: он допивал уже пятнадцатый бокал.
– Прошу удовлетворения! ― вскипел Прускаи и гневно отшвырнул от себя стул. ― Чтобы мне показывал спину какой-то лакей?! Подобные шуточки господин журналист мог бы проделывать у себя в Будапеште…
Он выскочил из-за стола и бросился к выходу.
Человек десять преградили ему путь.
– Запрягать, ― хрипел он, ― я немедленно уезжаю!.. Пустите меня!
– Штефи, образумься, ― урезонивали его друзья. ― Ты что, с ума сошел? Ай-яй-яй, дружище! Э-ге-ге, приятель! (Его гладили, ласково похлопывали по плечу.) Ведь никто же тебя не обидел.
– Секундантов сюда! Секундантов! ― его губы дрожали от волнения. ― Крови жажду, крови, крови!
Дядя Богоци взял со стола бокал с красным вином и торжественно провозгласил (он знал, как нужно разговаривать с Прускаи, когда тот немножко на взводе):
– Внук вождя Ташша, выпей-ка лучше немного красного вина!
И тогда из-под рук, которые держали буяна за плечи, шею и талию, неожиданно за бокалом протянулась рука, которая как раз и принадлежала потомку знаменитого вождя.
– Банди, поди сюда, чокнись с ним!
Эндре, чувствовавший себя неловко из-за этой сцены, подошел к нему и чокнулся; потом они обнялись, инцидент был исчерпан, и гнев улетучился, как мыльный пузырь. Однако веселье было уже испорчено. Прускаи расчувствовался и начал признаваться в своих пороках, ― какой он злой и дрянной человек, недостойный жить на свете, раз он обидел своего самого любезного друга и доставил ему неприятные минуты в самый счастливый для него день ― день, который только один раз в жизни дается господом простым смертным. (Надо сказать, что ему-то уже дважды был дан такой день, и в настоящее время Прускаи в третий раз ждал этой благости, ибо разводился со второй женой.) Словом, Штефи Прускаи был уже совсем «готов», ― теперь его отвезут в Лажань как почетный груз; впрочем, возможно, что в дороге свежий воздух несколько выветрит дурман из его головы.
Итак, досадный сей случай оборвал пиршество, и теперь гости сами поднялись, с тем чтобы двинуться в путь и уже больше не останавливаться вплоть до самой Лажани.
В первом экипаже ехали мы с Эндре: жених должен прибыть на место раньше всех; старый Чапицкий с маленькой Мари замыкали кортеж. Когда мы, переправившись через Полёвку, вскарабкались на Лажаньский холм, превращенный моими кроткими любимицами-березами в сказочный серебряный бор, то, обернувшись, увидали восхитительное зрелище: множество четырехконных экипажей следовало один за другим. Слегка подвыпившие кучера не жалели кнутов: лошади мчались, окруженные золотым облаком придорожной пыли.
– Что-то не вижу четверки моего старика, ― недовольным тоном проговорил Эндре.
– Куда же он мог запропаститься?
– Наверное, какие-то домашние дела задержали.
– В котором часу назначено венчание?
– В половине первого. Но придется дожидаться старика, ведь он ― отец жениха, а сестричка Мари ― невестина подружка.
– А далеко еще до Лажани?
– С добрых четверть часа езды. Впрочем, что я ― вот уже и церковная колокольня виднеется.
Вскоре мы прибыли в Лажань. Огромный господский дом, наполовину разрушенный, высился над селом. Некоторые окна были выбиты, отсутствовали не только стекла, но и рамы. Некогда солидная каменная ограда большого парка зияла проемами, а кое-где и совсем обрушилась, превратившись в груду камней; лишь в отдельных местах стена полностью уцелела и сохранилась даже черепица, поросшая мхом.
– Эта усадьба принадлежит родителям Катицы и немного запущена. Да ведь они и занимают-то лишь часть комнат нижнего этажа. Старик, отчим Катицы, ― весьма знатный господин. Его превосходительство, как истинный военный, больше любит разрушать, нежели восстанавливать. О, эти неисправимые вояки!
– А почему, если не секрет, ваш тесть величается превосходительством? Майора ведь не полагается так титуловать.
– Конечно! Но ведь он к тому же императорский и королевский камергер.
– Ах, вот как! Тогда другое дело.
Только впоследствии я узнал, что когда-то майор носил фамилию Уларик и всего лишь несколько лет тому назад сменил ее на Лажани ― по названию поместья, арендованного им у эперьешского епископа.
Отец Уларика был чиновником соляного ведомства при казначействе и не имел дворянского звания. Но как же тогда его сын мог стать камергером?! Рассказывают, что это случилось совершенно исключительным образом. Пишта Уларик, еще в бытность эперьешским студентом, записался в солдаты и в течение нескольких лет достиг таких успехов в гусарской службе, что, как один из лучших наездников среди гусар, даже обучал верховой езде кронпринца, нашего нынешнего короля. Кронпринц не забыл своего учителя и, сделавшись императором, присвоил ему чин лейтенанта. Так Уларик стал господином офицером. Бог его знает, в какой он потом попал полк, только потихоньку да помаленьку он начал карабкаться вверх по лестнице военной карьеры, пока не дослужился до капитана. Много пестрых годин пронеслось; когда-то молодцеватый юный гусар превратился в пожилого капитана, да и император стал уже старым монархом; за все это время они не встречались ни разу. Император, верно, и вовсе позабыл своего учителя, только однажды во время трансильванских маневров, когда он галопировал перед корпусом, в одной из шеренг вдруг мелькнуло перед ним лицо, показавшееся ему знакомым. Монарх сдержал своего коня и остановился перед обомлевшим капитаном.
– Вы ― Уларик?
– Так точно, ваше императорское величество.
Император ласково взглянул на капитана: набежавшие воспоминания взволновали его душу.
– Пожелайте чего-нибудь.
Событие небывалое! Один старый генерал рассказывал мне, что за всю свою жизнь император лишь дважды, считая и этот случай, проявил подобную милость. «Пожелайте чего-нибудь!» Это означало, что данное лицо может просить все, что только его глаза и сердце ни пожелают, хоть целое поместье.
У капитана Уларика от счастья помутилось в голове: мысли его в мгновение ока облетели все то, к чему стремятся и о чем мечтают люди и что тщеславие, алчность и трезвый расчет могут добыть от короны, ― и он поспешно, хотя и смущенно, пролепетал:
– Я хотел бы стать камергером, ваше величество.
Император улыбнулся, как бы говоря: «Ну и чудак же вы, Уларик», ― и, кивнув ему, поскакал дальше.
Говорят, что монарх, который, разумеется, пожаловал ему камергерство, закрыв глаза на его происхождение, часто потом выражал свое удивление по поводу этого случая. А ведь это так естественно: уроженец комитата Шарош и не мог просить ни о чем ином.
Однако прошу прощения за этот экскурс в прошлое, тем более что и настоящее предоставляет вполне достаточный материал для описания. Когда мы подъехали к воротам, грохнула мортира, затем ― бах! ― другая, «оркестранты» (старые добрые венгерские слова в Шароше любят заменять немецкими или латинскими, что же касается новых скверных слов, то подхватывать их считается здесь хорошим тоном) ― «оркестранты» грянули марш Ракоци.
Просторный большой двор был уже заполнен экипажами и кучерами, которые в разнообразных ливреях и с огромными страусовыми перьями на шляпах слонялись без дела, пересмеивались, поносили своих господ и заигрывали с местными прелестницами, заглядывавшими через ограду.
Село славилось своими красавицами. Рассказывают, что когда-то в течение целого года здесь стояли бравые гренадеры Имре Тёкёли.
Мы с трудом смогли проложить себе дорогу среди множества экипажей. Собравшиеся гости: Дивеки, Гарзо шомхейские, Нади бануйфалушские, барон Крамли с семьей, Чато коронкайские, Баланские, Леташши летайские ― сам черт не смог бы всех их перечислить ― высыпали на веранду и приветствовали нас громкими возгласами.
Хозяин дома ― майор, в блестящем военном мундире, при шпаге и кивере, припадая на одну ногу, ― тоже бросился к нам и, прежде чем мы успели выйти из экипажа, закричал на Эндре громовым голосом:
– Можешь поворачивать обратно, братец, ты опоздал. Мы уже отдали невесту другому.
Эндре побледнел от страха: даже сказанные в шутку, эти слова были ужасны. Однако майор тут же разразился хохотом, ибо он ни капли не походил на страшного человека. С кругленьким животом и красным носом, как у всех любителей выпить, майор щеголял роскошными, цвета глины усами, часть которых была, несомненно, заимствована у бороды.
–Какого дьявола вы так сильно опоздали? Ну, да ладно, живо переодевайтесь ― раз-два-три, пора уже выходить.
– А где Катица?
– Ее, брат, ты девицей уже не увидишь. Сейчас камердинер покажет вам вашу комнату.
Затем по очереди стали подъезжать остальные экипажи; прибытие каждого сопровождалось шумными возгласами, радостным оживлением. Старый майор не пользовался большим авторитетом (что поделаешь, от происхождения не избавишься), однако его любили, и пока я одевался в своей комнате, слышал, как прибывающие один за другим гости весело и дружески его приветствовали: «Добрый день, папаша Кёниггрэц! Сервус, старый Кёниггрэц! Как дела, дорогой папаша Кёниггрэц?» (Его превосходительство господин камергер в высшем обществе известен был под этим именем, пожалованным ему в память о каком-то военном успехе.)
Прошло еще добрых четверть часа, и мы, переодевшись, спустились в большую гостиную. Кое-кто из гостей нарядился в парадный национальный костюм: венгерку и шапку с султаном из перьев цапли. Весело поскрипывали сафьяновые сапожки, кичливо позвякивали сабли, таинственно шуршали шелковые юбки; правда, большинство дам находилось еще в комнате невесты.
Гостиная была обставлена просто, можно сказать ― бедно. Папаша Кёниггрэц несколько раз пытался объяснить это.
– Я человек военный и потому люблю простоту. (Он самодовольно потирал руки.) Черт возьми, я обожаю простоту… Я так дорожу этой дрянной мебелью, как если бы это были мои солдаты. Супруга, конечно, охотно бы выбросила все это, но я не разрешаю. Не разрешаю, черт побери.
Ощущение беспредельной власти на мгновение почти опьянило папашу Кёниггрэца, и его широкое лицо с двойным подбородком надулось от сознания собственного достоинства, точно у испанского посла.
По стенам висели портреты известных генералов. О каждом из них он многое мог порассказать, удачно приправляя свои истории анекдотом, всю пикантность которого ему, впрочем, никогда не удавалось донести до слушателей. На самом интересном месте, когда как раз должно было последовать смешное, он сам разражался смехом и его начинал трясти такой астматический кашель, что приходилось обрывать рассказ.
Один из столиков был завален извещениями о смерти, присланными двором: гофмейстер рассылал их всем камергерам. Завсегдатаи сего дома уже знали слабость старого барина, любившего пускать пыль в глаза этими извещениями, однако новые гости были поражены таким обилием карточек с черной рамкой, разложенных одна возле другой.
– Что это за извещения о смерти?
– Дворцовые, ― ответил Лажани равнодушным тоном. (Много хитрых уловок он уже перенял от дворянства.)
– Ах, дворцовые?
– Ну да, ― продолжал он с грустным видом, ― право же, неприятно каждый день получать подобные послания… Словно могильная тень ежедневно переступает порог моей комнаты.
Блуждающим взором окинул он просторную залу, будто по ней незримо витали души почивших сиятельств и превосходительств…
Потом правой рукой, уже затянутой в белую замшевую перчатку, Лажани взял со стола одну из карточек.
– Это самое последнее извещение, ― проговорил он, ― бедная графиня Лариш-Мёних. Боже мой, боже, неужели и она умерла!.. ― Голос его сорвался, и веки задрожали.
– Сколько ей было лет?
– Я, право, не знаю. Ага, вот здесь есть. Почила в возрасте семидесяти девяти лет. Бедная Лариш-Мёних!
– Вы знали ее, папаша Кёниггрэц? ― спросил барон Крамли.
– Нет, сынок, не знал.
– Тогда чего ради вы жалеете ее?
Папаша Кёниггрэц вспылил; желтые глаза его метали искры.
– Отчего, почему? Черт побери, почему?! Да потому, что я интересуюсь делами двора. Кому же еще интересоваться ими, если не нам, камергерам? Гром и молния, кому же еще?
У барона Крамли, приехавшего в эти края пятнадцать лет тому назад из Чехии и купившего в Бертаньхазе небольшое имение, траурные извещения по ассоциации идей вызвали кичливое замечание; очевидно, воздух комитата Шарош постепенно сделал и его похожим на местных уроженцев.
– К весне я тоже задумал построить в Бертаньхазе семейный склеп. Жарноцкие каменщики уже обтесывают для него камни.
Барон был мужчина лет сорока пяти, холостой, и поэтому сообщение о склепе вызвало всеобщее удивление.
– Sacrebleu![11]11
Черт возьми! (фр.)
[Закрыть] Что же ты в него положишь? ― спросил насмешник Винце Дивеки.
–Ба! Да предков, разумеется. Я перевезу их из Чехии.
Все знали, что отец его получил баронство, находясь на службе в военном интендантстве; впоследствии он растратил свой капитал, и сын его сбежал с остатками денег в Венгрию.
Едва заметная ироническая улыбка играла у всех на устах.
– Ах, вот как? ― проговорил Дивеки вкрадчивым голосом. ― А скажи, пожалуйста, почем ты покупаешь фунт костей?
Все громко расхохотались, засмеялся и Крамли; майор же чуть не задохнулся от кашля, ― припав к груди Дивеки, он повторял: «Ах ты, грубиян этакий!»
Общество все разрасталось, в комнатах становилось тесно. Наконец появился и жених в полном параде. Его встретили громкими криками «ура!». Вслед за ним прибыли старый Чапицкий с дочерью мисс Мери, а также Мишка Колтаи из Салкани, верхом на взмыленном коне. Не успев войти, Мишка начал сетовать на то, что в другом сюртуке забыл дома деньги ― черт бы побрал всех забывчивых людей! ― и заметил это только на полдороге.
Местные старожилы переглянулись, но никто не улыбнулся, и человек десять, как по команде, протянули ему свои кошельки со словами:
– Прошу, дружище!
– Да, оставьте, ― устало отмахнулся Колтаи с чопорной небрежностью английского лорда, ― не люблю я этого. К тому же все зависит от обстоятельств. Предстоят ведь жаркие схватки, Кёниггрэц? Не так ли, а?
– Будут, будут, ― отозвался папаша Кениггрэц, который, несмотря на свою подагру, сновал повсюду, оказываясь то здесь, то там, что-то брал, переставлял, поправлял, отдавал распоряжения.
– Ну, вот. Наконец-то мы все в сборе. Только дамы еще одеваются. Пропади пропадом это тряпье, эти ленты и побрякушки… Ох, уж эти мне побрякушки…
Женщины действительно еще долго возились со своими туалетами, но ведь на то они и женщины. Горничная и служанки сломя голову бегали от комода к комоду; то шпильку нужно было подать, то рожок для обуви и бог знает что еще.
Впрочем, в конце концов и дамы были готовы.
– Ах! ― вырвалось у всех присутствовавших.
В распахнувшуюся дверь вошла невеста. Воцарилась глубокая тишина, нарушаемая лишь тем тихим, как говор моря, шепотом, который выражал приятное изумление.
– Charmante![12]12
Прелестна! (фр.)
[Закрыть]
– Meiner Seel![13]13
Душа моя! (нем.)
[Закрыть] Восхитительно!
Девушка и в самом деле была прекрасна. Высокого роста, стройная, хрупкая. Простое белое платье еще больше подчеркивало ее красоту. Венок на голове великолепно гармонировал с ее белокурыми волосами, шею украшало переливающееся всеми огнями радуги колье. Боже мой, какие огромные изумруды и сапфиры! (Поскольку душа у меня прозаическая, я тут же начал прикидывать, сколько Эндре получит за это колье в ломбарде.)
За невестой следовала ее мать в шелковом платье гранатового цвета.
Госпожа Лажани была еще довольно миловидной женщиной, правда несколько увядшей, но ведь и в увядании есть своя поэзия. Маленьким платочком она вытирала заплаканные глаза, но напрасно: слезы душили ее.
– Нет, не хотел бы я быть матерью, ― проговорил стоявший рядом со мною седоволосый старец, некий Мартон Шипеки, которому так понравилась эта фраза, что он принялся обходить всех гостей мужского пола по очереди и с довольной улыбкой лукаво повторял каждому: «Нет, не хотел бы я быть матерью. А ты хотел бы, а?»
Глаза невесты также покраснели от слез (верно, еще вчера у нее были красивые голубые глазки), лицо казалось бледным, слегка помятым, ― заметно было, что она не спала всю ночь. Впрочем, тонко очерченное лицо ее и сейчас оставалось очаровательным, а чудесный точеный носик придавал ему еще большую прелесть, так что ради него одного стоило бы на ней жениться.
Но где же Эндре? Ах, вот он, ― уже стоит перед своей невестой, берет ее руку, целует. Кажется, эта крохотная ручка дрожит в его руке.
– Вам страшно, Катица?
– Нет, нет, мне только стыдно немножко, ― шепчет девушка, готовая спрятаться за спину Эндре, чтобы укрыться от множества любопытных взоров.
Любопытные взоры ― это еще мягкое слово: оскорбительные, пронизывающие взгляды, бросаемые на невесту бесстыдными мужчинами. О, боже мой! Ведь не только смотрят ― о чем они еще думают при этом?! Оглядывают ее фигуру, формы, линии ее тела, словно барышники, оценивающие жеребенка на ярмарке. То, что ускользает от их взоров, они дополняют воображением. Хрупкие, тонкие, умные существа остро ощущают эти оскорбительные взгляды, грубо проникающие сквозь платье к их девственному телу.
Гости стали подходить с поздравлениями к невесте и к ее мамаше. Я успел уже совершить необходимую церемонию представления, когда папаша Кёниггрэц шумно провозгласил:
– Пожалуйте, дамы и господа! Пошли! Раз-два, на-пра-во!
Мне сунули в руку свадебный жезл, украшенный цветами, и мы собирались уже было отправиться, когда слуга в ливрее открыл наружную дверь и, тяжело отдуваясь, внес деревянный короб, прибывший почтой.
– Какая незадача, ― с отчаянием в голосе воскликнула госпожа Лажани. ― Надо же было сейчас принести! ― затем, повернувшись к дамам, пояснила: ― Это, душечки мои, платья из Парижа ― для меня и подвенечное для Катицы. От Шатело, Булоньская улица, двадцать четыре. Я обычно выписываю оттуда. И меня никогда еще не надувал этот проклятый Шатело, всегда был точен. Только на сей раз, именно сейчас! Можете себе представить, как я была расстроена. Впрочем, мне кажется, что если я пережила это, то теперь уж наверняка доживу до мафусаилова возраста. Что за язвительная улыбка, Штефи, я не выношу ее! Конечно, ты хотел бы, чтобы я умерла… Платья должны были прибыть еще позавчера; их выслали срочной почтой, и ничего не пришло, ни-че-го. Я думала, что сойду с ума. В конце концов не оставалось ничего иного, как самим смастерить дома платье для Катицы, какое уж получилось. О святые небеса, лишь вспомню, во что ты, душенька моя Катица, одета, так и чувствую ― меня сейчас же хватит удар.
– Нет, не хотел бы я быть матерью, ― заметил елейным тоном неуемный Шипеки.
И дамы и мужчины наперебой принялись клясться всеми святыми, что Катица одета восхитительно и что нет на свете такого портного, который смог бы что-либо убавить или прибавить к ее красоте. Однако ее превосходительство майорша упрямо качала головой, отчего красные, как ржавчина, страусовые перья на ее тюрбане колыхались во все стороны.
– Ах, и не говорите мне этого, не говорите! Что непорядочно, то непорядочно. Очень бы мне хотелось вскрыть эту коробку… Was sagst du dazu, alter Stefi?[14]14
Что скажешь на это, старина Штефи? (нем.)
[Закрыть]
Папаша Кёниггрэц поспешил возразить:
– Что ты, душа моя, что ты! Ведь нотариус и священник ждут нас уже не меньше часа. Я рад, что парижские платья здесь, и тоже хотел бы, чтобы вы нарядились в них, поскольку портным уж заплачено. Но, в конце концов, мы в своей семье. И ― бог с ним, с платьем! Um Gottes willen[15]15
Ради бога (нем.).
[Закрыть], не станете же вы сейчас раздеваться и снова облачаться. Оставь ты это, Аннушка! А ты, Петер, отнеси-ка парижскую коробку в спальню ее превосходительства, чтобы не мешалась тут под ногами.
Петер, слуга, к которому обратился майор, подхватил со стула деревянную коробку и понес ее прочь из комнаты.
– Ах, мои брюссельские кружева! ― со вздохом произнесла госпожа Лажани, глядя вслед удаляющемуся слуге, а вернее ― коробке.
Мне бросился в глаза этот слуга, а вернее ― полустертая, но все еще достаточно отчетливая надпись мелом на его доломане: «Поехали, господа, иначе мне попадет!»
Стоп! Это еще что за загадка? Да ведь надпись была сделана еще в Ортве. Слуга не тот, а доломан все тот же. Но как это получилось? Очевидно, доломан привезли сюда и забыли стереть с него надпись. Постепенно, руководствуясь этой догадкой, я опознал и еще несколько костюмов, виденных мною в Ортве. Черт возьми, эти кочующие ливреи не могут не вызвать удивления!
Но размышлять было уже некогда. Распоряжавшаяся свадебной церемонией госпожа Слимоцкая расставила всех нас по местам и отдавала последние распоряжения.
Я шел впереди с жезлом, украшенным цветами. За мной ― Пишта Домороци вел невесту. Затем следовал жених под руку с Вильмой Недецкой; опираясь на руку статного Ференца Чато, шествовала юная Мари Чапицкая.
И так далее, вереницей, в каком порядке ― я и не приметил, ибо оглянулся всего раз, когда после регистрации мы двинулись в церковь. Впрочем, обиталище нотариуса и церковь были в двух шагах от старинного полуразрушенного дома Лажани.
После вчерашнего дождя на дороге образовалась небольшая лужа, размером не больше шкуры буйвола, однако обойти ее было невозможно, так как с одной стороны был забор, за которым находился сад приходского священника, а с другой ― дорогу загородила телега горшечника.
Пришлось бы, разумеется, и невесте намочить в луже свои белые атласные туфельки. Хоть душа ее и парила на седьмом небе, ножки-то ступали по бренной земле.
Что касается меня, то, понадеявшись на свои длинные ноги, я просто перемахнул через лужу, и мне даже в голову не пришло позаботиться о других.
– Браво, Домороци! ― послышалось в ту же минуту за моей спиной. И человек десять сразу закричали: ― Браво, браво!
Я обернулся, желая узнать, что произошло. Оказывается, Домороци отстегнул свою вишневую бархатную венгерку и прикрыл ею лужу. Очаровательная невеста, улыбаясь, прошла по ней. Пожалуй, это была первая ее улыбка за весь день.
Позже я узнал, что венгерка Пишты до тех пор лежала в луже, пока по ней не прошли все дамы. Представляю себе, как втоптали ее в грязь дородная госпожа Слимоцкая и грузная госпожа Чато, весившая около ста килограммов. Лишь после этого слуга унес венгерку домой, чтобы высушить и вычистить ее.
Что рассказать о церковной церемонии? Во время нее не произошло ничего особенного. Тривиальный, многими проторенный путь к тому, чтобы делить хлеб-соль, ― о мёде-то стоит ли и упоминать, ведь он бывает только вначале. Еще менее я собираюсь утомлять читателя описанием всех подробностей обеда ― ведь каждому случалось бывать на свадьбе и еще никто не умер там от голода. Я опускаю всевозможные детали, которые интересовали лишь присутствующих, отдельные неурядицы и инциденты, не стану рассказывать о том, как выскакивали тарелки и чашки из рук прислуживавших за столом лакеев, как один из них облил соусом уже знакомое нам гранатового цвета платье досточтимой хозяйки дома, отчего у нее вырвалось восклицание: «Боже правый! Какое счастье, что на мне не парижское платье!» (Так благое провидение искусно превращает в счастье величайшую неудачу.)
Я опускаю несметное количество великосветских шуток и острот, которые мгновенно рождаются и умирают, подобно мимолетным искрам, а также тосты, бессмертные, подобно Агасферу, и кочующие с одной свадьбы на другую; умолчу даже о своей речи шафера. (Если вы хотите услышать ее, пригласите меня шафером к себе на свадьбу.)
Стоит ли говорить, что ни у невесты, ни у жениха не было аппетита, ― ведь это совершенно естественно. Амур ― умный маленький божок, он лишает нас аппетита, одерживая победу над этим зловредным и требовательным субъектом, который многое мог бы испортить, если бы вдруг объявил, что вступающие в брак должны позаботиться и о хлебе насущном.
Молодые сидели рядом, смущенные и растерянные, часто поглядывая друг на друга, но едва поднимал глаза жених, как невеста тотчас же их опускала. Когда к ним обращались с вопросом, они улыбались, но отвечали совсем невпопад. Нетрудно было заметить, что мы обременяем их своим присутствием. Эндре несколько раз вытаскивал часы, а Катица время от времени спрашивала: