![](/files/books/160/oblozhka-knigi-korotkoe-schaste-na-vsyu-zhizn-186035.jpg)
Текст книги "Короткое счастье на всю жизнь"
Автор книги: Иза Высоцкая
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Еще в коридоре-прихожей стояла круглая вешалка, по сезону одетая, то в зонтиках и панамах, то в теплых пальто. Рядом низкий столик с зеркалом и телефоном.
Несколько Володиных однокурсников и я почему-то среди бела дня сидели у него дома, сидели как-то праздно, просто так. Вдруг вошел среднего роста, очень ладный, темноволосый с ярко-синими глазами мужчина. Он обошел вокруг стола, обвел нас пристально-лукавым взглядом, загадочно сказал: «Ну-ну…» – и тут же исчез. Это был отец Володи Семен Владимирович, и это, оказалось, были смотрины.
![](i_018.jpg)
Моя любимая Володина фотография. 1957 год.
В этот дом ввел меня Володя, держа в одной руке мою руку, в другой – мой чемодан. Все случилось необыкновенно просто, как будто так и должно быть. Со временем я прибила в ванной две небольшие стеклянные полочки, купила две крошечные тюлевые салфетки и почувствовала себя совсем равноправным жильцом.
Гися Моисеевна забеспокоилась было, что мы захватим и правую сторону общей комнаты, и первые дни они завтракали, звеня ложечками и громко перешептываясь, прямо у наших спящих голов, но вскоре она успокоилась и кормила Мишу по утрам в своей комнате.
Миша Яковлев – красивый, чуточку барственный пожилой человек тридцати лет, остроумный, один из зачинателей КВН – ее сын, гордость и смысл жизни. По профессии он был инженер, но, как и вся техническая интеллигенция тех дней, был и «физиком» и «лириком», натурой творческой и компанейской. К нему приходило много друзей, и всех радостно встречала маленькая, хрупкая, с тонкими чертами лица, серыми живыми глазами и ореолом пружинистых платиновых волос Гися Моисеевна, кормила, поила чаем, счастливая уже тем, что Миша дома и у него такие хорошие друзья.
Еще был Жора. Он никого не любил. Его любила Нина Максимовна. Высокий, смуглый, с небольшой узкой головой и глубоко посаженными глазами. При нем все теряли домашнюю непринужденность.
Нина Максимовна начинала порхать и щебетать Риной Зеленой, Гися Моисеевна нарочито громко разговаривала и сверкала глазами, Миша изо всех сил не обращал внимания, а мы с Володей торопились сбежать. Жил Жора на голубой левой половине комнаты Нины Максимовны, и при нем мы никогда туда не входили.
Тогда мне казалось, что после тридцати можно любить детей, природу и собак, потом внуков и горячий чай с вареньем… Как можно любить Жору в сорок пять, было совершенно непонятно.
Нина Максимовна работала в техническом архиве, но душой витала в полях и лугах романтической влюбленности. Надев шляпу с полями, белые перчатки и белые носочки, розовую кофточку в талию, она по выходным отправлялась в парк или куда-нибудь за город, часто с романом, который на пенечке в тени деревьев приобретал пряный вкус старины и сладкой муки.
Дома мы бывали мало. Чаще всего, когда уже не работал лифт и все окна спали. Неслышно поднимались мы по лестнице, не дыша открывали дверь и, прошмыгнув на свою половину, всегда находили знакомый поднос с ужином.
Нина Максимовна, Жора и Миша уходили на работу раньше. Когда в последний раз хлопала дверь, я осторожно выныривала из Володиных рук и ныряла в белую-белую ванну, обрушивала на себя упругий, звенящий душ, расчесывала рыжую гриву – и утренняя красота была готова. Если наклониться над спящим Володей, невольно щекотнув волосами, и тихонечко позвать: «Волк! Проснись!» – он тут же распахнет серые, будто и неспавшие глаза и утащит в родное тепло, неповторимо пахнущее ночью и волшебными снами. Как заклинание: «Опоздаем!» Мгновенно вскакивает, плещется под душем, а я готовлю нехитрый завтрак.
![](i_019.jpg)
На уроке танца. Боря Тетерин и я. Попытка испанского. 1957 год.
Совершенно неприхотливый Володя все принимает с детской благодарностью; ест быстро, с удовольствием, по-мужски. У меня часто пригорает картошка. Он почему-то радуется и говорит, что так еще вкуснее. В нем много детского, чистого. Свежую рубашку он надевает, как драгоценное платье, и восхищается: «Как можно было ее так отутюжить!» У него был дар радостно жить. Когда он смотрит на меня, я чувствую себя такой прекрасной, что становится страшно самой.
Когда я чувствую твой взгляд сейчас, сегодня, мне кажется, что я хорошею.
Вихрем за руки слетаем с лестницы (лифт для пожилых и старых), в переполненный троллейбус – и студия.
Мы расходимся по разным курсам, разным аудиториям, вливаемся в свои коллективы и потаенно маемся разлукой.
У меня четвертый выпускной курс. Мы работаем над дипломными спектаклями и догрызаем гранит наук.
Водевиль «Пощечина» – я в главной роли, в бело-голубом атласном платье с букетиком фиалок у пояса и двадцатью четырьмя локонами рыжей спиралью на голове. С нами работает Алексей Николаевич Грибов. Он приходит медленный, недовольный, долго расчесывает лысину у зеркала рядом с раздевалкой, входит в аудиторию и садится, подперев кулаком щеку, так что один глаз закрывается, а другой тоскливо смотрит на нас. Беззлобно и безутешно обругав нас бездарями, он постепенно оживляется, глаз начинает светиться каким-то загадочным ликованием, и он сам выходит на площадку. Откуда появляются силы?! Он запросто и меня, и Грету, и обеих вместе хватает в охапку, раскручивает, держа нас, как снопы, под мышки, хохочет и рыдает и под конец репетиции объявляет нас гениальными.
Островский – «В чужом пиру похмелье». Я – скромная, ситцевая, добрая дочь бедного учителя. Ставит Владимир Николаевич Богомолов. С ним замечательно. Он обладал тайной доверия, перед ним душа сама раскрывалась, и работалось необыкновенно легко. Владимир Николаевич так истово и радостно любил театр. Как хорошо, что еще до студии Володя пришел к нему в драмкружок, а мне посчастливилось с ним поработать. Очень хорошо помню всех занятых в этой работе, особенно Сахар Сахаровича – Юрочку Ершова.
«Мнимый больной» – Мольер. Белина – сплошное коварство и роскошные костюмы – парча и бархат из мхатовских закромов. Мою светлую рыжесть прячут под темную бронзу парика, нос украшают небольшой горбинкой, глаза зеленой подводкой – хищник, да и только. Постановщик тоже Владимир Николаевич.
Алехандро Касона – «Третье слово». Анхелина – наивная, чудаковатая тетушка, нежно любящая племянника; в моменты нервных потрясений поет фальшиво венский вальс и нечаянно бьет посуду. Ставит Виктор Карлович Монюков. Я до того глупа, что не сразу понимаю, что за прелесть эта тетушка и как здорово попробовать не только разные характеры, но и возраст.
И два эпизода в «Ревизоре» – унтерша, которая «сама себя высекла», с длинным носом, наклеенными бровями и наполовину заклеенными глазами, в реденьком паричке и старой кокетливой шляпке, и дама в последнем акте с двумя фразами тяжелым басом. Над «Ревизором» работали Георгий Авдеевич Герасимов и Комиссаров.
Во всем великолепном разнообразии моих героинь появлялась я перед Володей, часто сбегающим с лекций, чтобы хоть на минуту заглянуть к нам. Ужасно забавно было видеть его глаза, полные муки, когда он встречал меня унтершей; лицо его вытягивалось, бледнело, и если он не говорил: «Чур, меня!» – то только от онемения. И какая восхищенная улыбка сияла, когда я проскальзывала в черно-зеленой роскоши Белины, шелестя длинным шлейфом и блистая декольте.
![](i_020.jpg)
Мы с Володей в Сокольниках на Американской выставке. 1957 год.
А у Володи второй курс. У них отрывки из пьес. Это совсем не то, что этюды на первом. В этюдах действующее лицо – сам студент. Он сочиняет различные обстоятельства, жизненные ситуации, но остается самим собой. На втором же курсе совершается переход от своего «я» к художественному образу. Как правило, мастера брали отрывки из классиков, работали со студентами не только педагоги, но и замечательные, великие актеры МХАТа. Я не помню, что делал Володя. Мне преступно было не до того. Важно, что он рядом, важно, что с ним солнечно, и появляется такое ощущение, будто исчезает земное притяжение – стоит подпрыгнуть, и взлетишь.
В обеденный перерыв мы часто бежали на Большой Каретный. В двух крошечных тесных комнатках дома 15 жили Евгения Степановна с Семеном Владимировичем. Пианино, горка черного важного дерева, полная чудесных чашечек – хрупких, изысканных, нежных, сияющих позолотой, – хрустальных вазочек и рюмочек, и дразнящий запах дорогих духов с примесью чарующей прелести армянской кухни.
Яркая, большеглазая, сияющая Евгения Степановна спешила накормить нас, на уход давала денежку, и мы убегали в свою студенческую жизнь. Если дома был Семен Владимирович, он усаживался напротив и подробнейше, с пристрастием расспрашивал о студии, друзьях, доме…
Евгения Степановна была второй женой Семена Владимировича и второй мамой для Володи. После войны Семен Владимирович служил в Германии, и Нина Максимовна отпустила маленького Володю с отцом и Евгенией Степановной. Я не могла понять тогда да и теперь не понимаю, как можно отдать ребенка незнакомой женщине на несколько лет, даже с родным отцом!
Володя любил мать бережной, охранной любовью, но и к Евгении Степановне прикипел сердцем. Она стала для Володи сокровенным человеком, надежным любящим другом, которому он мог довериться в трудную минуту и всегда находил поддержку.
Володя ласково звал ее «тетей Женечкой», торопливо проглатывая «тетя». Мне кажется, что ко всем близким женщинам он относился по-мужски, с вечной потребностью защитить. Племянница Евгении Степановны Лида, с которой Володя жил на Большом Каретном после возвращения из Германии (отец тогда служил в Киеве), превратилась в Лидика, мама Евгении Степановны, легкая, как высохшая веточка, с огромными ласкающими глазами, стала «бабилечкой». Нину Максимовну всегда называл «мамулечкой», а меня – Изулей, впрочем, так меня называл весь курс.
К мужчинам: отцу, его брату Алексею Владимировичу, их фронтовым друзьям – он относился как к героям – торжественно-восхищенно. Они величались строго по-мужски. Вот только муж Лидика и близкий друг Семена Владимировича Левушка, при всем почтении, оставался Левушкой, то ли из-за приветливой мягкости характера, то ли из-за лучистых теплых глаз, внимательных и доброжелательных.
Совершенно отдельно, почти недосягаемо, с уважением невероятным относились к деду, отцу Семена Владимировича, Володиному тезке Владимиру Семеновичу. У него было четыре высших образования и четыре жены. Последняя, с царственным именем Тамара, моложе его на сорок лет, что вызывало тревожный восторг и удивление. Однажды я увидела ее мельком, когда она приходила к Нине Максимовне на 1-ю Мещанскую. В прихожей задержались нездешние духи, мерцание меха и звонкая зрелая молодость. А дед сначала был на фотографии: длинный плащ, шляпа, узкое лицо, фигура вытянутая, взгляд внушительный; и еще – дед и два очаровательных пышноголовых мальчика.
![](i_021.jpg)
Сцена из спектакля «Мнимый больной». Юрочка Ершов, Дима Либуркин и я в роскошном платье. 1958 год.
Когда Алеша и Семен были подростками, Ирина Александровна, бывшая уже в разводе с дедом, отправила их под отцовский надзор.
Потом был торжественный семейный поход к деду на день рождения. Семен Владимирович, Евгения Степановна, Володя и я. У подъезда встретились с младшим Владимиром, сыном деда и Тамары, лет четырнадцати, бойким и совсем не торжественным.
В квартире мчались бронзовые кони, бронзовый Иван Грозный хмуро сидел на бронзовом троне, и сам дед казался века ушедшего. Говорили, что, когда они встретились с Тамарой, Владимир Семенович был еще очень импозантен и привлекателен. Теперь это был старый, усталый, снедаемый ревностью человек.
Он оживился при моем имени и загадочно сказал: «Вторая Иза и вторая рыжая». Он посадил меня рядом и, зорко следя, чтобы я доела ненавистный студень, рассказал, что одной из его любимых женщин была известная в свое время Иза Кремер. Это было на юге, это было в молодости и уже потому прекрасно.
Летом тем же составом ездили к Владимиру Семеновичу на дачу. Он был болен, лежал, длинно вытянувшись, на постели и напоминал картинку из школьного учебника «Больной Некрасов». Дед читал нам свою рукопись. Все усердно слушали, а я смотрела в маленький квадрат окна. Там стремительным полетом чертили лазурь неба ласточки, и ужасно хотелось танцевать.
Много лет спустя, на гастролях в Саранске, бродила я по неожиданно прекрасному музею скульптора Эрьзи.[4]4
Степан Дмитриевич Нефедов-Эрьзя (1876–1959). (Прим. ред.)
[Закрыть] Переходя от одной скульптуры к другой, я вдруг остановилась, как бы встретилась, перед женской головкой черного чарующего дерева. Портрет назывался «Голова еврейки».
Тем же летом в библиотеке Дома актера в Мисхоре первой же, наобум взятой книгой оказалась биография скульптора Эрьзи. Из этой небольшой серо-бежевой книжицы узнала я, что «Голова еврейки» – скульптурный портрет певицы Изы Кремер, созданный в Италии, во время скитаний скульптора и модели после отъезда из развороченной России, где они бедствовали и тосковали по родине, были дружны и помогали друг другу, чем могли.
Это было прекрасное время дружества, когда Володя вводил меня в свой сокровенный мир. Его родные становились для меня родными, его друзья – моими друзьями.
Ездили мы и в Горький. После третьего курса я ошарашила маму с бабушкой сумасшедшей телеграммой: «Экзамены сдала еду новым мужем». Мама с Наталкой к поезду чуть опоздали. Мы с Володей были уже на вокзальной площади. Я стояла в хвосте длинной очереди на такси; там они меня и нашли, а Володя пытался перехватить какую-нибудь машину. Его пестрый пиджак прыгал среди серо-коричневой суеты, привлекая внимание, и Наталка, увидев его, смеясь, спросила: «Иза, это не твой клоун?» Ей было одиннадцать лет. Машину Володя поймал, и, лихо перемахнув через Окский мост, подкатили мы к нашему дому. Изумили сидящих на приступках, вошли в подъезд, где отсиживались во время бомбежек, поднялись по бетонной лестнице, и в уголочке темного коридора под деревянной лестницей на чердак открыла нам дверь моя красивая гордая бабушка-чудачка.
Володя сидел на табуретке. Мы напротив. Молчали. Ладонями Володя разглаживал брюки на коленях, и вдруг брюки на этих коленях треснули. Всем сразу нашлось дело, искали нитки с иголкой, давали советы, как лучше, как незаметнее заштопать. Бабушка захлопотала с чаем, мама штопала, Наталка принимала подарки – всем стало легко и весело. Володя сидел в трусах в ожидании брюк.
Пили чай. Бабушка придвинула Володе вазочку с земляничным вареньем – душистым, чуть горьковатым, ягодка к ягодке, и вазочка очень быстро оказалась пустой.
Прозрачная, бледно-розовая, она жива и сейчас и с тех пор зовется Володиной, так же как и земляничное варенье.
Потом мы повели Наталку в лучшее кафе-мороженое на Верхневолжской набережной, где липы, простор и чудо как хорошо. Наталке заказали огромную порцию разноцветных холодных шариков. Она любила мороженое без памяти, но тут с каменным лицом лизнула пару раз и сказала: «Спасибо». На уговоры не поддалась и вышла из кафе неприступная до ужаса. Потом призналась мне, чего ей стоило выстоять перед таким искушением, – но очень хотелось показать, какая она взрослая и неподкупная.
Разместиться в нашей комнате было невозможно, и Володя устроился на дебаркадере и хвастал по утрам, что засыпается там сказочно – русалки убаюкивают, поют колыбельные.
Ездили втроем с Наталкой на пляж, что посреди Оки высунулся желтой полосой в то лето (теперь это остров, заросший лесом). Плескались, плавали до изнеможения. Конечно, лазили по кремлю, по ежевичным берегам Волги. Складно чаевничали по вечерам, Володя подолгу душевно беседовал с бабушкой.
![](i_022.jpg)
Ура! Мы сдали водевиль! С нами сам Алексей Николаевич Грибов. 1958 год.
Он любил старых людей, умел разговорить их, а еще больше умел слушать. Моя сдержанная бабушка охотно рассказывала ему жизнь свою и любила и понимала его до конца жизни. И долго еще каждый год варила земляничное варенье «для Володи, на всякий случай». Маме тоже он пришелся по душе. И неприступная Наталка растаяла, с удовольствием поедала мороженое, а главное – ей очень нравилось повсюду ходить с нами. Осенью она приезжала к нам в Москву, вернее на экскурсию со школой, и, конечно, была у нас. Катались с подружкой на лифте, как на карусели, и пищали и визжали в ванной, поливая друг друга из ручного душа – такие чудеса были у них впервые. Наталка была с нами и на памятном вечере у Греты Ромодиной, когда мы в первый и последний раз соединили за праздничным столом два курса: наш, по их мнению, чопорный и их, по мнению нашему, – разгильдяйский. Немного покуражились и, наткнувшись на искрометный юмор хозяйки, успокоились; и вечер был веселый, шумный, озорной. Много танцевали. Наталка смирно сидела за сладким столиком, сначала робко, потом смело грызла миндаль в сахаре и зорко следила за нами. Время от времени, когда я затанцовывалась с кем-нибудь из ребят, она подкрадывалась сзади, дергала меня за руку и предостерегала шепотом: «Из, а Из, а Вовка-то смотрит!» Мы не умели с Володей танцевать, за стол садились порознь, но неотступное внимание его чувствовалось постоянно. Стоило на секунду остаться одной или заскучать – и он тут как тут. Иногда, поймав взгляд друг друга, мы убегали в разгар пира, схватившись за руки.
Стремительно наступала весна четвертого курса. Мы радостно замирали от страха, и все чаще раздавался вздох: «Лучше ужасный конец, чем бесконечный ужас».
Из Киева приезжал народный артист СССР Михаил Федорович Романов – знаменитый Федор Протасов в «Живом трупе» Л. Толстого. Он посмотрел несколько отрывков из наших работ и сделал заявку на Лешу Одинца и меня. Мы уже знали, что во МХАТ возьмут Грету Ромодину, Наташу Антонову и Володю Пронина. Остальные бросились показываться в другие театры, я была только на одном показе в ЦТСА. Тягостное чувство неловкости – вот и все, что ощутила я в тот раз, и готова была уехать хоть к черту на кулички. Разлука казалась нереальной и почему-то очень далекой. Надо сдать экзамены, а там – будь что будет!
Я получила диплом с отличием и ждала приезда театра Леси Украинки. Он гастролировал в то лето в Москве в Малом театре. Володя, кажется, был на целине, а я успела немножко подработать на съемках «Тихой пристани» в эпизоде с двумя словами. Стайка девочек, выпускниц театральных вузов и циркового училища, изображала медсестер в доме отдыха для ветеранов. Импозантный Василий Меркурьев смущал нас галантностью и приглашениями в ресторан. Это был второй и последний мой киноопыт.
Иногда, очень редко, когда уже вовсю появилось телевидение и стали показывать Каннские кинофестивали, в тоскливые одинокие ночи я придумывала наряды несусветной красоты и принимала всемирное восхищение. Этого было вполне достаточно.
Наконец приехал Михаил Федорович Романов, и оказалось, что Министерство культуры РСФСР не отпускает меня на Украину; пришлось ему хлопотать, а мне по его протекции идти на прием к заместителю министра культуры, кажется, СССР, Кабанову. Запомнились массивные двери и очень массивный Кабанов. Он спросил: «Где же вы будете там жить?» – «Мне обещают комнату в театре». – «Но у вас же муж и ребенок!» Я потеряла дар речи, потом клялась, что мужа у меня нет, вернее есть, но я с ним разведусь обязательно, потому что люблю другого, студента, ему еще два года учиться, а ребенка у меня нет, никогда и не было. «По моим сведениям, есть». Я окончательно вошла в транс от изумления. Кабанов сжалился и подписал какую-то бумагу.
![](i_023.jpg)
Любимый эпизод из спектакля «Ревизор» Николая Гоголя. Боря Тетерин, Карина Филиппова и я – унтер-офицерша. 1958 год.
Во время московских гастролей Михаил Федорович работал еще и на московском телевидении на Шаболовке. Он поставил пьесу Дж. Б. Пристли «Семья Линден» и сыграл в ней центральную роль профессора Роберта Линдена, а мне посчастливилось сыграть его младшую дочь. Это было 15 августа 1958 года.
В ноябрьском номере журнала «Театр» была об этом статья Вл. Саппака: «…вот где перед нами настоящий телевизионный театр! Так телевидение из средства пропаганды искусства может стать искусством. К сожалению, я не сумел в рамках этой короткой заметки рассказать о каждом из актеров, товарищей М. Романова по передаче, которые вместе с ним делят его успех. Это прежде всего относится к Е. Опаловой (старой экономке) и В. Драга (миссис Линден) – двум прекрасным актрисам, сыгравшим свои роли и остро, и тонко, и драматично». Это относится ко всем участникам спектакля – значит, и ко мне. Еще там был прелестный кадр – Михаил Федорович и я. Он сидит чуть откинувшись в кресле, а я рядом, положив голову ему на плечо.
Пригласив меня на работу, Михаил Федорович относился ко мне с постоянной заботой. Я верила ему безгранично, в профессии больше так никогда и никому.
Собирали меня в Киев. Володя занимался моим гардеробом. Покупаются два шерстяных отреза – черный и серо-зеленый, полынный. Володя везет меня к знаменитой портнихе, которая не признает модных журналов, а сама рисует эскизы будущего наряда и, если вы с ней не согласны, просто-напросто отказывается вам шить. Она завернула меня в ткань, обколола булавками и назвала дату готовности. Володя был в восторге – процесс обкалывания ему понравился. Он пытался принять в нем участие. Его не сразила даже сумма, от которой у меня подкосились ноги.
Евгения Степановна подарила мне старинную подвеску и дала денег, чтобы сделать из нее перстень. Овальный солнечный топаз, обрамленный незабудками белого, желтого, красного золота (единственная драгоценность за всю жизнь).
В моем чемодане два новых платья. Они образец гениальной простоты и неподражаемой скромности. Я запасаюсь губной помадой и лаком для ногтей – это не так-то просто, если хочешь, чтобы лак и помада были одного оттенка. Студийный запрет на косметику снят – можно красить все: брови, ресницы, губы, щеки и даже волосы. О волосах, правда, не может быть и речи – этого не допустит Высоцкий. Он всегда просит: «Изуль, распусти волосики!» «Распусти волосики и возьми кофточку» – его постоянный призыв, когда мы уходим из дома. Кофточку Володя купил у кого-то из американской посылки. Она легкая, тоненькая, серенького пуха с мелкими пуговками и тремя квадратиками на левой груди, прозвище у нее «Такси». Ни у кого нет такой кофточки. Володя любит, чтобы она была или на мне или при мне даже в жару – «а вдруг будет дождик, или злой ветер, или мало ли что?!»
Мы притихли, ужасно деловые, меньше смеемся и больше молчим. Но чемодан уложен. Нина Максимовна напекла пирожков в дорогу…
Киевский вокзал был затоплен моими слезами. Я стояла вжавшись в стену, а Володя, упершись ладонями, отгораживал меня от всего мира. И я ужас как ревела. И мы ужас как целовались. Что-то шептал Володя на ухо и пытался рассмешить, и утирал слезы и мой распухший нос. Поезд вздрогнул, и я высунулась в щель окна и сквозь слипающиеся мокрые ресницы видела, как стремительно удаляется родной козырек и, окончательно обессилев, вжалась в угол полки, уносясь в далекое, страшное – разлуку.
![](i_024.jpg)
Полина. Дипломный спектакль «Гостиница „Астория“», в котором был занят Володя, Вовочка Высоцкий. Школа-студия МХАТ. 1958 год.
Киевский русский драматический театр имени Леси Украинки. По правую сторону лестничной площадки второго этажа шел коридор с рядом одинаковых дверей: мужские гримуборные, кабинет заведующего труппой, самая последняя дверь – моя. В узкой комнате стояли большая деревянная вешалка, похожая на виселицу, диван, маленький столик, тумбочка и два стула. Еще была раковина. В окно стучался каштан, и когда окно открывалось, роскошная ветка влезала в комнату. Потом я спрятала вешалку за светлой ситцевой занавеской, пристроила на окно такие же шторы, и стало намного уютнее.
По местной трансляции можно было слушать репетиции и спектакли, ни с чем не сравнимый предвкушающий шум зрительного зала и голос помощника режиссера, приглашающий актеров на выход. Первую неделю я болела. Лихорадка обметала губы, от носа до подбородка, и я боялась выходить. Тихо-тихо, затаившись, сидела я на широком низком подоконнике, слушала шаги и голоса за дверью и скоро научилась узнавать, какой голос каким шагам принадлежит. В середине дня, когда в театре, как мне казалось, оставался один самый строгий вахтер на свете, я проскальзывала на улицу, чтобы купить чего-нибудь поесть и добежать до главпочты – опустить свое письмо и получить Володино, скорее принести его в еще не мою комнату, снова мимо вахтера, всякий раз требовавшего пропуск, хотя прекрасно знавшего, что я живу в театре, приютиться в зеленой каштановой тени подоконника и читать и перечитывать мелкий почерк Володиных строчек – то смешных, то грустных, искать тайный смысл в самых простых словах и в том, как сбегают строчки. Письма складывались в стопочку и перед сном проверялись – все ли на месте.
Потом было собрание труппы, где нас с Алешей Одинцом представили торжественно по имени-отчеству. Алеша показывал мне Киев, закармливая пампушками у каждого ларька. Его мама – жили они недалеко от театра – потчевала борщом и варениками. Я осмелела, стала выходить из своей кельи и уже точно знала, что самым легким шагам принадлежал голос Олега Борисова. Познакомилась и с моим соседом, заведующим труппой В. Дудецким, душевным человеком, до того чудесным, что даже стук его пишущей машинки за стеной как бы говорил: «Я здесь, рядом, хочешь помогу?» И помог. Он оставлял мне ключ от кабинета, а там был телефон, и Володя мог звонить мне по ночам. Теперь днем я получала от него письма, а ночами ждала, когда задребезжит за стеной телефон, опрометью, боясь не успеть и разбудить вахтера на первом этаже, кидалась в коридор, умоляла ключ поторопиться, хватала трубку и слышала: «Здравствуй, это я!» Сначала разговоры были короткие, трехминутные. Потом мы заметили, что телефонистки не прерывают нас, и часами болтали и хихикали, и только когда разговор заходил о каком-нибудь деле, вклинивался посторонний женский голос и требовал про любовь. Я босая, в ночной рубашке, в пустом театре в Киеве – и Володя, накрывшись одеялом, чтобы никого не разбудить, на 1-й Мещанской в Москве.
В Киеве жила Володина бабушка по отцу Ирина Алексеевна (по паспорту Дарья, я не знала об этом, да и к чему). По выходным дням я ходила к ней не всегда охотно, но всегда обязательно. Небольшого роста, тяжело из-за больных ног ходившая, коренастая, всегда прямая, она казалась массивной и властной.
![](i_025.jpg)
Мы – дома. 1958 год. Эту фотографию мне дала Нина Максимовна в августе 1980 года.
Ее второй муж, высокий, крупноголовый, молчаливый, был как бы ее тенью, сопровождающим, удивительно незаметным при ней. Еще была невзрачная, ворчливая, снующая домработница. Дом томил скучностью, ощущением старости и постоянным полумраком, живущим там. И тем не менее что-то влекло в этот дом. Возможно, честность и открытость отношений. И это была Володина бабушка, по-своему заботившаяся обо мне.
Она была косметологом. Ее преданные клиентки, скорее пациентки, посещали ее по пятнадцать – двадцать лет. Они выделялись фарфоровой белорозовостью лиц, пугающей контрастом с тяжеловесной рыхлостью тела. Своим невесткам Евгении Степановне и Шуре Ирина Алексеевна постоянно посылала кремы своего приготовления. Я тоже стала получать каждый месяц две баночки: розовый – дневной и белый – ночной нежности и ритуально умащалась, веря в похорошение и вечную молодость. Однажды, спасая меня от насморка, театральная медсестра передержала кварц. Наутро после спектакля лицо мое чудовищно раздулось. Ирина Алексеевна тотчас пришла на помощь и быстро привела меня в порядок.
Она любила меха и драгоценности. Однажды я пришла, когда меха пересыпали свежим нафталином. Ирина Алексеевна тут же принялась примерять на меня манто, палантины, жакеты – всю пушистую гору – и всякий раз, любуясь вещью, с удовольствием говорила: «Нет-нет, тебе не идет». Долго потом меня преследовал нафталинный дух.
Перед моим днем рождения, уведя меня в спаленку, чтобы тет-а-тет, очень серьезно спросила: «Если бы одной молодой даме решили подарить нитку жемчуга или шелковые чулки, что бы она предпочла, как думаешь?» – «Я думаю, жемчуг», – обмирая, прошептала я и получила длиннющую нитку древней облупившейся бижутерии. Уж лучше бы чулки. (Через несколько лет, работая во Владимире, я расшила свой костюм Дианы из «Собаки на сене» этим жемчугом.)
Ирина Алексеевна с мужем были на всех премьерных спектаклях. Места были постоянные – 1-й ряд, 14–15-е кресла. Рядовые спектакли не посещались. Я никогда не смотрю в зал в щелочку, подглядывая за зрителем. Зал для меня всегда тайна, и она не может дробиться на конкретные лица, но на премьерах я знала точно – бабушка на месте, волосы светятся белокуростью, тщательно завиты и уложены и заколоты чем-то старинным и ярким, палантин обнимает плечи, пальцы блистают перстнями, осанка гордая, светлые глаза смотрят точно и требовательно. Когда в газетах появились хвалебные рецензии обо мне, Ирина Алексеевна сияла гордостью и настоятельно рекомендовала своим клиентам, знакомым и друзьям немедленно идти «смотреть эту чудо-девочку», а мне беречь себя, не сидеть на сухомятке и больше есть витаминов.
Когда я заболела и не смогла прийти на воскресный обед, они пришли ко мне сами с бульоном, котлетами, тертой морковкой и другими витаминами, и наш цербер-вахтер пропустил их без пропуска.
Когда приезжали Семен Владимирович с Евгенией Степановной, Леша с Шурочкой или Володя, или все разом, Ирина Алексеевна оживала, глаза молодо блестели, молодел голос и исчезала монументальность. Она страстно любила своих мальчиков, звала их смешными детскими именами. Семена Владимировича звала Котей, подкладывала лучшие кусочки и считала, что у ее «мальчиков» именно такие жены, какие им нужны. В доме светлело. Мне Ирина Алексеевна говорила: «С Володей нужно быть всегда за руку, куда он – туда и ты».
![](i_026.jpg)
Уже актриса. Мое боевое крещение. Соня в спектакле М. Соболя «Вот я иду». Киевский театр им. Леси Украинки. Киев. 1958 год.
Ирина Алексеевна с мужем, имени которого я даже не помню по легкомыслию и эгоизму молодости, пережили оккупацию Киева. Говорили об этом редко и скупо; как шли по улицам в полном молчании старики, дети, женщины, мужчины… шли в Бабий Яр и знали зачем… И страшно было смотреть в окно и не смотреть страшно…
Когда Семен Владимирович приезжал один, он любил меня брать с собой на встречи с друзьями. Были мы в гостях и у Володи Давыдова, жившего в небольшой комнате коммуналки с веселой молодой девчонкой, пожалуй, моей ровесницей, не в законном браке и потому подвергавшегося соседскому дружному осуждению и доносам участковому. Остроумный, гостеприимный, озорной, он тоже прошел молчаливый путь к Бабьему Яру и был расстрелян. Чудом спаслись несколько человек, выбравшись из-под трупов, в том числе и он.