Текст книги "Фауст, траг. Соч. Гёте. Перевод первой и изложение второй части. М. Вронченко"
Автор книги: Иван Тургенев
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Фауст
Ужель мне никогда с тобою
Минутки быть нельзя спокойно одному,
Грудь с грудью и душа с душою?
Маргарита
Ах! если б я одна спала!
. .
и далее:
Едва тебя завижу, вдруг
Я становлюсь твоей покорна воле.
Я столько для тебя уж сделала, мой друг,
Что нечего почти мне делать боле…
Эти слова, неизъяснимо трогательные в устах девушки, которая действительно, по словам г. Вронченко, едва ли понимает, что значит «падение женщины», находятся в сцене, которая следует за сценойФауста в лесу. За этой сценой находится песенка Гретхен, это дивное излияние страстной и стыдливой тоски, которая, несмотря почти на детскую простоту содержания, вероятно никем и никогда не будет даже удовлетворительно передана… За разговором Фауста с Гретхен о религии следует ее падение… и вот – всё кончено… Гретхен сокрушается под бременем своего горя, а Фауст отправляется на Брокен, где с ним разговаривают разные аллегорические лица. Проклятия его, когда он узнает от Мефистофеля, что Гретхен находится на краю гибели, просто отвратительны: он обвиняет других, когда он сам первый виноват или, пожалуй, не виноват, но тогда ему не из чего и горячиться. А последняя сцена в тюрьме… {39}39
А последняя сцена в тюрьме… – Тургенев перевел «Последнюю сцену первой части „Фауста“ Гёте» в 1843 г. (см. наст. том, с. 22–29).
[Закрыть]кто ее не читал, кто ее не знает?.. И скажите, читатель, Гретхен, этот бедный, глупый, обманутый ребенок, в этой сцене не в тысячу ли раз выше умного Фауста, который с торопливым смущением умоляет ее бежать вместе с ним, хотя он очень хорошо знает, что комедия с Гретхен разыграна и что вся эта любовь, говоря гётевским слогом, относится к его прошедшему? Да, «он совершил то, что ему следовало совершить» (was er gesollt, hat er vollendet); но он не ожидал кровавой развязки; он испуган, он желает спасти ее, хотя горе ей, если он действительно спасет ее от смерти!.. Но пошлость не восторжествует на этот раз: Гретхен удостаивается трагической кончины, и ее последним, страшным криком заключается вся трагедия…
Многие толковали и толкуют до сих пор, что Гёте не без глубоко обдуманного намерения – именно таккончил своего «Фауста»; но нам кажется, что вся первая часть «Фауста» прямо вылилась из души Гёте и что он начал «обдумывать», «округлять» и художнически «оканчивать» свое творение, когда принялся писать вторую часть. Вся первая часть «Фауста», как произведение в высшей степени гениальное, проникнута бессознательной истиной, непосредственным единством. Действительно, размышляя о «Фаусте», вы чувствуете, что в нем всё необходимо, нет ничего лишнего; но ясно ли сознавал сам Гёте гармонию своего произведения? – предоставим другим разбирать психологически этот вопрос.
«Фауст» (мы говорим о первой части) разделяется в наших глазах на две половины: первая представляет зрелище вечной, внутренней борьбы личного духа; в другой разыгрывается перед нами трагикомедия любви. В обеих видим человека, который без веры в счастие стремится к нему. И что ж? Ни собственные убеждения, ни близость другого существа, ни знание, ни любовь, ничто не может заставить его сказать мгновению: «Не улетай! ты так прекрасно…» {40}40
«Не улетай! ты так прекрасно…»– См. «Фауст», ч. II, акт 5, последний монолог Фауста.
[Закрыть]Увы! люди гораздо ниже Фауста не раз воображали найти, наконец, блаженство в любви женщины гораздо выше Маргариты, – и вы сами знаете, читатель, каким аккордом разрешались все эти вариации… Гретхен можно сравнить с Офелией; но Гамлет, разрушив ее, разрушается сам, между тем как в начале второй части трагедии Гёте мы видим Фауста, спокойно отдыхающего весной на траве, под пение сильфов, и вполне позабывшего всё свое прошедшее. Ему теперь не до бедной и простой девушки вроде Гретхен… он мечтает о Елене…
«Фауст» – великое произведение. Оно является нам самым полным выражением эпохи, которая в Европе не повторится, – той эпохи, когда общество дошло до отрицания самого себя, когда всякий гражданин превратился в человека, когда началась, наконец, борьба между старым и новым временем и люди, кроме человеческого разума и природы, не признавали ничего непоколебимого. Французы на деле осуществили эту автономию человеческого разума; немцы – в теории, в философии и поэзии. Немец вообще не столько гражданин, сколько человек; у него чисто человеческие вопросы предшествуют вопросам общественным; эпоха, о которой мы говорили выше, вполне соответствовала коренному направлению германского народа, и вот явился поэт, которого недаром упрекали в совершенном отсутствии всяких гражданских убеждений и называли язычником, – поэт, который только потому был немец, что одному немцу дано быть просто человеком, и который из глубины своей всеобъемлющей, но глубоко эгоистической натуры извлек «Фауста». Большая часть «Фауста» была им написана до 1776 года, то есть до переселения в Веймар, где он в течение восьми лет предавался буйной и разгульной жизни, потешался над всем и над всеми (что не помешало ему, однако ж, сделаться Geheimrath’ом [10]10
тайным советником ( нем.).
[Закрыть]) и вообще жил, как говорится, гениально. Бёттихер и другие оставили нам несколько описаний тогдашнего его житья-бытья, {41}41
Бёттихер и другие оставили нам несколько описаний тогдашнего его житья-бытья… – Тургенев, вероятно, имеет в виду следующие работы: Böttiger Karl August. Literarische Zustände und Zeitgenossen, Bd. 1–2. Leipzig, F. A. Brockhaus, 1838 (о Гёте см. т. I, c. 48–104); Döring Heinrich. J. W., von Goethes Leben. Weimar, N. Hoffmann, 1828; Abeken B.R. Ein Stück aus Goethes Leben, zum Verständnis einzelner Werke desselben. Berlin, Nicolai, 1845.
[Закрыть]и мы, признаемся откровенно, понимаем вполне педантическое негодование тогдашних веймарских граждан против так называемых «сильных гениев» (Kraftgenies), то есть против Гёте и его сподвижников. Известно, что всё это кончилось, – «Итальянским путешествием», «классическим успокоением» и появлением множества замечательных, глубоко обдуманных и округленных творений, которым мы все-таки предпочитаем добродушно-страстные и беспорядочные вдохновения его молодости. {42}42
…«Итальянским путешествием» ~ беспорядочные вдохновения его молодости. – В первый период творчества Гёте создал произведения, в которых ярко отразились бунтарские антифеодальные настроения молодого автора («Прометей», «Гец фон Берлихинген», «Страдания молодого Вертера»). Путешествие в Италию (1786–1788) – переломный период в общественной деятельности и творчестве Гёте. Разочаровавшись в возможности пробудить немецкое бюргерство к активной гражданской деятельности, Гёте отказался и от эстетических принципов, делавших его участником движения «бури и натиска». Его идеалом стало античное искусство, понятое как выражение простоты, спокойствия и гармонии, царящих в природе. Во время и после путешествия в Италию Гёте написал «Ифигению в Тавриде» (1787), «Торквато Тассо» (1790), «Римские элегии» (1790) и др.
[Закрыть]
Мы назвали «Фауста» эгоистическим произведением… но могло ли быть оно иначе? Гёте, этот защитник всего человеческого, земного, этот враг всего ложно-идеального и сверхъестественного, первый заступился за права – не человека вообще, нет – за права отдельного, страстного, ограниченного человека; он показал, что в нем таится несокрушимая сила, что он может жить без всякой внешней опоры и что при всей неразрешимости собственных сомнений, при всей бедности верований и убеждений человек имеет право и возможность быть счастливым и не стыдиться своего счастия. Фауст не погиб же. Мы знаем, что человеческое развитие не может остановиться на подобном результате; мы знаем, что краеугольный камень человека не есть он сам, как неделимая единица, но человечество, общество, имеющее свои вечные, незыблемые законы. Первая протестация человека против сверхъестественности в художестве должна была носить резкий отпечаток исключительности и эгоизма одностороннего. «Мы не имели, – говорит Гёте в своих записках, {43}43
…в своих записках… – «Правда и поэзия», ч. III, кн. 11.
[Закрыть]– ни желания, ни стремления заниматься предметами богословия или философией…»
Но люди требуют высказанного примирения; первая часть «Фауста» не представляла нам ничего подобного. Да и каким образом может человек, не выходя из сферы лично человеческого, дойти до полного округления своего существования? Этот вопрос мы и теперь разрешить не в силах: что же тогда? Но Гёте жил, и жил долго; после первых восьми лет буйной веймарской жизни наступила для него эпоха «успокоения» и «пластичности»… «Фауст» – это страстное неокругленное произведение его первой молодости не давало ему покоя; он принялся оканчивать свою трагедию – он задумал вторую часть. Поэтическая способность восприимчивости и воссоздания, которая всегда была так сильно развита в душе Гёте, наконец стала ему дороже самого содержания, самой жизни; он вообразил себе, что стоит на высоте созерцания, между тем как смотрел на всё земное с высоты своего холодного, устарелого эгоизма. Он гордился тем, что все великие общественные перевороты, которые совершались вокруг него, не возмутили ни на мгновение его душевной тишины; он, как утес, не давал уносить себя волнам – и остался назади своего века, хотя его наблюдательный ум старался оценить и понять все замечательные современные явления, – но ведь одним умом не поймешь ничего живого. Он был прав перед самим собою, он не изменил себе, и сограждане его, немцы, даже молодые, любовались им и толпились вокруг него, подобострастно повторяя его вычурно-старческие изречения. Вся жизнь человеческая являлась ему аллегорией, и вот он написал свою великую (правильнее – длинную) аллегорию: вторую часть «Фауста». Суд над этой второй частью теперь произнесен окончательно; {44}44
Суд над этой второй частью… – Белинский писал Боткину 22 января 1841 г., что вторая часть «Фауста» «вышла из подгнившей рефлексии, полна аллегориями…» ( Белинский,т. XII, с. 20). Об отношении ко второй части «Фауста» Гёте в России в XIX в. см.: Лит Насл,т. 4–6, с. 620.
[Закрыть]все эти символы, эти типы, эти обдуманные группировки, эти загадочные речи, путешествие Фауста в древний мир, хитро сплетенная связь всех этих аллегорических лиц и происшествий, жалкое и бедное разрешение трагедии, о котором так много хлопотали; вся эта вторая часть возбуждает участие в одних старцах (молодых или старых годами) нынешнего поколения; и, право, г. Вронченко мог бы избавить себя от неблагодарного, хотя и полезного труда представить нам эту вторую часть даже в извлечении. Но люди, по-видимому, не могут жить без «примирения жизненных противоречий», и их требования действительно были бы достойны уважения, если бы они не «примирялись» пока… на пустяках. В этой способности удовлетворяться неудовлетворительным скрывается тайна успеха (хотя преходящего) второй части «Фауста». Какой добросовестный читатель поверит, что Фауст, оттого, что его утилитарные затеи удаются, действительно наслаждается «мгновением высшего блаженства» и в силу условия, заключенного с чёртом, принужден расстаться с жизнью? Гёте в одном только отношении остался верен своей натуре: он не заставил Фауста искать блаженства вне человеческой сферы… но как бедно и пошло придуманное им «примирение»! И г. Вронченко обвиняет Гёте за его конец второй части; но с его упреками мы согласиться не можем. Он говорит (на стр. 403): «при конце жизни Фауст чувствует, что, связавшись с волшебством (?!!), он проклял тем себя самого и всё, его окружающее… он всего страшится и в то же время полагает, что далее здешнего мира простирать взор не должно: он желает „выбиться на волю“ посредством утилитарности и умирает, мечтая о достижении своей утилитарной цели. По смерти Фауст прощен. Когда ж он перестает мудрствовать? (просим читателей обратить внимание на это слово; мы о нем поговорим впоследствии) когда находит путь истинный? Разглагольствовать тут нечего: пиеса, ясно и явственно, пришла не к тому концу, к которому прийти долженствовала (то есть Фауст не раскаялся в том, что связался с волшебством). Автор это видел и для поправления дела сказал в последней сцене, что прощение заслуживается „беспрерывностью искания“»… {45}45
…«при конце жизни Фауст ~ „беспрерывностью искания“»… –К этому месту «Обзора» М. Вронченко Тургенев сделал следующее примечание: «что 2-ая часть Ф<ауста> глупа – это несомненно; но не так глупа, как бы хотел ее сделать г-н В<ронченко>».
[Закрыть]с чем г. Вронченко не может согласиться. Мы, с своей стороны, также недовольны «разрешением трагедии», но не потому, что именно это разрешение ложно, а потому, что всякое разрешение Фауста ложно; потому, что не романтизму, только что вышедшему из недр старого общества, дано знать то, чего еще мы сами не знаем; потому, что всякое «примирение» Фауста внесферы человеческой действительности – неестественно, а о другом примирении мы пока можем только мечтать… Нам скажут: такое заключение безотрадно; но, во-первых, мы хлопочем не о приятности, а об истине наших воззрений; во-вторых, те, которые толкуют о том, что неразрешенные сомнения оставляют за собою страшную пустоту в человеческой душе, никогда искренно и страстно не предавались тайной борьбе с самими собою; они бы знали, что на развалинах систем и теорий остается одно неразрушимое, неистребимое: наше человеческое я,которое уже потому бессмертно, что даже оно, оно само не может истребить себя… Так пусть же «Фауст» остается недоконченным, фрагментарным, как и то время, которому он служит выражением, – время, для которого страдания и радости Фауста были высшими страданиями и радостями, а ирония Мефистофеля – самой безжалостной иронией! В недоконченности этой трагедии заключается ее величие. В жизни каждого из нас есть эпоха, когда «Фауст» нам является самым замечательным созданием человеческого ума, когда он вполне удовлетворяет всем нашим требованиям; но приходит другая пора, когда, не переставая признавать «Фауста» величавым и прекрасным произведением, мы идем вперед, за другими, может быть, меньшими талантами, но сильнейшими характерами, к другой цели… Повторяем: как поэт Гёте не имеет себе равного, но нам теперь нужны не одни поэты… мы (и то, к сожалению, еще не совсем) стали похожи на людей, которые при виде прекрасной картины, изображающей нищего, не могут любоваться «художественностью воспроизведения», но печально тревожатся мыслию о возможности нищих в наше время.
Мы в начале статьи напомнили читателям лермонтовский стих: «Какое дело нам, страдал ты или нет?..» Но теперь, переходя собственно к разбору перевода г. Вронченко, не можем не сознаться, что всякий истинно великий поэт имеет право сказать нам, профанам: «Какое дело мне – нравлюсь ли я вам, или нет?» Мы укоряем его в односторонности, в том, что он не удовлетворяет современным требованиям, но талант – не космополит: он принадлежит своему народу и своему времени. Он имеет право существовать, не дожидаясь суждения других. Счастлив тот, кто может свое случайное создание (всякое создание отдельной личности случайно) возвести до исторической необходимости, означить им одну из эпох общественного развития; но велик тот, кто, подобно Гёте, выразил собою всю современную жизнь и в созданиях, в образах проводит пред глазами своего народа то, что жило в груди каждого, но часто не могло высказаться даже словом… Одно лишь настоящее, могущественно выраженное характерами или талантами, становится неумирающим прошедшим…
В старинных учебниках находится всегда параграф о пользе той науки, о которой идет речь. Вероятно, читатели избавят нас от обязанности доказывать пользу перевода «Фауста» на русский язык. Труд г. Вронченко достоин уважения и благодарности, хотя мы уже теперь принуждены сознаться, что его никак нельзя считать окончательным. Но только со времени появления этого перевода наша публика познакомится с «Фаустом» Гёте. Мы боимся одного… мы боимся так называемого succès d’estime [11]11
успеха из уважения ( франц.).
[Закрыть], потому что труд г. Вронченко лишен именно того, что по справедливости нравится читателям, – лишен всякого поэтического колорита. А нам бы весьма хотелось, чтоб русская публика прочла – и прочла со вниманием «Фауста»! Несмотря на свою германскую наружность, он может быть понятней нам, чем всякому другому народу. Правда, мы, русские, не через знание стараемся достигнуть жизни; все наши сомнения, наши убеждения возникают и проходят иначе, чем у немцев; наши женщины не походят на Гретхен; наш бес – не Мефистофель… Нашему здравому смыслу многое в «Фаусте» покажется странным и вычурным (например, золотая свадьба Оберона и Титании, {46}46
…золотая свадьба Оберона и Титании… – «Сон в Вальпургиеву ночь, или Золотая свадьба Оберона и Титании» – интермедия, включенная Гёте в первую часть «Фауста». Название интермедии и некоторые ее герои были подсказаны Гёте пьесами Шекспира «Сон в летнюю ночь» и «Буря». Герцен в 1836 г. писал, что фантастические сцены «Вальпургиевой ночи» дают «верный образ, тип гофмановых сказок» ( Герцен,т. I, с. 79).
[Закрыть]это интермеццо, в котором уже начинает проявляться страсть Гёте к аллегориям); но вообще весь «Фауст» должен спасительно на нас подействовать; он в нас пробудит много размышлений… И, может быть, мы, читая «Фауста», поймем, наконец, что разложение элементов, составляющих общество, не всегда признак смерти… Мы не будем бессмысленно преклоняться пред «Фаустом», потому что мы русские; но поймем и оценим великое творение Гёте, потому что мы европейцы… Нас не испугает отсутствие «примирения», о котором мы говорили выше; мы – как народ юный и сильный, который верит и имеет право верить в свое будущее, – не очень-то хлопочем об округлении и завершении нашей жизни и нашего искусства…
Г-н Вронченко, кроме перевода первой части «Фауста» и изложения второй, поместил в своей книге довольно длинную статью под заглавием: «Обзор обеих частей „Фауста“».
Не можем не пожалеть, что почтенный переводчик почел за нужное напечатать эту статью. В этом «Обзоре» неприятно поражает читателя какое-то странное озлобление против философии и разума вообще и против немецких ученых в особенности. Г-н Вронченко называет их «толковниками» и уверяет, «что нет сомнения, и из Бовы-Королевича выйдет подтверждение какой угодно философической системы». Мы очень хорошо знаем, что у каждого народа есть свои слабости; знаем, что, например, вторая часть «Фауста» подала повод некоторым ограниченным головам написать длинные и хитросплетенные книги и что эти книги читались, потому что добросовестные немцы всё читают, мы даже готовы сознаться, что творения гг. Рётчера, Гёшеля и др. {47}47
…творения гг. Рётчера, Гёшеля… – Рётшер(Retscher) Генрих Теодор (1803–1871) – немецкий теоретик искусств, автор работ о сочинениях Гёте, получивших в начале 1840-х годов критическую оценку у Герцена и Белинского (см.: Герцен,т. II, с. 60–61; Белинский,т. XI, с. 578). Гёшель(Göschel) Карл Фридрих (1781–1861) – немецкий философ, автор работ о Гёте, вышедших в 1824–1835 гг.
[Закрыть]пользовались некоторой славой в свое время; но, вероятно, г. Вронченко не думает, что он первый открыл недостатки второй части «Фауста» и ограниченность гг. комментаторов; всё это уже de l’histoire ancienne [12]12
древняя история ( франц.).
[Закрыть]в Германии; стоит только указать на ряд статей автора книги «О возвышенном и комическом» – Фишера {48}48
…стоит только указать на ряд статей ~ Фишера… – Немецкий философ, ученик Гегеля, Фридрих Теодор Фишер (1807–1888) напечатал ряд статей под общим заглавием: «Die Literatur über Goethes Faust» в «Hallische Jahrbücher für deutsche Wissenschaft und Kunst», 1839, №№ 9–12, 27–30, 50–55, 60–67 (январь – март). Белинский в письме к И. И. Панаеву от 19 августа 1839 г. сообщал о статье «некоего гегелистаФишера о Гёте, в которой он доказывает, что 2 ч. „Фауста“ мертвая, пошлая символистика, а не поэзия <…> Фишер разбирает все разборы „Фауста“ и нещадно издевается над ними» ( Белинский,т. XI, с. 373). Книга Фишера «О возвышенном и комическом» вышла в 1837 г. («Das Erhabene und Komische. Ein Beitrag zur Philosophie des Schönen»). Французский исследователь А. Гранжар высказал предположение, что Тургенев, работая над статьей о переводе «Фауста», воспользовался статьей Фишера (об этом см.: Granjard Henri. Ivan Tourguénev et les courants politiques et sociaux de son temps. Deuxième édition. Paris, 1966, p. 141; ср.: Dédéyan Charles. Le thème de Faust dans la littérature européenne. Du romantisme à nos jours. Paris, 1961, I, p. 282–285).
[Закрыть]в «Hallische Jahrbücher» 1839 года, под названием: «Die Litteratur über Göthe’s Faust». Вообще новейшее, современное движение умов в Германии, как нам кажется, не вполне знакомо г. переводчику: он бы не стал нападать так пространно и с таким жаром (см. стр. 373, 4, 5 и 6) {49}49
…( см. стр. 373, 4, 5 и 6) … – На этих страницах «Обзора» М. Вронченко Тургенев сделал ряд помет. На с. 375, рядом с текстом: «если слушать мистиков, то Фауст ясно и неоспоримо написан в духе мистицизма, если слушать отъявленных врагов их, приверженцев Гегеля, то Гёте Фаустом нанес мистицизму удар решительный» – помета Тургенева: «Откуда, батюшка, изволили это почерпнуть?» На с. 376, рядом с текстом: «Чего не сказано о Гётевом Фаусте! Он, мы слышим, есть произведение и „понятное – только для посвященных в глубочайшие таинства философии“ и „могущее быть понятым не теперь, а только в будущее время, при большем усовершенствовании человечества“ и, наконец, „непопятное вовсе!“» – помета Тургенева: «Цитировать тут надобно Вишера» (т. е. Фишера).
[Закрыть]на «толкованья», «толкователей», их «противоречия» и т. д., если б знал, что воюет с мертвыми; статьи того же Фишера, исполненные такой злой и неумолимой иронии, вероятно, отняли бы у него охоту в свою очередь потешаться над «дряхлеющим умом, который, как одетиневший старик, забавляется калейдоскопом мудрствования». И между тем г. Вронченко, несмотря на свою нелюбовь к «подразумению», «толкованию» и «систематизированию», первый впадает в ту же самую погрешность. Решившись руководствоваться «единственно здравым рассудком», г. Вронченко приступает к разбору характера «Фауста», к оценке мотивов трагедии. И что же! г. переводчик сам строит все свои выводы даже не на гипотезе, а на ложном переводе одного слова «streben», несмотря на то, что сам сознается в неточности своего перевода. Слово «мудрствовать», взятое отдельно, не может служить переводом немецкого «streben», говорит он в примечании к стр. 380-й. Разумеется, не может, потому что «streben» по-русски означает «стремиться», не более и не менее; не может, но должно… должно повиноваться здравому рассудку. Дело вот в чем: во втором прологе Дух говорит Мефистофелю:
Es irrt der Mensch, so lang er strebt.
(Т. е. человек заблуждается, пока только стремится).
Г-н Вронченко перевел этот стих следующим образом:
Человек
Рад мудрствоватьво весь свой век,
А мудрствуя, нельзя не заблуждаться. (Стр. 18).
И на этом явно неточном переводе он основывает все дальнейшие свои выводы! Вот собственные слова г. переводчика: «Что автор себе предположил касательно хода и окончания пиесы? На это находим в Прологе ответ самый положительный. Мефистофель будет вести Фауста своим путем, но до цели своей не достигнет: Фауст найдет путь истинный – найдет именно тогда, когда перестанет мудрствовать. Заметим это последнее положение… оно неизбежно истекает… из того, что «мудрствуя, нельзя не заблуждаться». {50}50
«Что автор себе предположил ~ нельзя не заблуждаться». – Рядом с этим текстом М. Вронченко (с. 381) пометы Тургенева: «Каково-с?» и ниже: «браво!».
[Закрыть]Т. е. г. Вронченко привязывается к одному словечку… не точно ли так же поступают те комментаторы, на которых г. переводчик так победоносно нападает? Г-н Вронченко до того увлекся своею системою воззрения на «Фауста», что даже в двух или трех местах своего перевода с намерением искажает смысл подлинника, например:
У Гёте (в сцене ученика с Мефистофелем) ученик говорит:
Möchte gern was Rechts hieraussen lernen.
(Т. е. я бы желал здесь чему-нибудь дельному научиться);
г. Вронченко переводит:
между тем как слова «голову набить» явно противоречат робкому, неопытному и смиренному характеру ученика. Далее, на стр. 88, он заставляет того же ученика спросить у чёрта:
Не в философию ль залезтьмне наконец? —
а у Гёте сказано:
Я почти готов заняться философией,
и т. д. Ненависть к «мудрствованию» побеждает в почтенном переводчике собственную его добросовестность, не подлежащую никакому сомнению; он переводит неверно… не переставая руководиться здравым рассудком. Читатель легко поймет из всего нами сказанного выше, что мы совершенно не согласны с г. Вронченко насчет его воззрения на Фауста, Мефистофеля и т. д. – не потому, что оно слишком просто, а потому, что оно слишком сложно и хитро. Мы, подобно г. переводчику, не любим ни толкований, ни аллегорий, ни комментариев: нас занимает одно чисто человеческое, одно просто истинное; г. переводчик говорит, что Мефистофель есть «олицетворенное отрицание», и мы вполне согласились бы с ним, если б он удовлетворился своим определением и постарался вникнуть поглубже в собственные слова; но вдруг то же самое «олицетворенное отрицание» является у г. переводчика каким-то личным, капризным духом, чем-то вроде Бертрама в «Роберте-Дьяволе», {52}52
… в «Роберте-Дьяволе»… – Опера Д. Мейербера на текст Э. Скриба и Ж. Делавиня (1831) пользовалась в России большой популярностью (см., например: Герцен,т. II, с. 58; Белинский,т. XI, с. 445).
[Закрыть]мелодраматическим чёртом, который в одно прекрасное утро говорит самому себе: «Дай-ка погублю я этого добродетельного человека, Фауста!» И вот, по словам г. Вронченко (на стр. 388), «со времени знакомства с Мефистофелем в Фаусте исчезают все утешительные мысли»… Но как же это? ведь Фауст хотел отравиться до знакомства с чёртом? Куда же на это время девались эти утешительные мысли?..Далее (на стр. 389) г. переводчик утверждает, что «сущное дело» для Мефистофеля «завлечь желаемую свою жертву в губящиедушу преступления». Бертрам, совершенный Бертрам!.. Мы позволяем себе заметить г. переводчику, что борьба демона с человеком годится только в оперы г. Скриба и комп<ании>; что, допустив подобное толкование трагедии Гёте, мы никогда не поймем, почему слова Мефистофеля возбуждают такое глубокое сочувствие в душе Фауста; изъяснять же это сочувствие одним магическим влиянием беса на человека значит превращать великую трагедию в довольно пошлую мелодраму. Да! (и пусть г. переводчик нас упрекает в страсти к толкованиям) Фауст есть тот же Мефистофель, или, говоря точнее, Мефистофель есть отвлеченный, олицетворенный элемент целого человека Фауста, «олицетворенное отрицание», говоря собственными словами г. Вронченко. Всякий не «мудрствующий» не может не чувствовать внутренней, неразрывной связи, соединяющей Фауста с Мефистофелем; он не может не признать в этих двух фигурах проявления одной и той же личности – личности творца их. Мы не думаем вдаваться в «толкования»; напротив, для тех читателей, которые, может быть, нашли наши рассуждения о Фаусте слишком «хитросплетенными», мы готовы самым простым, самым наивным образом изложить свое мнение о трагедии Гёте: и Фауст и Мефистофель – тот же Гёте; восторженные порывы, страстная тоска фантазирующего ученого так же непосредственно вытекли из сердца поэта, так же дороги и близки ему, как и безжалостная насмешка, холодная ирония Мефистофеля… Позвольте рассказать анекдот, который лучше всяких доводов подтвердит истину слов наших. Во время первого путешествия Гете с братьями Штольбергами {53}53
…с братьями Штольбергами… – Немецкие писатели Христиан (1748–1821) и Фридрих Леопольд (1750–1819) Штольберги в юности принадлежали к геттингенскому поэтическому союзу, были последователями Клопштока и Фосса, впоследствии изменили свою эстетическую ориентацию.
[Закрыть]в Швейцарию один из них был страстно влюблен в девушку, на которой не мог жениться; сам Гёте находился под влиянием своей Лили. Где-то за обедом молодые люди разговорились о своих «любезных», стали пить за их здоровье, пришли в восторг – и Штольберг предложил выбросить все стаканы за окошко, для того, чтоб никто другой не мог потом осквернить своими прозаическими губами те стаканы, из которых они пили за здоровье «возлюбленных». Стаканы полетели за окно, и Гёте бросил свой… «но в это время, – говорил он потом, – мне показалось, что Мерк стоит за мною и смотрит на меня»… {54}54
…«но в это время ~ и смотрит на меня… – Об отношениях с Мерком и об эпизоде с разбитыми стаканами Гёте рассказал в своей автобиографии «Поэзия и правда», ч. IV, кн. 18. Тургенев не совсем точно переводит Гёте. У него: «…und ich bildete mir denn doch ein, als wenn mich Merck am Kragen zupfte» <но мне показалось, как будто Мерк дергает меня за воротник).
[Закрыть]Вероятно, нашим читателям известно имя этого человека, {55}55
Вероятно, нашим читателям известно имя этого человека… – Иоганн Генрих Мерк(1741–1791) – немецкий критик. В 1852 г. Тургенев хотел написать для «Современника» статью о Мерке (см. письмо к Некрасову и Панаеву от 18 и 23 ноября (30 ноября и 5 декабря) 1852 г.).
[Закрыть]который послужил Гёте типом Мефистофеля и застрелился на пятьдесят втором году своей жизни. Присутствие элемента отрицания, «рефлексии», в каждом живом человеке составляет отличительную черту нашей современности; рефлексия – наша сила и наша слабость, наша гибель и наше спасенье… Рефлектировать значит по-русски: «размышлять о собственных чувствах». Но, скажут нам, Мефистофель и Фауст в трагедии Гёте являются двумя отдельными лицами, которые действуют друг на друга; кто же нам дает право смотреть на них как на одно нераздельное целое, как на проявление одного, полного человека? На этот вопрос мы сперва ответим собственными словами г. переводчика (на стр. 378): «Мы постоянно должны заботиться еще об одном: не смешивать сущности предмета с его поэтической обстановкою», и прибавим от себя, что слова «поэтическая обстановка» далеко не выражают всей нашей мысли. Гёте, этот по преимуществу творческий гений, не мог не создавать определенных, действительных образов, а потому Мефистофель является у него – в первой части – не бледной аллегорией, но существом живым и деятельным человеком, таким же, как и Фауст. Но разве мы в жизни не стараемся «понять» людей? Почему же нам отказываться от права понимать художественные создания, как бы они ни были живы и действительны? Притом истина нашего воззрения (а мы повторяем только то, что давно сказано немцами, которых мы не позволяем себе не уважать) так и бросается в глаза даже поверхностному наблюдателю. Например, не сам ли Фауст говорит Мефистофелю (в переводе г. Вронченко):
Настанет день – его я с трепетом встречаю;
Я слезы лить готов – я знаю,
Что он пройдет, пройдет, ни одного
Не совершив желанья моего!
Что все надежды наслаждений.
Он дерзкою насмешкой истребит
И повседневности уродством исказит
Изящный мир моих видений!
Последние четыре стиха неудовлетворительно переведены; у Гёте сказано:
Der selbst die Ahnung jeder Lust
Mit eigensinn’ gem Krittel mindert,
Die Schöpfung meiner regen Brust
Mit tausend Lebensfratzen hindert;
а это по-русски значит:
(День)… который даже предчувствие наслажденья
Ослабляет своей упрямой критикой
И тысячью жизненными вычурами (причудами, развлечениями).
Не дает развиться созданию моей живой груди.
А проклятие Фауста? а слова его:
когда мгновенью я скажу:
«Не улетай, ты так прекрасно!»
Я сам тогда погибнуть буду рад…
А слова Мефистофеля (неудовлетворительно переведенные г. Вронченко):
Und hätt’er sich auch nicht dem Teufel über geben,
Er müsste doch zu Grunde geh’n!
T. e.:
не изобличают ли все эти, почти наудачу выбранные нами, места присутствия в Фаусте того самого отрицательного элемента, который олицетворялся в Мефистофеле? Впрочем, читателям, разделяющим наше мнение, мы более не станем доказывать то, что̀ в наших глазах ясно само собою; а чтоб читателям, не согласным с нами, дать понятие о том, как развиваетг. переводчик свое собственное воззрение на Фауста, считаем долгом привести несколько мест из его обзора.
На стр. 387: «Бертрам… виноват, – Мефистофель не мог иметь охотыпопасть под власть Фауста умышленно, а Фауст не только не желалзавладеть Мефистофелем, но и не думал о нем вовсе»…
На стр. 391: «Мефистофель (познакомив Фауста с Гретхен) мог бы похвалиться,что сделал значительный шаг к достижению своей цели; однако ж он тем не хвалится– он видит, что вместе с гибельною для Маргариты страстию в сердце Фауста пробудились и другие чувствования, вовсе для чёрта нежелательные: страх, жалость и раскаяние»… {57}57
«Мефистофель( познакомив Фауста ~ жалость и раскаяние»… – К этому месту Тургенев сделал помету: «Понят Гёте, нечего сказать!»
[Закрыть]
Не можем не заметить почтенному переводчику, что он сам опять немного «мудрствует» насчет любви Фауста к Гретхен…
На стр. 393: «Фауст покидаетМаргариту – покидает потому, что с любовью стал знать и жалость,видеть преступностьсвоего поведения» и т. д.
А вот оценка поэтического таланта Гёте (на стр. 418):
«Он во всяком сочинении за важное и главное почитал сущность, единство, смысл, направление… всё же остальное,отделку и язык, называлодеждою, которая может быть сделана так или иначе,лучше или хуже, без значительного влияния на достоинства целого». {58}58
«Он во всяком сочинении ~ достоинства целого». – По поводу этой характеристики поэзии Гёте Тургенев на полях книги написал: «Какое вранье!»
[Закрыть]
Неужели это похоже на Гёте, на пластического, пантеистического Гёте, который не допускал разъединения идеи и формы, на того Гёте, который сказал:
Nichts ist innen! Nichts ist aussen!
Denn was innen ist – ist draussen [13]13
Нет ничего только внутреннего! Нет ничего только внешнего! Потому что внутреннее является одновременно и внешним! ( нем.)
[Закрыть] {59}59
Nichts ist innen! ~ ist draussen! – Неточная цитата из стихотворения «Epirrhema». У Гёте:
Nichts ist drinnen, nichts ist draußen:Denn was innen, das ist außen.
[Закрыть]—
и в глазах которого форма, эта внешняя одежда, по словам г. Вронченко, относилась к идее, как тело к душе! Сверх того, на стр. 375 сказано: «Если слушать мистиков, то Фауст ясно и неоспоримо написан в духе мистицизма»; мы покорнейше попросили бы г. переводчика назвать нам этих мистиков по именам… На стр. 427 г. переводчик, говоря об открытиях Гёте, уверяет, что ни одно из мнимых его открытий не признано за дельное и что «все они в ученом мире уже забыты – разумеется само собою». {60}60
На стр. 427 г. Переводчик ~ разумеется само собою». – К этому месту на полях замечание Тургенева: «Исключая теории о цветах, понемногу принятой всеми».
Гёте выполнил ряд работ в области ботаники и зоологии, оптики, акустики, минералогии и др. Его труды по теории цветов сохраняют историческое значение главным образом в области физиологии и психологии зрения (см.: Копелев И. И. Гёте как естествоиспытатель. Л., 1970).
[Закрыть]Г-н Вронченко позволит нам заметить ему, что Гётева теория о цветах принята почти всеми учеными…
Обратимся, наконец, к самому переводу. Какого бы мнения ни был переводчик об авторе, им переводимом, если он хорошо исполнил свое дело, он прав перед собой и перед читателями. Посмотрим, до какой степени удался г. Вронченко его, повторяем, добросовестный и благонамеренный труд. Всякий перевод назначен преимущественно для не знающих подлинника. Переводчик не должен трудиться для того, чтоб доставить знающим подлинник случай оценить, верно или неверно передал он такой-то стих, такой-то оборот, он трудится для «массы». Как бы ни была предубеждена масса читателей в пользу переводимого творения, но и ее точно так же должно завоевать оно, как завоевало некогда свой собственный народ. Но на массу читателей действует одно несомненно прекрасное, действует один талант; талант, творческий дар, необходим переводчику; самая взыскательная добросовестность тут недостаточна. Что может быть рабски добросовестнее дагерротипа? А между тем хороший портрет не в тысячу ли раз прекраснее и вернее всякого дагерротипа? Заслуга переводчика чрезвычайно велика, но только тогда, когда ее действительно нельзя не признать заслугой. Многие не совсем бездарные, но и не даровитые люди охотно принимаются за переводы; переводя, они избавляются от необходимости прибегать к собственной изобретательности (которая, может быть, уже не раз изменила им); они имеют перед собой готовый материал, и между тем всё же они как будто создают, как будто сочиняют. Но не такими воображаем мы себе истинно хороших переводчиков. Такие натуры попадаются довольно редко. Их нельзя назвать самостоятельными талантам», но они одарены глубоким и верным пониманием красоты, уже выраженной другим, способностью поэтически воспроизводить впечатления, производимые на них любимым их поэтом; элемент восприимчивости преобладает в них, и собственный их творческий дар отзывается страдательностью, необходимостью опоры. Они по большей части бывают люди с тонким вкусом, с развитой рефлексией. Таков был Шлегель, {61}61
Шлегель(Schlegel) Август Вильгельм (1767–1845) – немецкий историк литературы и искусства, критик, теоретик романтизма; переводил Шекспира, Кальдерона, Данте и др. Фосс(Voss) Иоганн Генрих (1751–1826) – немецкий поэт и переводчик, последователь Клопштока, ратовал за создание немецкой национальной поэзии, испытывал большой интерес к античной культуре, перевел Гомера, Гесиода. Аристофана и др.
[Закрыть]таков был и Фосс. Невольная симпатия привлекает их к тому поэту, которого они стараются передать (вспомним о Жуковском и Шиллере); всякий хороший перевод проникнут любовью переводчика к своему образцу, понятной, разумной любовью, то есть читатель чувствует, что между этими двумя натурами существует действительная, непосредственная связь… Г-н Вронченко только отчасти удовлетворяет этим требованиям. Мы с удовольствием отдаем полную справедливость его добросовестной отчетливости, его терпеливому трудолюбию; он переводил «Фауста», как говорится, con amore [14]14
с любовью ( итал.).
[Закрыть]– и многое, в особенности роль Мефистофеля, действительно ему удалось; но он не поэт, он даже не стихотворец; ему недоступно то, что составляет тайную гармонию стиха. Он в предисловии говорит, что «забота о гладкости стихов была делом не главным, а последним…» И мы не хлопочем о гладкости стихов, но о стихе вообще, которого мы – признаемся откровенно – не находим у г. Вронченко. Едкие, прозаичные, отрывистые речи Мефистофеля переданы г. переводчиком, как мы уже сказали выше, часто весьма удачно, хоть иногда промелькивает в них какое-то неприятное жартованье,которое совершенно чуждо немецкому Мефистофелю: Мефистофель не юморист… Сцена у ведьмы, сцена в «Доме соседки» (стр. 134) даже очень хорошо переведены, хоть и здесь нам не совсем нравятся слова: «милый простачина» (стр. 141), вложенные в уста Марты. Но, не говоря уже о лирических местах, которыми особенно изобилует начало трагедии, вся роль самого Фауста переведена вообще довольно неудачно, хотя верно. Эта верность не совсем нас радует – мы сейчас объясним, почему. Чем более перевод нам кажется не переводом, а непосредственным, самобытным произведением, тем он превосходнее; читатель не должен чувствовать ни малейшего следа той ассимиляции, того процесса, которому подвергся подлинник в душе переводчика; хороший перевод есть полное превращение, метаморфоза. Такой перевод не может быть неверным, точно так же, как хорошая копия Рафаэлевой Мадонны не может быть относительно шире, или длиннее, или уже оригинала; плохие же переводчики напоминают собой детей, которые беспрестанно посредством циркуля сравнивают расстояния от глаза до губ и т. д. в своем рисунке и в оригинале, и сами удивляются, что у них выходит не то. Наше сравнение, конечно, не применяется вполне к труду г. Вронченко… Но его труд – действительно труд… Это не источник, который свободно и легко бьет из недр земли: это колодезь, из которого со скрипом и визгом насос выкачивает воду. Вам беспрестанно хочется воскликнуть: браво! еще одна трудность преодолена!.. между тем как нам бы не следовало и думать о трудностях. Люди, не знающие вовсе подлинника, но одаренные ухом и вкусом, лучшие судьи в этом деле; заставьте их прочесть вот хоть бы эти стихи: