Текст книги "Несчастная"
Автор книги: Иван Тургенев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
– Да; это лучшее средство... в таких случаях. Я поступил дико, дико,подхватил он.
Мы оба помолчали. Каждый из нас чувствовал, что другому было стыдно; но мне было легче: я стыдился не за себя. XX
– Я бы теперь этому Виктору все кости переломал,– продолжал Фустов, стиснув зубы,– если бы сам не сознавал себя виноватым. Я теперь понимаю, почему вся эта штука подведена было: с замужеством Сусанны они лишались ее пенсии... Подлецы!
Я взял его за руку.
– Александр,– спросил я,– ты был у ней?
– Нет; я прямо с дороги к тебе. Я пойду завтра... завтра рано. Этого нельзя так оставить. Ни за что! .
– Да ты... любишь ее, Александр? Фустов как будто обиделся.
– Конечно, я ее люблю. Я очень к ней привязан.
– Она прекрасная, честная девушка! – воскликнул я. Фустов нетерпеливо топнул ногою.
– Да что ты воображаешь? Я готов был жениться на ней,– она же крещеная,– я и теперь готов на ней жениться, я уже думал об этом, хотя она старше меня.
В это мгновенье мне вдруг показалось, что на окне сидит, склонившись на руки, бледная женская фигура. Свечи нагорели: в комнате было темно. Я вздрогнул, вгляделся пристальнее, и ничего, конечно, не увидал на подоконнике, но какое-то странное чувство, смешение ужаса, тоски, сожаления, охватило меня.
– Александр! – начал я с внезапным увлечением,– прошу тебя, умоляю тебя, ступай сейчас к Ратчам, не откладывай до завтра! Мне внутренний голос говорит, что тебе непременно должно сегодня же увидаться с Сусанной!
Фустов пожал плечами.
– Что ты это, помилуй! Теперь одиннадцатый час, у них, вероятно, все уже спят в доме.
– Все равно... Ступай, ради бога! У меня есть предчувствие... Пожалуйста, послушайся меня! Ступай сейчас, возьми извозчика...
– Ну, что за вздор!-хладнокровно возразил Фустов,– с какой стати я пойду теперь? Завтра утром я там буду, и все разъяснится.
– Но, Александр, вспомни, она говорила о том, что она умрет, что ты ее не застанешь... И если б ты видел ее лицо! Подумай, представь, чтобы решиться идти ко мне... чего ей стоило...
– У ней восторженная голова,– промолвил Фустов, который, по-видимому, снова вполне овладел собою.– Все молодые девушки так... на первых порах. Повторяю, завтра все придет в порядок. Пока прощай. Я устал, да и тебе спать хочется.
Он взял фуражку и пошел вон из комнаты.
– Но ты обещаешь тотчас прийти сюда и все сказать мне?– крикнул я ему вслед.
– Обещаю... Прощай!
Я лег в постель, но на сердце у меня было неспокойно, и я досадовал на моего друга. Я заснул поздно и видел во сне, будто мы с Сусанной бродим по каким-то подземным сырым переходам,
лазим по узким крутым лестницам, и все глубже и глубже спускаемся вниз, хотя нам непременно следует выбраться вверх, на воздух, и кто-то все время беспрестанно зовет нас, однообразно и жалобно. XXI
Чья-то рука легла на мое плечо и несколько раз меня толкнула... Я открыл глаза и, при слабом свете одинокой свечи, увидел пред собою Фустова. Он испугал меня. Он качался на ногах; лицо его было желто, почти одного цвета с волосами; губы отвисли, мутные глаза глядели бессмысленно в сторону. Куда девался их постоянно ласковый и благосклонный взор? У меня был двоюродный брат, который от падучей болезни впал в идиотизм... Фустов походил на него в эту минуту. Я поспешно приподнялся.
– Что такое? Что с тобою? Господи! Он ничего не отвечал.
– Да что случилось? Фустов? Говори же! Сусанна?.. Фустов слегка встрепенулся.
– Она...-начал он сиплым голосом и умолк.
– Что с нею? Ты ее видел? Он уставился на меня.
– Ее уж нет.
– Как нет?
– Совсем нет. Она умерла. Я вскочил с постели.
– Как умерла! Сусанна? Умерла? Фустов опять отвел глаза в сторону.
– Да, умерла; в полночь.
"Он рехнулся!" – мелькнуло у меня в голове.
– В полночь! Да теперь который час?
– Теперь восемь часов утра. Мне прислали сказать. Ее завтра хоронят.
Я схватил его за руку.
– Александр, ты не бредишь? Ты в своем уме?
– Я в своем уме,– отвечал он.– Я, как узнал это, сейчас отправился к тебе.
Сердце во мне болезненно окаменело, как это всегда бывает при убеждении в невозвратно совершившейся беде.
– Боже мой! Боже мой! Умерла! – твердил я.– Как это возможно! Так внезапно! Или, может быть, она сама лишила себя жизни?
– Не знаю,– проговорил Фустов.– Ничего не знаю. Мне сказали: в полночь скончалась. И завтра хоронить будут.
"В полночь,– подумал я...– Стало быть, она была еще жива вчера, когда она мне почудилась на окне, когда я умолял его бежать к ней..."
– Она была еще жива вчера, когда ты посылал меня к
Ивану Демьянычу,– промолвил Фустов, словно угадав мою мысль.
"Как же мало он знал ее! – подумал я опять.– Как мало мы оба ее знали! Восторженная голова, говорил он, все молодые девушки так... А в ту самую минуту она, быть может, подносила к губам... Возможно ли любить кого-нибудь и так грубо в нем ошибаться?"
Фустов неподвижно стоял пред моею кроватью, с повисшими руками, как виноватый. XXII
Я наскоро оделся.
– Что же ты намерен теперь делать, Александр?– спросил я.
Он посмотрел на меня с недоуменьем, как бы дивясь нелепости моего вопроса. И в самом деле, что было делать?
– Ты, однако, не можешь не пойти к ним,– начал я.– Ты должен узнать, как это случилось; тут, может быть, преступление скрывается. От этих людей всего ожидать следует... Это все на чистую воду вывести следует. Вспомни, что стоит в ее тетрадке: пенсия прекращается в случае замужества, а в случае смерти переходит к Ратчу. Во всяком случае, последний долг отдать надо, поклониться праху!
Я говорил Фустову как наставник, как старший брат. Среди всего этого ужаса, горя, изумления какое-то невольное чувство превосходства над Фустовым внезапно проявилось во мне... Оттого ли, что я видел его подавленным сознаньем своей вины, потерявшимся, уничтоженным; оттого ли, что несчастье, поразив человека, почти всегда его роняет, спускает его ниже в мнении других -"стало, мол, ты плох, коли не умел увернуться!" – господь ведает! Только Фустов мне казался почти ребенком, и жалко было мне его, и понимал я необходимость строгости. Я протягивал ему руку сверху вниз. Одно лишь женское сожаление не идет сверху вниз.
Но Фустов продолжал глядеть на меня тупо и дико,– мой авторитет, очевидно, не действовал на него,– и на мой вторичный вопрос: "Ведь ты пойдешь к ним?" – отвечал: "Нет, не пойду".
– Как же это, помилуй! Неужели ты не захочешь сам узнать, расспросить: как, что? Может быть, она оставила письмо... документ какой-нибудь... помилуй!
Фустов покачал головой.
– Я не могу пойти туда,– промолвил он.– Я затем и пришел к тебе, чтобы попросить тебя... вместо меня... А я не могу... не могу...
Фустов вдруг присел к столу, закрыл лицо обеими руками и зарыдал горько.
– Ах, ах,– твердил он сквозь слезы,– ах, бедная... бедняжка... я лю... я любил ее... ах, ах!
Я стоял возле него, и, должен сознаться, никакого участия не возбуждали во мне эти бесспорно искренние рыданья; я только удивлялся тому, что Фустов мог так плакать, и мне показалось, что я теперь понял, какой он маленький человек и как я, на его месте, поступил бы совсем иначе. Вот и подите после этого! Если бы Фустов остался совершенно спокоен, я, быть может, возненавидел бы его, возымел бы к нему отвращение, но он не упал бы в моем мнении... Престиж бы его сохранился, Дон-Жуан остался бы Дон-Жуаном! Очень поздно в жизни – и только после многих опытов – научается человек, при виде действительного падения или слабости собрата, сочувствовать ему и помогать ему без тайного самоуслаждения собственною добродетелью и силой, а, напротив, со всяческим смирением и пониманием естественности, почти неизбежности вины! ХХIII
Я очень храбро и решительно посылал Фустова к Ратчам, но когда сам я к ним отправился часов в двенадцать (Фустов ни за что не согласился идти со мною и только просил меня отдать ему подробный отчет во всем), когда из-за поворота переулка издали глянул на меня их дом с желтоватым пятном пригроб-ной свечи в одном из окон, несказанный страх стеснил мое дыхание, я бы охотно вернулся назад... Однако я преодолел себя и вошел в переднюю. В ней пахло ладаном и воском; розовая крыша гроба, обитая серебряным позументом, стояла в углу, прислоненная к стене. В одной из соседних комнат, в столовой, гудело, как залетевший шмель, однообразное бормотанье дьячка, Из гостиной выглянуло заспанное лицо служанки; промолвив вполголоса: "Поклониться пришли?" – она указала на дверь столовой. Я вошел. Гроб стоял к дверям головой; черные волосы Сусанны под белым венчиком, над приподнятою бахромой подушки, первые бросились мне в глаза. Я зашел сбоку, перекрестился, поклонился в землю, взглянул... Боже! какой горестный вид! Несчастная! даже смерть ее не пожалела; не придала ей – не говорю уже красоты – но даже. той тишины, умиленной и умилительной тишины, которая так часто встречается на чертах усопших. Маленькое, темное, почти коричневое, лицо Сусанны напоминало лики на старых-старых образах, и какое выражение было на этом лице! Такое выражение, как будто она собралась крикнуть отчаянным криком, да так и замерла, не произнеся звука... даже морщинка между бровями не изгладилась, а пальцы на руках были подвернуты и сжаты.
Я невольно отвел взор, но погодя немного я заставил себя поглядеть, внимательно и долго поглядеть на нее. Жалость наполнила мою душу, и не одна только жалость. "Эта девушка умерла насильственною смертью,– решил я про себя,– это несомненно". Пока я стоял и глядел на покойницу, дьячок, который при входе моем возвысил было голос и произнес несколько членораздельных звуков, снова загудел и зевнул раза два. Я вторично поклонился в землю и вышел в переднюю. На пороге гостиной уже ожидал меня г. Ратч, одетый в пестрый бухарский шлафрок, и, поманив меня к "себе рукою, повел меня в свой кабинет, я чуть было не сказал, в свою нору. Кабинет этот, мрачный, тесный, весь пропитанный кислым запахом вакштафа, возбуждал в уме сравнение с жилищем волка или лисицы. XXIV
– Разрыв! разрыв там этих покровов... оболочки... Вы знаете... покровов!-заговорил г. Ратч, как только запер дверь.– Такое несчастие! Еще вчера вечером нельзя было ничего заметить, и вдруг: р-р-р-раз! трах! пополам! и конец! Вот уже точно: "Heute roth, morgen todt!"1 Правда, это должно было ожидать: я это всегда ожидал, мне в Тамбове полковой доктор Галимбовский, Викентий Казимирович... Вы, наверное, слыхали о нем... отличнейший практик, специалист!
– В первый раз слышу это имя,– заметил я.
– Ну, все равно; так вот он,– продолжал г. Ратч, сперва тихим голосом, а потом все громче и громче и, к удивлению моему, с заметным немецким акцентом,– он меня всегда предупреждал: "Эй! Иван Демьяныч! эй! друг мой, берегитесь! У вашей падчерицы органический недостаток в сердце hypertrop-hia cordialis! 2 Чуть что, беда! Сильных ощущений пуще всего избегать должно... На рассудок должно действовать..." А помилуйте, разве можно с молодою девицей!.. на рассудок действовать? Ха... ха... ха...
Г-н Ратч чуть было не засмеялся, по старой привычке, но вовремя спохватился и перевел начатый звук на кашель.
Это г. Ратч говорил! после всего того, что я узнал о нем!.. Я почел, однако, своею обязанностью спросить его: был ли призван доктор?
Г-н Ратч даже подпрыгнул.
– Конечно, был... Двоих призывали, но уже все было совершено abgemacht! И вообразите: оба словно столковались (г. Ратч, вероятно, хотел сказать: стакнулись): разрыв! разрыв
1 Нынче жив, завтра мертв! (нем.)
2 Расширение сердца! (лат.)
сердца! Так в одно слово и закричали. Предлагали анатомию, но я уже... вы понимаете, не согласился.
– И завтра похороны? – спросил я.
– Да, да, завтра, завтра мы хороним нашу голубицу! Вынос из дома будет ровно в одиннадцать часов пополуночи... Отсюда в церковь Николы на Курьих Ножках... Знаете? Странные какие имена у ваших русских церквей! Потом на последний покой в матушке земле сырой! Вы пожалуете? Мы недавно знакомы, но, смею сказать, любезность вашего нрава и возвышенность чувств...
Я поспешил кивнуть головой.
– Да, да, да,-вздохнул г. Ратч.-Это... это уж точно, как говорится, молния на светлом небеси! Ein Blitz aus heiterem Himmel!
– И ничего Сусанна Ивановна не сказала перед смертью, ничего не оставила?
– Ничего решительно! Ни синь-пороха! Ни единого клочка бумаги! Помилуйте, когда меня к ней позвали, когда разбудили меня – представьте! она уже окоченела! Очень чувствительно было для меня; очень она нас всех огорчила! Александр Давы-дыч, чай, тоже пожалеет, как узнает... Говорят, его в Москве нет?
– Он точно уезжал на несколько дней...-начал было я.
– Виктор Иваныч жалуются, что саней им долго не закладывают,– перебила меня вошедшая служанка, та самая, которую я видел в передней. Лицо ее, по-прежнему заспанное, поразило меня в этот раз тем выражением дерзкой грубости, какое появляется у слуг, когда они знают, что господа от них зависят и не решатся ни бранить их, ни взыскивать с них.
– Сейчас, сейчас,– засеменил Иван Демьяныч.– Элеонора Карповна! -Leonore! Lenchen! ' пожалуйте сюда!
Что-то грузно завозилось за дверью, и в ту же минуту раздалось повелительное восклицание Виктора: "Что ж это, лошадь не закладывают? не пешком же мне в полицию тащиться?"
–Сейчас, сейчас,-снова залепетал Иван Демьяныч.– Элеонора Карповна, пожалуйте же сюда!
– Aber, Иван Демьяныч,– послышался ее голос,– ich habe keine Toilette gemacht!г
– Macht nichts. Komm herein! 3
Элеонора Карповна вошла, придерживая двумя пальцами косынку на голой шее. На ней был утренний капот-распашонка, и волос она не успела причесать. Иван Демьяныч тотчас подскочил к ней.
1 Леонора! Ленхен! (нем.)
2 Но я еще не одета! (нем.)
3 Пустяки. Входи! (нем.)
– Вы слышите, Виктор лошадь требует,– промолвил он, торопливо указывая пальцем то на дверь, то на окно.– Пожалуйста, распорядитесь попроворнее! Der Keri schreit so! 1
– Der Victor schreit immer, Иван Демьяныч, Sie wissen vohl2 ,отвечала Элеонора Карповна,– и я сама сказала кучеру, только он вздумал овес задавать. Вот какое несчастие случилось вдруг,– прибавила она, обратясь ко мне,– и кто это мог ожидать от Сусанны Ивановны?
– Я всегда это ожидал, всегда! – закричал Ратч и высоко поднял руки, причем его бухарский халат разъехался спереди, и обнаружились препротивные нижние невыразимые из замшевой кожи с медными пряжками на поясе.– Разрыв сердца! разрыв оболочек! Гипертрофия!
– Ну да,– повторила за ним Элеонора Карповна,– гипо... Ну, вот это. Только мне очень, очень жалко, опять-таки скажу...– И ее топорное лицо понемножку перекосилось, брови приподнялись треугольником, и крохотная слезинка скатилась на круглую, точно налакированную, как у куклы, щеку...Мне очень жалко, что такой молодой человек, которому только бы следовало жить и пользоваться всем... всем... И этакое вдруг отчаяние!
– Na! gut, gut... geh, alte! 3 – перебил г. Ратч.
– Geh' schon, geh' schon 4,– проворчала Элеонора Карповна и вышла вон, все еще придерживая пальцами косынку и роняя слезинки.
И я отправился вслед за нею. В передней стоял Виктор в студенческой шинели с бобровым воротником и фуражкой набекрень. Он едва глянул на меня через плечо, встряхнул воротником и не поклонился, за что я ему мысленно сказал большое спасибо.
Я вернулся к Фустову. XXV
Я застал моего приятеля сидящим в углу своего кабинета, с понуренною головой и скрещенными на груди руками. На него нашел столбняк, и глядел он вокруг себя с медленным изумлением человека, который очень крепко спал и которого только что разбудили. Я ему рассказал свое посещение у Ратча, передал ему речи ветерана, речи его жены, впечатление, которое они оба произвели на меня, сообщил ему мое убеждение в том, что
' Он так кричит! (нем.)
2 Виктор всегда кричит, вы хорошо это знаете (нем.),
3 Ну, хорошо, хорошо... иди, старая! (нем.)
– Иду уж, иду уж (нем.).
несчастная девушка сама себя лишила жизни... Фустов слушал меня, не меняя выражения лица, и с тем же изумлением посматривал кругом.
– Ты ее видел? – спросил он меня наконец.
– Видел.
– В гробу?
Фустов словно сомневался в том, что Сусанна действительно умерла.
– В гробу.
Фустов перекосил и опустил глаза и тихонько потер себе руки.
– Тебе холодно? – спросил я.
– Да, брат, холодно,– отвечал он с расстановкой и бессмысленно покачал головою.
Я начал ему доказывать, что Сусанна непременно отравилась, а может быть, и отравлена была, и что этого нельзя так оставить...
Фустов уставился на меня.
–Что же тут делать?-сказал он, медленно и широко моргая.– Хуже ведь... если узнают. Хоронить не станут. Оставить надо... так.
Мне эта, впрочем, очень простая мысль в голову не приходила. Практический смысл моего приятеля не изменял ему.
– Когда... ее хоронят? – продолжал он.
– Завтра.
– Ты пойдешь?
– Да.
– В дом или прямо в церковь?
– Ив дом и в церковь; а оттуда на кладбище.
– А я не пойду... Я не могу, не могу,– прошептал Фустов и начал всхлипывать. Он и поутру на тех же самых словах зарыдал. Я заметил, это часто случается с плачущим; точно будто одним известным словам, большею частью незначительным,– но именно этим словам, а не другим,– дано раскрыть источник слез в человеке, потрясти его, возбудить в нем чувство жалости к другому и к самому себе... Помнится, одна крестьянка, рассказывая при мне про внезапную смерть своей дочери во время обеда, так и заливалась и не могла продолжать начатого рассказа, как только произносила следующую фразу: "Я ей говорю:
Фекла? А она мне: мамка, соль-то ты куда... соль куда... со-оль..." Слово: "соль" ее убивало. Но меня, так же как и поутру, мало трогали слезы Фустова. Я не постигал, каким образом он мог не спросить меня, не оставила ли Сусанна чего-нибудь для него? Вообще их взаимная любовь была для меня загадкой: она так и осталась загадкой для меня.
Поплакав минут с десять, Фустов встал, лег на диван, повернулся лицом к стене и остался неподвижен. Я подождал немного, но, видя, что он не шевелится и не отвечает на мои вопросы, решился удалиться. Я, быть может, взвожу на него
напраслину, но едва ли он не заснул. Впрочем, это еще бы не доказывало, чтоб он не чувствовал огорчения... а только природа его была так устроена, что не могла долго выносить печальные ощущения... Уж больно нормальная была природа! XXVI
На следующий день, ровно в одиннадцать часов, я был на месте. Тонкая крупа сеялась с низкого неба, мороз стоял небольшой, готовилась оттепель, но в воздухе ходили резкие, неприятные струи... Самая была великопостная, простудная погода. Я застал г. Ратча на крыльце его дома. В черном фраке с плерезами, без шляпы на голове, он суетился, размахивал руками, бил себя по ляжкам, кричал то в дом, то па улицу, в направлении тут же стоявших погребальных дрог с белым катафалком и двух ямских карет, возле которых четыре гарнизонные солдата в траурных мантиях на старых шинелях и траурных шляпах на сморщенных глазах задумчиво тыкали в рыхлый снег ручками незажженных факелов. Седая шапка волос так и вздымалась над красным лицом г. Ратча, и голос его, этот медный голос, обрывался от натуги. "Что же ельнику! ельнику! сюда! Ветвей еловых! – вопил он,– сейчас гроб выносить будут! Ельнику! Валите ельнику! Живо!" – воскликнул он еще раз и вскочил в дом. Оказалось, что, несмотря на мою аккуратность, я опоздал: г. Ратч счел за нужное поспешить. Служба уже отошла: священники,– из коих один имел камилавку, а другой, помоложе, очень тщательно расчесал и примаслил волосы,появились вместе с причтом на крыльце. Вскоре показался и гроб, несомый кучером, двумя дворниками и водовозом. Г-н Ратч шел сзади, придерживаясь концами пальцев за крышку, и все твердил: "Легче, легче!" За ним вперевалочку плелась Элеонора Карповна, в черном платье, тоже с плерезами, окруженная всем своим семейством; после всех выступал Виктор в новеньком мундире, при шпаге, с флером на рукоятке. Носильщики, кряхтя и перекоряясь, поставили гроб на дроги;
гарнизонные солдаты зажгли факелы, которые тотчас же затрещали и задымились, раздался плач забредшей салопницы, дьячки запели, снежная крупа внезапно усилилась и завертелась "белыми мухами", г. Ратч крикнул: "С богом! трогай!" – и процессия тронулась. Кроме семейства г. Ратча, провожавших гроб было всего пять человек: отставной, очень поношенный офицер путей сообщения с полинялою лентой Станислава на шее, едва ли не взятый напрокат; помощник квартального надзирателя, крошечный человек, с смиренным лицом и жадными глазами; какой-то старичок в камлотовом капоте; чрезвычайно толстый рыбный торговец в купеческой синей чуйке и с запахом своего товара,– и я. Отсутствие женского пола (ибо не
было возможности причислить к нему двух теток Элеоноры Кар-повны, сестер колбасника, да еще какую-то кривобокую девицу в синих очках на синем носе), отсутствие приятельниц и подруг меня сперва поразило; но, поразмыслив, я сообразил, что Сусанна, с ее нравом, воспитанием, с ее воспоминаниями, не могла иметь подруг в той среде, где она жила. В церковь набралось довольно много народу, незнакомых еще больше, чем знакомых, что можно было видеть по выражению их лиц. Отпевание продолжалось недолго. Удивляло меня то, что г. Ратч крестился весьма истово, совершенно как православный, и едва ли не подтягивал дьячкам, впрочем, одними нотами. Когда же наконец пришлось прощаться с покойницей, я низко поклонился ей, но не дал ей последнего лобызания. Г-н Ратч, напротив, очень развязно исполнил этот страшный обряд, с почтительным наклонением корпуса пригласил к гробу офицера со Станиславом, точно угощая его, и высоко, с размаха, поднимая под мышки своих детей, поочередно подносил их к телу. Элеонора Карловна, простившись с Сусанной, вдруг разрюмилась на всю церковь;
однако скоро успокоилась и все спрашивала раздраженным шепотом: "А и где же мой ридикюль?" Виктор держался в стороне и всею своею осанкой, казалось, хотел дать понять, как далек он от всех подобных обычаев и как он только долг приличия исполняет. Больше всех изъявил сочувствия старичок в капоте, бывший лет пятнадцать тому назад землемером в Тамбовской губернии и с тех пор не видавший Ратча; он Сусанны не знал вовсе, но успел уже выпить две рюмки водки в буфете. Тетушка моя также приехала в церковь. Она почему-то узнала, что покойница была именно та дама, которая посетила меня, и пришла в волнение неописанное! Подозревать меня в дурном поступке она не решалась, но изъяснить такое странное стечение обстоятельств, также не могла... Чуть ли не вообразила она, что Сусанна из любви ко мне решилась на самоубийство, и, облекшись в самые темные одежды, с сокрушенным сердцем и слезами, на коленях молилась об успокоении души новопреставленной, поставила рублевую свечу образу Утоления Печали... "Амишка" также с ней приехала и также молилась, но больше все на меня посматривала и ужасалась... Эта старая девица была, увы! ко мне неравнодушна. Выходя из церкви, тетушка раздала бедным все свои деньги, свыше десяти рублей.
Кончилось наконец прощание. Принялись закрывать гроб. В течение всей службы у меня духа не хватило прямо посмотреть на искаженное лицо бедной девушки; но каждый раз, как глаза мои мельком скользили по нем, "он не пришел, он не пришел", казалось мне, хотело сказать оно. Стали взводить крышу над гробом. Я не удержался, бросил быстрый взгляд на мертвую. "Зачем ты это сделала?"-спросил я невольно... "Он не пришел!" – почудилось мне в последний раз...
Молоток застучал по гвоздям, и все было кончено.
xxvn
Вслед за гробом двинулись мы на кладбище. Нас было всех человек сорок, разнокалиберная, в сущности праздная толпа. Больше часу продолжалось томительное шествие. Погода делалась все хуже. Виктор с полдороги сел в карету; но г. Ратч выступал бодро по талому снегу; точно так он, должно быть, выступал, и тоже по снегу, когда, после рокового свидания с Семеном Матвеичем, он с торжеством вел к себе в дом навсегда погубленную им девушку. Волосы "ветерана", его брови опушились снежинками; он то пыхтел и покрикивал, то, мужественно забирая в себя дух, округлял свои крепкие бурые щеки... Право, можно было подумать, что он смеется. "После моей смерти пенсия должна перейти к Ивану Демьянычу",– вспоминались мне опять слова Сусанниной тетрадки. Пришли мы наконец на кладбище; добрались до свежевырытой могилы. Последний обряд совершился скоро: все продрогли, все торопились. Гроб на веревках скользнул в зияющую яму; принялись забрасывать ее землей. Г-н Ратч и тут показал бодрость своего духа; oil так проворно, с такою силой, с таким размахом бросал комки земли на крышу гроба, так выставлял при этом ногу вперед и так молодецки закидывал свой торс... энергичнее он бы не мог действовать, если б ему пришлось побивать каменьями лютейшего своего врага. Виктор по-прежнему держался в стороне; он все кутался в шинель и проводил подбородком по бобру воротника; остальные дети г. Ратча усердно подражали родителю. Швырять песком и землей доставляло им великое удовольствие, за что их, впрочем, и винить нельзя. Холмик появился на месте ямы; мы уже собирались расходиться, как вдруг г. Ратч, повернувшись по-военному налево кругом и хлопнув себя по ляжке, объявил нам всем, "господам мужчинам", что он приглашает нас, а также и "почтенное священство", на "помина-тельный" стол, устроенный в недальнем расстоянии от кладбища, в главной зале весьма приличного трактира, "стараньями любезнейшего нашего Сигизмунда Сигизмундовича..." При этих словах он указал на помощника квартального надзирателя и прибавил, что, при всей своей горести и лютеранской религии, он, Иван Демьянов Ратч, как истый русский человек, дорожит пуще всего русскими древними обычаями. "Супруга моя,воскликнул он,– и какие с нею пожаловали дамы, пускай домой поедут, а мы, господа мужчины, помянем скромной трапезой тень усопшея рабы твоея!" Предложение г. Ратча было принятое искренним сочувствием; "почтенное" священство как-то внушительно переглянулось между собой, а офицер путей сообщения потрепал Ивана Демьяныча по плечу и назвал его патриотом и душою общества.
Мы отправились гуртом в трактир. В трактире, посреди длинной и широкой, впрочем, совершенно пустой комнаты
второго этажа, стояли два стола, покрытые бутылками, яствами, приборами и окруженные стульями; запах штукатурки, соединенный с запахом водки и постного масла, бил в нос и стеснял дыхание. Помощник квартального надзирателя, в качестве распорядителя, усадил священство за почетный конец, на котором преимущественно столпились кушанья постные; вслед за духовенством уселись прочие посетители; пир начался. Не хотелось бы мне употреблять такое праздничное слово: пир; но всякое другое слово не соответствовало бы самой сущности дела. Сперва все шло довольно тихо, не без оттенка унылости; уста жевали, рюмки опорожнялись, -но слышались и вздохи, быть может, пищеварительные, а быть может, и сочувственные; упоминалась смерть, обращалось внимание на краткость человеческой жизни, на бренность земных надежд; офицер путей сообщения рассказал какой-то, правда военный, но наставительный анекдот; батюшка в камилавке одобрил его и сам сообщил любопытную черту из жития преподобного Ивана Воина; другой батюшка, с прекрасно причесанными волосами хоть обращал больше внимания на кушанья, однако также произнес нечто наставительное насчет девической непорочности; но понемногу все изменилось. Лица раскраснелись, голоса загомонели, смех вступил в свои права;
стали раздаваться восклицания порывистые, послышались ласковые наименованья вроде: "братца ты моего миленького", "душки ты моей", "чурки" и даже "свинтуса этакого"; словом, посыпалось все то, на что так щедра русская душа, когда станет, как говорится, нараспашку. Когда же наконец захлопали пробки цимлянского, тут уже совсем шумно стало: некто даже петухом прокричал, а другой посетитель предложил изгрызть зубами и проглотить рюмку, из которой только что выпил вино. Г-н Ратч, уже не красный, а сизый, внезапно встал с своего места; он и до того времени много шумел и хохотал, но тут он попросил позволения произнесть спич. "Говорите! Произносите!" заголосили все; старик в капоте закричал даже: "браво!" и в ладоши захлопал... впрочем, он сидел уже на полу. Г-н Ратч поднял бокал высоко над головой и объявил, что намерен, в кратких, но "впечатлительных" выражениях, указать на достоинства той прекрасной души, которая, "оставив здесь свою, так сказать, земную шелуху (die irdische Hulie), воспарила в небеса и погрузила...– г. Ратч поправился: – и погрязла...– Он опять поправился: – и погрузила..."
– Отец дьякон! Почтеннейший! Душа! – послышался сдержанный, но убедительный шепот.– Горло, говорят, у тебя адское; уважь, грянь: "Мы живем среди полей!"
– Шш! шш!.. Полно вам! Что это! – промчалось по устам гостей.
– ...Погрузила все свое преданное семейство,-продолжал г. Ратч, бросив строгий взор в направлении любителя музыки,– погрузила все свое семейство в ничем не заменимую печаль!
Да! – воскликнул Иван Демьяныч,– справедливо гласит русская пословица: "Судьба гнет не тужит, переломит..."
– Стойте! Господа! – закричал внезапно чей-то хриплый голос на конце стола,– у меня сейчас кошелек украли!
– Ах, мошенник! – запищал другой голос, и – бац! раздалась пощечина.
Господи! Что тут произошло! Точно дикий зверь, который до тех пор лишь изредка ворчал и шевелился в нас, вдруг сорвался с цепи и встал на дыбы, во всей безобразной красе своего взъерошенного загривка. Казалось, все втайне ожидали "скандала", как естественной принадлежности и разрешения пира, и так ринулись все, так и подхватили... Тарелки, стаканы зазвенели, покатились, стулья опрокинулись, поднялся пронзительный крик, руки замахали по воздуху, фалды взвились, и завязалась драка!
– Лупи его! лупи его! – заревел, как иступленный, мой сосед, рыбный торговец, казавшийся до того мгновенья самым смирным человеком в мире; правда, он выпил в молчанку стаканов десять вина.-Лупи его!..
Кого лупить, за что лупить, он не имел понятия, но ревел неистово.
Помощник квартального надзирателя, офицер путей сообщения, сам г. Ратч, который, вероятно, никак не ожидал, что его красноречию будет положен такой скорый конец, попытались было восстановить тишину... но усилия их оказались тщетными. Мой сосед, рыбный торговец, даже на самого г. Ратча накинулся.
– Уморил девку, немчура треклятая,– закричал он на него, потрясая кулаками,-полицию подкупил, а теперь куражишься?!
Тут прибежали половые...
Что произошло дальше, я не знаю; я поскорей схватил фуражку, да и давай бог ноги! Помню только, что-то страшно затрещало; помню также остов селедки в волосах старца в капоте, поповскую шляпу, летевшую через всю комнату, бледное лицо Виктора, присевшего в углу, и чью-то рыжую бороду в чьей-то мускулистой руке... Это были последние впечатления, вынесенные мной из "поминательного пира", устроенного любезнейшим Сигизмундом Сигизмундовичем в честь бедной Сусанны.