Текст книги "История любовная"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
– Васюх… Васюх… Васюха!…
Бык тяжело вошел в ворота, заревел. В моих глазах зеленое струилось, черное пятно ревело. Тянулась из окошка «молодая»…
Ударили ко всенощной.
Я посмотрел на образ «Всех Праздников» – старинный, в золотом окладе. Посередине был Животворящий Крест. Мне стало радостно-покойно, и сонный огонек лампадки показался мне таким чудесным – аленьким цветочком! Я запел, вполголоса, без слов – «Кресту Твоему поклоняемся, Вла-дыко…» Ходил по солнечному залу, по «дорожкам», и запевал. Ходили золотые рыбки в аквариуме, в солнце, тихо, сонно. Зайчики играли от воды.
Волнение мое утихло.
Чем-то, в глубине, постиг я в этот светлый вечер, что есть две силы – чистота и грех, две жизни. Тихо ступал по коврику. Зеленые и красные полоски когда-то уводили далеко, куда-то… Теперь – все видно. Но почему же, в детстве, – далеко, теперь – все видно?…
Я вышел за ворота. Светло зеленело по садам, к заставе, – проснулось в ливне. Радостно смотрел я на сады, на небо – тихий свет! В церквах звонили – звон вечерний. Чудесно пахло тополями и березой. Было тепло и тихо. И в сердце – ласка: как хорошо весной!… И грустно. Почему же грустно?… В благовесте я слышал песню – шарманка заводила где-то:
Кого-то нет, ко-го-то жа-аль…
XXXV
Она уехала…
Окна ее квартиры, с кисейными занавесками, в гераньках, были открыты, тихи: чудилась пустота за ними.
У ворот сидел Карих, засунув в карманы руки, смотрел ежом. И он одинок, тоже?… – подумал я. И зеленая улица показалась мне вся печальной. Пройти в Нескучный?…
Вечер был тихий, зелено-золотистый. Такие вечера бывают в мае, после дождя. Хотелось бродить, мечтать. Я прошел далеко, к заставе. Вот и Нескучный, бесконечная желтая ограда. За ней густело, зеленело глянцем березовых листочков. Клены золотились нежно, молочным цветом. Липы еще чернели, но после дождя проснулись, задымились, стояли в сетке, в розовато-зеленых мушках. Тянуло густо черемухойглушило. Грузно она мерцала белым, кисти ее обникли, отцветали. Я вспомнил Пашу: умывалась черемуховым мылом! Я шел и мысленно напевал – «Видевше свет вечер-ний… поем Отца-а-а…» И зелень как будто пела своим молчаньем. Я приостановился и послушал: не слышно ли соловья в глуши?…
Как будто – чокал?…
Было совсем безлюдно. В старых, развесистых березах краснелось солнце. От сада доносило струйки, – чем-то душисто-тонким, розоватым. Не жимолость ли начинала распускаться?
Купы загадочно дремали, обещали…
Налево, за широкой луговиной, шли домики посада. Над ними золотились клены. Я смотрел в очаровании и грусти. Здесь, против Нескучного, когда-то, стоял тот домик, с колонками и садом, резвилась Зинаида…
…Где-то она теперь? Она не могла состариться, превратиться в сухонькую старушку или ожиревшую старуху. Она могла умереть трагически, сгореть от страсти, но ходить с ридикюльчиком к обедне, вязать всякую чепуху, в очках…! А может быть, вышла за какого-нибудь графа, живет где-нибудь в Италии… В Италии – все красавицы. Во всяком случае, лицо ее и в старости прекрасно, ни одной морщинки, локоны снежно белы, и только в глазах, как у Минервы, – холодность, строгость. А ей на смену сколько явилось новых прекрасных женщин, полных неизъяснимой прелести, обаятельно жгучей тайны! Сколько прелестных девушек… Может быть, и сейчас даже, в этих простеньких домиках, таятся перлы!… Может быть, от их связи остался кто-то…? У Тургенева ничего не сказано, а очень интересно… Что она, была уже женщина, когда целовала ему руку?… И за что он ее ударил? Положим, хлыстом ударил… И она же поцеловала ему руку?! За что?! Что она требовала безотчетной любви и полной отдачи страсти? Да, она требовала и имела на это право. Она все отдала ему! Она перешагнула через пошлые предрассудки, она пожертвовала собой во имя любви!… О, лучезарная, дивная из всех женщин!…
Я мечтал, медленно проходя вдоль сада, глухой стеною.
«И вот, и в моей мрачной жизни явилась она, прекрасная, чудная Серафима, полная женской тайны, и я пробудил в ней что-то! Она же пишет: „вы вносите в мою душу смуту, что-то во мне затронуто, какие-то странные ощущения!“ Боже мой, неужели она еще никогда не любила так, неужели ей еще незнакомы эти жгучие ощущения, и я своим страстным чувством разбудил в ней таинственное, что скрыто в женщине?! Но почему она написала, что она – уже „сложившаяся женщина“? Физически – сложившаяся или психически, так сказать – морально, нравственно? Надо разуметь последнее. Как поется, на слова Пушкина, – „В душе настало пробужденье, и вот опять явилась ты…!“ Явился я… – и зажег в ней, „как солнца луч среди ненастья, и жизнь, и молодость, и счастье!“ И во вторник все объяснится…»
Я смотрел на вершины сада. Они дремали, словно хранили тайну. Соловьи уже начинали робко, нежно пускали трели. От затаенно-сладостного их чоканья томилось сердце. Пели они, должно быть, над самой глушью, у «Чертова оврага».
Мы пройдем к самому оврагу, где зыбкий мостик. Сколько там всего было!… Какой-то студент Ребров застрелился на мостике от страстной любви к княгине, был у нее репетитором. Княгиня сошла с ума. И до сих пор барышни вешают веночки на ветви дуба, под которым студент лежал. Весь дуб изрезан, брали кору на память!… Какая-то даже написала: «если бы ты из-за меня!» Какое чувство!…
Я вспомнил мостик и черные перильца. На столбике вырезаны стихи. Мы списали их с Женькой себе на память:
О, странник, не пытай рассудка:
Любовь – трагедия иль шутка,
Богов ли дар – иль смерти яд?
Познай любовь – и с нею Ад!
Подписано – «Эдип». Я жалел, что в прошлом году сменили столбик и стихи уничтожили. Я бы показал ей и спросил бы, что она думает о любви. Не все, конечно, смотрят пессимистически, но, по крайней мере, здесь нет цинизма! Стихи трагичны и изобличают в авторе, может быть, даже в самоубийце-студенте натуру вдумчивую и глубокую, отравленную горечью любви. Она – графиня, он – простой студент-бедняк, дороги их слишком разны… И стихи подкупают благородством чувства, искренностью… А ниже какой-то «Сенека», вроде бородатого болвана, написал пошлость, изобличающую в авторе натуру легкомысленную и циническую, не вдумывающуюся в кардинальные вопросы жизни. Он написал:
Странник-дурачина,
Мой тебе совет:
Не ищи «причины» —
Ад любовь – иль нет?
И не верь «Эдипу»,
Что любовь есть Ад,
А садись под липу, —
Будешь очень рад!…
И целуй без счета Машу и Любовь,
А придет охота,
Начинай-ка вновь!
«Сенека»
Когда мы списывали с Женькой в прошлом году, я решительно заявил, что скорее склонюсь к мнению о любви – «Эдипа», а не к размениванию чувства на всяких там «Маш и Люб», как это у «Сенеки». Женька заспорил и назвал «Сенеку» гениальным человеком.
– Прямо мефистофельское отношение! – обрадовался он чему-то. – Фауст ка-кие вопросы решал, а он подсунул ему Маргариточку да еще глупенькую, – весь Фауст и скапустился!
– Это ничего не доказывает, и ты – болван! – рассердился я. – У Фауста из любви трагедия получилась… то есть у Маргариты! Да и у Фауста!… Черту душу продал, а не получил любви на полтинник! Это твой «Сенека» сидел под липкой с портнишками…
– И я бы посидел!… – сказал Женька. – Нет, гениальный человек! Так и Наполеон смотрел.
– Нет, – сказал я, – тогда никакой поэзии, и все эмоции слез, страданий и радостей, – для чего даны? А чичиковское отношение к жизни, как только приобретателя, – пошлость и торгашество! Все за деньги купить можно? и Машу, и Любовь? И сидеть под липкой?! Чу-вства нельзя купить! «Эдип» заплатил кровью! Графиня сошла с ума!… Вот что значит любовь.
– Оба и дураки! – сказал Женька и потом всю дорогу напевал «Сенеку».
Теперь я еще более уверился, до чего я был прав тогда. Пусть Женька купил бы ее любовь! Она ему отписала. А что назначила свиданье на завтра – ясно, что посмеялась. Ее же нет…
Меня потянуло в сад, но что-то меня держало. Нельзя нарушать очарования! Там будет первая моя встреча с любимой женщиной, с первой женщиной, встретившейся мне в жизни. И пусть в первый раз в эту дивную весну моей жизни, когда я узнал любовь, я войду вместе с нею! И я нежно скажу любимой: «вы – первая женщина, с которой я так вхожу в этот таинственный, полный немого очарования и тайны, исторический сад, где каждый укромный уголок, каждая уходящая в глушь тропинка, беседка, скамейка и эти темнеющие аллеи говорят только о любви!» Как это восхитительно-чудесно будет: «вы – первая!»
Так мечтая, я вынул ее письма. Они по-прежнему одуряюще-дивно пахли. Я перебегал по строчкам, вылавливая любимые: «я знаю, что вы хорошенький»… и готова расцеловать вас, ну, пусть даже – «как женщина»… «вы будите во мне странные ощущения»… «в каждой женщине есть вакханка»…
Вакханка… Это значит – отдающаяся безумной страсти? Они, обнаженные, бегали по полям и холмам, ночью, с горящими факелами, и кричали в исступленном безумии – «эвоэ»! «Грек» Васька так и не объяснил, для чего они это делали. Прошепелявил только: «Ну, это, изворите ри видеть, да-с… к деру не относится! Просто сумашедшие женщины, симвор пороков, исчезнувший с появрением образования и христианства-с…пьяные бабы-с, крикуши-с!…» Но мы отлично поняли, когда намекнул Фед-Владимирыч, что это – «праздник богу Любви, как у предков наших, славян, – Яриле! Любовь просыпается весной! Понятно?…» – «Понятно!» – ответили мы хором. «Ну, то-то!… – усмехнулся Фед-Владимирыч, – но вам, молодые люди, рановато… надо сперва экзамены-с!…»
Они метались, а сатиры на козлиных ногах, «крепкие телом», гнались за ними. И они, загнанные в леса сатирами, отдавались любви, как жертве!… Боже мой, неужели и она тоже, как вакханка?! Пришел ей срок, и она отдалась сатиру, этому бородатому болвану?., и – толстяку?…
Очарование вечера и весны пропало. Захотелось – скорей туда. Вдруг подхожу и вижу: она – в окошке! Целой компанией вернулись!., просто в Сокольниках гуляли…
Я поспешил вернуться. Окошки были по-прежнему открыты. Глядела на улицу толстуха. Я снял фуражку в надежде, что она мне скажет: «а знаете, Симочка-то вернулась!» Но она сказала:
– Гулять ходили? Воздух-то уж очень… гигиена!… Дура! И я ответил:
– Немножко к Нескучному прошелся. Передайте привет, пожалуйста…
– Будьте спокойны, – ласково ответила толстуха. – Может быть, к вечеру завтра и вернется. Отстоит обедню…
Меня охватила радость. «Отстоит обедню!» Может быть, она просто поехала молиться? Девушки, когда любят, ходят по сорок раз к Иверской, обещают!… И она захотела помолиться…
XXXVI
Паша сидела на крылечке. Рядом сидел конторщик, читал газетку.
– А мы с «Чуркиным» увлекаемся. Осипу-то, читали?… голову размозжили! – заторопился Сметкин. – Прекрасный вечер-с!…
– Михаил Васильич очень читает!… – сказала в восторге Паша. – Чисто как шьет машинка!…
– Немножко все-таки грамотны… – сказал приосанясь Сметкин.
Я постоял, помялся. – Поздравьте-с… – сказал горделиво Сметкин, смотря на Пашу, и меня почему-то испугало. – Красненькую прибавили! Полсотни-с получать буду!…
– Михал Василича очень хозяин ценит… – сказала Паша. – Прямо, капитал громадный! Жениться можно… Будете, что ль, жениться?
– При известных условиях, конечно! Могу жениться. Больше околодочного получаю. Раз знаешь итальянскую бухгалтерию, – могу и сотню!
Он нагло хвастал.
– Ах, Михайла Василич… да уж читайте дальше!… – ломалась, как дура, Паша. – Или погулять пройдемтесь?… – услыхал я, идя сенями.
– Хотите, промчу к Нескучному?… Я приостановился.
– Нет, когда со двора пойду, тогда уж…
Я поднялся к себе и лег на подоконник. Крылечко было за уголком. И вдруг услышал:
– А вот за это!… Крикнул как будто кучер?…
– Вы… не имеете права драться!… – закричал Сметкин с плачем. – Не имеете… не смеете!…
– А вот сме-ю! Я ттебе… ноги поломаю, сволочь!… – сказал кучер. – А вот тоже!…
– Я сейчас в часть пойду!… – жаловался плаксиво Сметкин. – Я вам не позволю нарушать… прикосновение личности!
Я слышал, как орала скорнячиха, смеялся Гришка, резо-нил Василь Василич:
– Вы, Степан Трофимыч, рукам воли не давайте! Ежели племянник ко мне ходит…
– Что ж он, с людями слова сказать не может?! – кричала скорнячиха. – К девушке подошел молодой человек… Жена ваша?!.
– А может, она ему милей жены?! – смеялся Гришка. – Имеет полное право.
– Ты-то уж молчи, трепало! А она, может, сама с Мишей!
– Нет, тетенька, этого я так не оставлю! – храбрился Сметкин. – У меня околодочный Семен Андреич друг-приятель!… Я протокол составлю!
– Боюсь я твоего протокола! Я тебе сказал… ноги поломаю! – спокойно говорил кучер. – Вон городовой идет… Да что, дурака ломает! Ты, Иван Акимыч, меня знаешь… Ходит по чужим дворам, пристает к девчонке. Я тебе сказывал. Девчонка от него плачет…
– Не годится, Михайла Василич, скандал делать! Ходи по своему двору… слова тебе не скажут… – узнал я городового. – Не годится скандалу делать, пристав ходит. Ну, свои люди… неприятностев не надо. Девчонку тоже… срамить не дозволяется!…
– В полпивной сидят вместе! Я сама приставу пожалюсь… – кричала скорнячиха.
– Ну, не шумите, не шумите, Марья Кондратьевна… вы лучше помои-то не лейте в нужник! Да двои у вас без прописки сейчас живут… Я вам ничего не говорю, раз свои люди, знакомые. Чего там, пристав ходит.
Немножко пошумели и затихли. По коридору прошмыгнула Паша. Она еще с самого начала прибежала и, должно быть, подслушивала в окошко.
– Как тебе не стыдно, Паша! – сказал я ей. Она мотнулась, словно ее кольнуло.
– Чего это такой – не стыдно?!. Вы-то чего, всамделе? Что я вам, подначальная досталась? Какой папаша!… Вы лучше за собой глядите, в дрязги лезут!…
Она меня прямо закидала. Ко мне даже не обернулась, стояла боком, крича к чулану. Кудряшки ее дрожали, горели щеки. Я с удивлением увидел, что она и сегодня в новом, в голубенькой матроске! Она стала как будто выше, стройней и краше. И я подумал: какой же у нее изящный носик!
– Ты же себя срамишь… чуть даже не целуешься с мальчишкой… я слышал! Сама тащишь его гулять? Я слышал!…
Она кинула мне в лицо:
– А вам досадно? А когда с другими целовалась… не страмилась?! Бессты-жие!… По бабкам ходят… Вы лучше за собой смотрите! С кем хочусь, с тем и волочусь!
– Да как ты смеешь…? – смутился я. – И ведешь себя, как такая…
Она скакнула ко мне «сорокой», я даже испугался.
– Какая я такая?! – крикнула она злым шипом. – Вы меня где видали?! Со мной гуляли?! Что ко мне дураки-то лезут, так – такая?! Почестнее вашей шлюхи!…
– Не смей оскорблять её! Не смеешь!…
Я поднял палец. Она вдруг плюнула и растерла.
– Шлюха и есть шлюха! Нате вот вам, отдайте… вашей шлюхе!…
Она сунула руку за матроску и вышвырнула клочок картона.
– Не надо… – зашептала она, закрывая лицо руками, – не надо вашего ничего… не надо… ду-ра!…
Я узнал свою карточку, которую она стащила из альбома.
– Ааа… – услыхал я всхлипы.
Она уткнулась в стену. Плечи ее дрожали, трепетали. Меня пронизало болью. Я подошел, коснулся… Она рванулась:
– Оставьте… не трожьте меня!… – всхлипнула она громче и затряслась по-детски. – Не тро… жьте… ох, не трожьте!… ой, не могу… закричу сейчас… не трожьте!
Я страшно испугался, растерялся. Такое же было у тети Маши, когда расстроилась ее свадьба с паркетчиком. Она закричала курицей и хотела скакнуть в окошко.
– Паша, голубушка… миленькая, не плачь… ну, Паша… – успокаивал я ее, поглаживая по кофточке.
Она стала еще сильнее плакать. Я почувствовал жалость к ней, что-то еще сильнее, – и мне захотелось ее обнять. Я обнял ее за талию. Она затихла.
– Пашечка, успокойся… это все глупости… – бормотал я в волнении, чувствуя, как она дрожит. – Ах, Паша…
И я поцеловал ее возле ушка.
Но тут… пол подо мной поехал, словно меня ударили.
– Вот так… пре-красно!… – услыхал я ужасный голос.
У лестницы из столовой стояла тетка, как привидение! Она держала полосатую подушку и зачем-то качала ею. И головой качала. Паша пропала, юркнула в свою каморку. А я остался. Осталась и тетя Маша, качала своей подушкой.
– Поди-ка сюда, господин хороший…
И поманила пальцем. Я подошел покорно.
– Это… что же?… – сказала она, как мертвая.
– Ужасная история, тетя… ужа-сная!… – угрожающим голосом сказал я. – Она чуть не умерла! Она… – я уже нашел выход, – лежала без помощи на полу, в истерике… Я выбежал из комнаты и подал помощь, как… беззащитному существу…
– Что ты мне…? – горячо зашептала тетя Маша, – я сама видела, как ты… сделал это?!
– Что же я такое сделал? Не понимаю… – горячо зашептал и я. – Я, я поднял и… стал уговаривать…
– Ты… ее… целовал! – выговорила с трудом тетка. – Ты занимаешься… развра-том?! С таких лет… У тебя с ней роман! Ну-ну… я уж теперь… У тебя… ро-ман?!
– Роман?! – в ужасе вскрикнул я, и слово «роман» показалось мне страшным. – Вы ска-же-те… Вот, могу перекреститься! – и я перекрестился. – Я ее уговаривал, шептал ей – «успокойся, не придавай значения»! Вы сами понимаете, милая тетя Маша, что для невинной девушки значит, когда оскорблена ее честь! Да, ей нанесли ужасное оскорбление! Сейчас на дворе… Можете спросить Катерину, скор-нячиху… В Пашу влюбился Мишка, а кучер ее ударил… все ругались. Паша прибежала и ляпнулась, стало ее трясти, в истерике!… Я первый пришел на помощь, бросил даже заниматься геометрией!…
– Пойдем к тебе… – сказала тетка, махнув подушкой. Она притворила дверь.
– У тебя… с ней… ро-ман! – сказала она холодным тоном, словно приговаривала меня к смерти. – Изволь мне сказать всю правду… Нет, ты прямо гляди, не саркастичествуй, а прямо… я твоя тетка… У тебя, с ней, роман! Да, ро-ман!…
– Не оскорбляйте невинных девушек, тетя Маша! – поднял я руку к небу и погрозил. – Клянусь всеми святыми, что…
– Ты с ней… – она опустила глаза к подушке, – не… У вас ничего нет?
– Ровно ничего… не понимаю, чего вы меня пытаете!… Если бы вы упали, я первый полил бы вас водой… и постарался успокоить!
– Ты успоко-ил бы!… Я тебя, перца, зна-ю!… – и она потянула меня за нос. – Вот что… Повторяй за мной: «Перед Богом клянусь…»
– «Перед Богом клянусь…» – тревожно повторил я, стараясь понять, что будет.
– …«что я провалюсь…» Повторяй, повторяй…
– Ну… «что я провалюсь…»? – повторил я отчаянно.
– …«если я соврал, что у меня ничего не было»!
– С удовольствием! – крикнул я, веря, что у меня ровно ничего не было. Разве целоваться – что-то? – «Если я соврал, что у меня ничего не было»! – И я даже добавил: «с Пашей». Ни-чего предосудительного!… Могу поклясться жизнью!…
– Ну, теперь я спокойна… – прошептала тетка, пытливо смотря в глаза. – Помни, Тоня, что это в твои годы очень вредно. Ты можешь иссохнуть, как мумия… и умереть даже! Вася Кашин от этого и помер…
– Вы можете спросить Катерину, как там дрались, а Паша убежала. Я не могу видеть женских слез, тетя, я готов кричать… и мне стало так, жалко невинную сироту, что я готов был даже целовать ее… как ребенка…
– Я знаю, что у тебя доброе сердце…
– Надо же защитить невинную женщину… то есть девушку!… И сказать, наконец, этому мужчине, чтобы он не смел оскорблять публично… У нас не трактир! – с возмущением сказал я, чувствуя нежность к Паше. – Тетя, употребите ваше влияние… вы сами понимаете, что для девушки добрая честь… И увидите, что Господь пошлет вам счастье! увидите, тетя Маша!…
– Это делает тебе честь, и я употреблю влияние… – проговорила задумчиво тетя Маша, и я услыхал, как кто-то поскрипывал за дверью.
Она, наконец, ушла, и я горячо перекрестился. У меня ничего же не было! После ужина ко мне заглянула Паша, в розовой кофточке.
– Ну и хитрущий вы! – сказала она, смеясь. – Я все слыхала…
Я учил геометрию. Приход Паши меня встревожил: опять, пожалуй, начнет про «шлюху». Она стала приготовлять постель.
– Ну и хитру-щий!…
– Вовсе я не хитрущий, а…
– …злющий, – сказала она шутя. – Пытала меня за вас Марья Михайловна… креститься заставляла! Перевести меня вниз хотят. Катерина ей наболтала бо-знать чего, Марье Михайловне… «ломовик» ей все жалился, Катерине-то…
– Чего он мог жаловаться?
– Сами знаете…
Она вдруг подбежала сзади, обняла и поцеловала в лоб. Я отстранился. Она посмотрела с болью.
– Тетка подслушать может… – шепнул я ей, играя ее рукой.
Она выпорхнула из комнаты. Я представил ее «сорокой», в голубенькой матроске…
– На лестнице скрипит что-то… – шепнула Паша, заглядывая из коридора.
И пропала. На лестнице скрипело. Я раскрыл готовальню и вынул циркуль.
– Не спишь еще?… – пытливо спросила тетка.
– Поспишь тут, с чертовой геометрией!… Тысяча чертежей… – тыкал я циркулем, – концентрические окружности, сегменты, хорды, секторы, касательные!… Можно с ума сойти. И со всякими пустяками пристают.
– То-ня… – сокрушенно сказала тетка. – У меня болит сердце, за тебя. Поклянись, что у тебя… нет с ней…
– Чего у меня нет?! – с недоумением спросил я.
Она покачала головой, словно прощалась со мной навеки.
– И ты не знаешь, что я хочу сказать?…
– Не знаю…
– Ты… не знаешь?! – впивалась она глазами. – Неужели ты и в самом деле еще не знаешь?…
– Уверяю вас, не знаю. Объясните, пожалуйста…
– К Паше… ты ничего не чувствуешь?…
– А что же мне к ней чувствовать? – сказал я, глядя на потолок, словно решал задачу. – Я ее не ругаю… Только не люблю, когда она убирает на столе, путает мои тетрадки! Если бы у нас был лакей… Лакеи всегда понятливей.
– Ну, учи екзамены, Бог с тобой. Ты добрый мальчик. Она перекрестила меня и пошла к Пашиной каморке.
Минут через десять она ушла. Сейчас же вьюркнула Паша.
– Тоничка, Тоничка… вы знаете? что она мне сказала!… – фыркала Паша в руки, – сказала, что… – она перегнулась и замоталась в смехе, – сказала… что вы… младенчик!., ничево-шеньки-то не знает!…
Я только теперь увидел, что она опять в голубенькой матроске.
– Нравится вам, ка-кая?… – повертелась она «сорокой». – Я знаю, мужчины любят… все барышни пошили!
Она подошла так близко…
– Паша… – прошептал я, – ты, прямо… – вертелось в голове – «вакханка», но я сдержался, – прямо, весенняя…
Она протянула руки, и мы зацеловались.
– Опять любишь?… Никогда не разлюбишь?… Мой будешь…? – шептала она, целуясь.
Я ничего не слышал. Она метнулась. Я видел ее кудряшки, заломленный воротник матроски…
– Боюсь, еще подкрадется… – шепнула она от двери. – Ми-лый!…
Она поцеловала воздух и пропала.
Я долго не мог заснуть. Лежал и думал: «Но ведь я же люблю ее! это же преступно, – любить двоих?»… Но Паша совсем вакханка… Кажется, шептала… – «приду к тебе…» или – «можно прийти к тебе?…»