355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шамякин » Пусть будут добрые сердца (ЛП) » Текст книги (страница 1)
Пусть будут добрые сердца (ЛП)
  • Текст добавлен: 3 августа 2017, 14:30

Текст книги "Пусть будут добрые сердца (ЛП)"


Автор книги: Иван Шамякин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Иван Шамякин
Пусть будут добрые сердца

Рассказы о литературной молодости

Литерный паек

В июне 1947 года меня вызвали в Минск для приема в Союз писателей. Опубликованы были повесть «Месть», рассказ «В снежной пустыне», два или три рассказа, которые уже не помню, в «Гомельской правде».

Это была вторая поездка в столицу, первая – в декабре сорок пятого – на первый послевоенный пленум. Так он назывался. Но на самом деле это был съезд, потому что на нем присутствовало 42 члена Союза из 43-х (Пимен Панченко не приехал из Ирана, где продолжал службу в армии). Перед этой, первой, поездкой я не волновался. Ехал в шинели и в сапогах – солдат. А солдат нигде не должен волноваться. Обратно возвращался как на крыльях: на пленуме в докладе о творчестве молодых Василь Витка высоко оценил мою «Месть», хотя журнал еще не вышел.

Вызов на прием меня взволновал. Вон как взлетел за два года – до какой высоты добрался! Вернусь членом Союза писателей! В то время это был судьбоносный шаг. Писатель-профессионал – фигура, равная… Да с кем можно было сравнить? Только с коллегами по другим видам искусства – художниками, композиторами.

Больше меня волновалась Маша. Во-первых: а вдруг не примут – позор.

– Никому не говори, зачем едешь.

Но еще больше ее напугала моя мечта:

– Стану членом Союза – переедем в Минск.

Боялась сельская фельдшерица Минска. Сроднилась с жителями своего большого участка – на семь деревень: Прокоповка, Маковье, Будище, Черетянка, Займище, Залесье, Донец. Маша радовалась, что хоть чем-нибудь может помочь этим людям, а сама жила не намного лучше: весна того года была голодная; соседняя Украина очень голодала, люди оттуда шли на север. Куда? В Минск? В Литву? В Ленинград? Рабочие везде нужны были – государство восстанавливалось после войны. Но не везде отоваривали даже рабочие карточки. А кто мог помочь колхозникам?

А Минск, говорили те, кто побывал там, жил уже полной жизнью. Западная рядом, рынок завален продуктами, да и в коммерческих магазинах – все что хочешь, были бы деньги. А у меня печаталась в «Полымі» первая часть «Глубокого течения». Будет гонорар!

И все равно Маша боялась. Может, за меня боялась, что, когда стану настоящим писателем, «задеру хвост» и наброшусь на минских красавиц. К учительницам, с которыми я работал в школе, ревновала, особенно к одной – Марусе Антоненко. С ней я учился в седьмом классе и тогда же назначил ей свидание, окончившееся для меня трагикомично: глупая девушка рассказала об этом маковским парням, а те на мосту через речку сделали мне «темную». Боков не намяли, но в классе смеялись: «Ну как, жених?» Удивительно – стыда особого я не испытывал. Наоборот, считал себя рыцарем: прошел от школы семь километров, а вечером пробежал снова те же семь километров, а всего 7х4=28. Разве не подвиг?..

* * *

Ехал ночью в общем вагоне, тогда от Гомеля до Минска поезд шел часов десять; разобрали вторую нитку, чтобы отремонтировать разбитый бомбами, немецкими и партизанскими, один путь.

Спал сидя, положив голову на плечо мужчины, от которого шел очень сильный запах выделанной овчины – шил кожушки?

Союз писателей размещался в Доме правительства в дворовом крыле. Утром милиционер не пустил меня туда:

– Они работают с двух часов.

Меня это удивило: вот это жизнь!

Часов пять бесцельного хождения по Минску. Что смотреть? Руины? Насмотрелся на них – Мурманск, Варшава, Берлин. И Минск – в сорок пятом. Повезло, что в Доме профсоюзов на площади Свободы неожиданно для себя открыл музей Янки Купалы. Долго ходил там. Исключительный интерес – для меня, человека, которому война не позволила прочитать даже Купалу. А знать необходимо! Необходимо знать всю белорусскую литературу. Я читал с жадностью. Но где было взять книги в моей Прокоповке?

* * *

Членов президиума было немного – человек семь. Столько же и нас, новобранцев. Но присутствовали коллеги, рекомендовавшие нас. Вел заседание председатель Союза седой Михась Лыньков, белый– белый, как шапка Арарата, которую я увидел значительно позже. Потом мне рассказали трагедию Лынькова – фашисты сожгли в Тростенце его жену и сына.

Процедура приема была простая и вовсе не формальная. Секретарь Союза Павел Ковалев, одетый почему-то в такую жару во френч из английского сукна, с трубкой, табак в которой не горел, докладывал о каждом из кандидатов, как говорится, на высокой ноте: каждый гений. Присутствующие – признанные гении – задавали начинающим вопросы. Больше всего досталось Алене Василевич. Алексей Русецкий и Микола Аврамчик читали стихи. А обо мне словно забыли, даже страха нагнали – ни вопросов, ни желания послушать хотя бы страничку из второй части романа.

Я ощущал себя последним в очереди и в какой-то момент даже голым. Чуть не сомлел от мысли: не примут, недаром Маша боялась. Нет! Поднялся Владимир Карпов, мой журнальный редактор, и сделал чуть ли не доклад о «Глубоком течении».

Лыньков вынужден был его прервать.

Голосование было открытым, оно долго оставалось таким и тогда, когда я работал в Союзе писателей заместителем председателя.

Всех приняли единогласно.

Конечно же, прием «обмывали». За полстолетия не помню случая, чтобы его не «обмыли».

То ли потому, что «новобранцы» были бедными, или потому что в ресторане фабрики-кухни не было водки, но пили одно пиво. Бутылок по восемь-десять на нос опорожнили, еле успевали бегать вниз – в туалет.

* * *

Не помню, почему я остался в Минске еще на день или два, кажется, нужно было снять какие-то вопросы в корректуре.

Павел Ковалев – добрейший человек, он и вправду заботился о писателях – устроил меня в гостиницу. В отдельный номер. И тут я почувствовал себя писателем. Даже фигу выставил своим коллегам – учителям: нате, укусите меня теперь! А были среди них завистники, не нравилось им, что гонорары мне приходят, что мы с Машей два пайка получаем – по десять килограммов черной американской фасоли, изредка – конфеты-подушечки.

Перед отъездом я не мог не зайти в Союз. Чтобы укрепить свое ощущение полноправного члена уважаемой организации. В кабинете председателя и секретаря сидел один Павел Никифорович. Покуривал свою неизменную трубку! (Не могу не вспомнить. Когда я жил уже в Минске, Павел вдруг скинул френч и отказался от трубки – перешел на сигареты. Всех это удивило. Но был поэт, который все про всех знал, – Анатоль Велюгин. Он рассказал, что в Доме офицеров, когда Павел, в френче, с трубкой, с пальцами под френчем между пуговицами, ходил в фойе, к нему бросился молодой лейтенант, схватил за плечи, закричал: «Ты кому, слизняк, подражаешь?» Правда это или нет – не знаю. Но если и подражал, то не Сталину, а скорее Пономаренко, у которого Ковалев какое-то время работал помощником.)

Павел Никифорович заботливо побеседовал с молодым членом Союза. Секретарь сельской парторганизации, я никогда и никому не жаловался на свою жизнь. А тут старший товарищ своим отношением вызвал у меня полное доверие, и я признался: плохо живу, не всегда молока маленькой дочке могу купить. И Ковалев тут же позвал из соседней комнаты директора Литфонда Мирона Левина, личность легендарную, старейшие писатели долго его помнили. (Но сколько их осталось, старейших.)

– Был вчера на президиуме?

– Павел! Ты кого спрашиваешь? Ты не увидел такую фигуру, как Левин? Я вешу сто девять кило. Как я мог не быть на президиуме?

– Слышал, что говорили про Шамякина?

– Как не слышать! Гордость нашей литературы.

– Ну, гордостью он еще будет. А теперь наша обязанность помочь писателю. Выпиши тысячу рублей и сделай ему литерный паек. Знаешь, к кому нужно сходить?

– Кого ты учишь? Чтоб Левин не знал? Дорогой мой секретарь! Левин знает всех. И Левина знают все. Но письмецо сам сочини. Мы сегодня и сходим с молодым нашим поэтом к дорогому министру.

Деньги мне Левин выдал тут же, как только мы пришли в его кабинет. До реформы 1947 года – мизер. И все-таки больше моей месячной зарплаты. Письмо пришлось подождать – Павел не сразу продиктовал его машинистке.

Золотой человек! Делал все обстоятельно, чиновником не был. Писателей любил, уважал, растить их считал своей главной обязанностью – ЦК ведь послал его на должность ответственного секретаря.

Толстый Левин охотно повел меня в главный корпус Совета Министров. Прошли пост, на котором у меня спросили пропуск. Но Левин сказал:

– Это со мной. К товарищу Шаврову.

Сила, авторитет!

На лестничной площадке остановился и сказал:

– Чтобы подняться наверх, нужно сначала спуститься вниз.

Я не понимал его мудрости и смысла ритуала.

Спустились в цокольный этаж. И очутились в шикарном буфете. Такого я еще не видел. Вина, коньяки, за полукруглым стеклом – закуски.

Слюнки потекли: потому как рано утром съел в гостинице по коммерческой цене ложку макарон и выпил стакан кофе с молоком, в котором не было молока, так ничего с тех пор и не ел, а обошел полгорода, по музею часа два ходил снова.

– Сонечка! По двести коньяку и по бутерброду, – ласково попросил Мирон буфетчицу.

Он вылил свой коньяк в рот, как в колодец. Я отпил маленький глоток: к министру ведь идем!

– Больше не могу.

Левин допил и мой коньяк.

Сумма, которую назвала буфетчица, повергла меня в шок. Иллюзии, что угощает Левин, не было. Выложил больше половины литфондов– ской помощи. А мечтал купить что-нибудь вкусное шестилетней дочке и жене. Купил!

Министра не было. И я даже обрадовался этому. Левин после выпивки мне не нравился, какой-то агрессивно-мрачный стал; в коридоре матом ответил человеку, который с ним поздоровался. Тот, правда, не обиделся, сказал:

– Веселый ты, Мирон, сегодня. Смотри, штаны потеряешь.

– Не бойся. Они держатся на молодом авторе.

А штаны его на самом деле сползали с толстого живота, и я, между прочим, подумал, что этот человек может и на самом деле потерять свои широченные штаны.

– А Григорий есть? – спросил Мирон у секретарши, молоденькой девушки, подтягивая перед нею штаны.

– Григорий Моисеевич у себя.

Табличка на двери напротив: «Заместитель министра.»

Не запомнил я фамилии его. Столько лет прошло!

Левина он встретил ласково. Мне руки не подал. Наверное, в своей шерстяной (в жару!), хотя и новой еще гимнастерке, в штанах, подарке американского рабочего, с различными заклепками на них, я не вызвал у высокого чиновника никакого интереса – сотни таких к нему обращались.

Не помню, о чем они беседовали вначале – замминистра и Левин. Но хорошо помню ту часть разговора, которая касалась меня.

Григорию Моисеевичу хотелось как можно скорее избавиться от пьяного директора и молодого писателя.

– Мирон, так какие у тебя проблемы?

– Гриша, ты Пушкина знаешь?

– Кто не знает Пушкина! – без улыбки сказал тот.

– Так вот, этот, – ткнул пальцем в мою сторону, – второй. после Пушкина.

Мне стало бы легче, если бы замминистра захохотал. Нет, еле заметно улыбнулся.

– Ты бы слышал, какие стихи он сочиняет. Вчера весь президиум целый час слушал зачарованно. Слушай. как тебя?.. Почитай. Пусть послушает.

«Да не пишу я стихи!» – уже возмущенно хотел я крикнуть. Не крикнул, не прошептал – онемел от неожиданности. Выручил заместитель министра.

– Хорошо, хорошо, Мирон. Я верю, что товарищ великий поэт. Войну прошел. Наш Твардовский. Но что требуется от меня?

– Столько человек работает, пишет, детей учит, а живет. Ты знаешь, как живут учителя? Нужен литерный паек. Заслужил!

– Нет проблемы, – сказал хозяин кабинета. – Если заслужил – будет иметь. Ваша фамилия?

Я назвал фамилию, имя, область, район, деревню.

Левин вспомнил о письме СП. Подал.

– Тут все есть.

– Мы напишем в райисполком, и там вам, на месте, выдадут литерный паек. Может, в районе он не такой богатый, но голодать не будете. Пишите больше. Успехов вам. Через неделю загляните в свой райисполком.

– Спасибо вам. Искренне благодарю.

– Не за что. Моя обязанность – помочь молодому дарованию.

Вышел я – как на крыльях вылетел. И поскольку Левин задержался, я сбежал по лестнице без него; боялся, чтобы Левин снова не повел меня в буфет – отметить успех. Без копейки остался бы.

Еле выдержав десять дней, я побежал в Тереховку. Но в райисполкоме никакого письма не было, и работники, многих из которых я знал, – приезжали уполномоченными в сельсовет, в колхозы – разве только не смеялись мне в лицо, смотрели со злой иронией: «Еще один дурак выискался. Ишь, чего захотел – литерный паек!»

Маша сперва поверила моей минской «эпопее»: если приняли в Союз писателей, то почему не могли выдать литерные карточки, которые получало городское начальство? А потом смеялась. Надо мной. И над собой – что поверила.

Через полгода карточки отменили, но одновременно провели денежную реформу. Вместо 12 тысяч гонорара, выписанного за первую часть «Глубокого течения», я получил одну тысячу двести. Но имея деньги, я купил в Гомеле столько продуктов, что чуть тащил их из Тереховки до Прокоповки.

А Левин?.. Чудил. Когда я уже учился в партийной школе, его сняли с работы, сразу, в один день, и тогда, когда его не было в Минске – находился в Москве в командировке. Понадобилось место для директора театра имени Янки Купалы Фани Алер. Сняли ее не за плохую работу – за какие-то амурные грехи. Мирон вернулся из Москвы, скандалить ни с кем не стал, он знал, кто прислал нового директора. Но все же «выкинул коника»: сел и с ошибками сочинил приказ примерно такого содержания: «Назначение Алер Ф. Я. директором Литфонда БССР считать незаконным. Директор Литфонда Левин М. М.». И вывесил приказ на входных дверях. Возмутил серьезного служаку Павла. Насмешил писателей.

Работая в другом учреждении и еще более толстея, в Союз писателей не заходил – имел гордость.

Встретив однажды меня на улице, сказал:

– Ну, как там у вас жидовка разваливает Литфонд?

Интернационалист, я оторопел: впервые увидел еврея-антисемита. Потом – встречал часто.

Кого «Подсосюрить»?

В литературу я вошел легко. Вознесся. Быстро встал в первую шеренгу ее. Сталинская премия в то время, при жизни «отца всех народов», – ох как много значила! Говорят, Сталин все, что выдвигалось на премию, читал. Верили: гений! Хотя значительно позже, после смерти его, мне рассказывал Сергей Михалков, что, когда дошла очередь до «Глубокого течения», Сталин спросил у членов комитета: «Все читали?» Все! Кто мог признаться Сталину, что не читал, будучи членом такого высокого комитета? Фадеев отважился добавить: «Про партизан еще никто так не написал». Наивысшая оценка! Александру Фадееву Сталин верил. А Фадеев поверил белорусам, нашему ЦК – он дал команду выдвинуть. Однако после разговора с Михалковым я убедился, что читали не все. Михалков не признался в застолье в Союзе писателей, что не читал, но один-единственный мой вопрос о романе заставил его заглушить разговор со мной, хотя я и вел банкет – первым секретарем уже был, а Максим Танк не любил председательствовать, в большинстве случаев поручал мне. Да, конечно, в итоге все решал ЦК, возможно, Пономаренко – ему, начальнику Центрального партизанского штаба, роман не мог не понравиться – это и его слава.

Однако не об этом будет мое ночное воспоминание. В литературу вошел действительно легко. И легко шел. В напряженное время учебы в партшколе написал «У добры час». Никто не диктовал, никто не подсказывал. Правда, критик Войнич (он ругал «У добры час» за очернение колхозной деревни, теперь от такой критики хочется расхохотаться) дернул за удила. Но, пожалуй, раньше критики одно замечательное литературное событие дало понять: не разгоняйся, хлопец! Можно легко войти в литературу, но и вылететь из нее можно пулей. И не в учителя на Гомельщину – а в край далекий. В укромных местах, за хорошей выпивкой старейшие писатели рассказали о своих коллегах, которых скосила предвоенная «косилка». Рассказывали по-разному, все осторожно, с оглядкой, но мало кто считал Гартного, Чарота, Таубина врагами. Я слушал рассказы с интересом, но больше верил партии: война, армия, партшкола воспитали во мне марксиста-ленинца, закаленного, непоколебимого. И я считал целью своей жизни везде и во всем проводить партийную линию. Но, как видно, художник во мне одержал верх: в то время я начал писать «Криницы», роман, удививший почти всех моих коллег смелостью, а именно образом Бородки.

Нет, еще до романа «Криницы», написанного и опубликованного после смерти вождя, одна история дала мне понять, что литература – дело трудное, опасное.

Было лето. Отдыхали в нашем маленьком и уютном Доме творчества «Королищевичи». Привезли газеты. Сенсация: в «Правде» большая статья о литературе, украинской, конкретно – о стихотворении Владимира Сосюры «Люби Украину». А почему ее не любить, наверное, спросил бы каждый, кто имеет трезвую голову. Но так мы рассуждаем сегодня. А тогда… Убедительное доказательство, что стихотворение открыто националистическое, и – общий вывод: националистические идеи проявляются не только в Украине, но и в литературе других республик.

Признаюсь: статью я прочитал с интересом, но особого значения ей не придал; о литературе в то время писали много во всех газетах: в частности, у нас ни одно значительное произведение не было не замечено критиками и прессой. Не сосчитать статей о «Глубоком течении», «Криницах».

Во время обеда, когда за столом сидели жены и дети, коллеги мои о статье не говорили. Но когда возвращались из столовой мужской группой, кажется, Алесь Якимович сказал:

– Это новые «Звезда» и «Ленинград».

Имел в виду постановление ЦК пятилетней давности, бывшее все еще платформой литературной политики. Антон Белевич успокоил, сказав, что у нас таких стихотворений нет. Спросил у Велюгина, есть или нет. Велюгин знал все – что печаталось и что обсуждалось в самых высоких инстанциях. Потом такая осведомленность меня удивляла. Бровка не знал тех новостей, которые часто приносил Анатоль.

Есть такие стихи или нет их – об этом немножко поговорили, но без эмоций, споров, кто-то даже возразил Якимовичу: статья это, мол, а не постановление. Корреспондент может написать что угодно. Разве у нас мало было разгромных статей? Политики партийной из них не делали, положения многих из них оспаривали на заседаниях.

Отдыхал в Доме творчества Кондрат Крапива. Академик, патриарх. Но водку с нами никогда не пил. Якуб Колас изредка приезжал и любил посидеть с молодыми, рюмку выпить и анекдоты наши послушать. Юморист и сатирик Крапива к компаниям нашим не присоединялся, мыслями о новых произведениях не делился, разве что о басне в «Вожыку», где он был членом редколлегии. Однако про «Люби Украину» мы у него спросили.

– Не читал я это стихотворение.

– А ваше мнение о статье?

– Если «Правда» дала, значит, правда.

– Съедят Сосюру, – произнес кто-то, не Пилип ли Пестрак.

Ничего особенного никто не сказал, незначительные реплики, но я почему-то встревожился. «Звезда» и «Ленинград» прошли мимо меня – учительствовал еще, не с кем было обсудить постановление, напечатанное в газетах, – не о сельском ведь хозяйстве. Прочитал – и забыл, занялся своими нелегкими обязанностями: учил детей, вникал в дела шести колхозов – секретарем парторганизации в то время был; вьюжными ночами писал роман, набросив на плечи шинель, – холодно было в комнате, маленькая дочь и жена спали на печи, иногда и я, замерзнув, там хотел примоститься, но втроем тесно.

Коснулся я другой компании (тогда я жил уже в Минске) – борьбы с космополитизмом. Я, безусловно, был против космополитов – слуги капитализма! – и одобрял политику партии. Но больно поразил меня арест поэта Хаима Мальтинского. Он был моим первым редактором, редактором книжки детских рассказов, и я много раз ходил к нему на квартиру – в маленькую комнату в деревянном доме по улице Розы Люксембург. Естественно, что при таком контакте мы рассказывали свои военные биографии. Он был комиссаром батальона, имел два боевых ордена, его ранило в ногу, ее ампутировали, ходил на деревянном протезе. И он придерживался тех же взглядов, что и я, – партийных. Так за что же его арестовали? Этого я не мог понять, и мне было больно. Вместе с ним арестовали Исаака Платнера, добрейшего человека, в чем я убедился, когда, реабилитированный, он вернулся к нам, а я уже был заместителем председателя и старался, чтобы устроить и Мальтинского, и Платнера с квартирами, с изданиями. Чтобы не было у них обиды на советскую власть. Тех, кто виновны в этом, наказали: одного, Сталина, – судьба, второго, Берия, – суд. Но все это произошло позже – после Сосюры.

Я сказал жене, что меня статья встревожила.

– А ты не лезь вперед! – почти в приказном тоне сказала моя мудрая жена.

– Осади назад, так, по-твоему? Ты забываешь, кто я.

Мудрый Илья Гурский на первом же отчетно-выборном собрании передал портфель секретаря парторганизации мне, выпускнику партийной школы. Кому же еще: изучал не только марксизм-ленинизм, но и практику партийного строительства в послевоенные годы.

– Как же я могу спрятаться за спину Бровки? Да и никогда я не прятался за чужие спины.

Маша не сдавалась:

– Подумаешь – классик! Автор одного романа. А тут – поэзия. Пусть поэты и разбираются.

Поэты и «разобрались». Недаром после обеда мне не писалось – росло тревожное предчувствие. Через какое-то время подкатила «Победа». Из нее вышли Петрусь Бровка, Петро Глебка, Максим Танк. Кулешов и Крапива находились здесь, в Королищевичах. В таком составе Бровка и собрал нас: известные поэты и я, единственный, неоперившийся еще прозаик, почти младенец. Мне бы только клювик раскрыть: положите в рот. Нет! Не так решил мудрый Бровка. Он ли один?

Собрались не в доме, не в столовой – на лесной поляне, вдали от дома, как подпольщики, партизаны. Озирались, не подслушивает ли кто в кустах. Возмутиться могли некоторые писатели: почему такой келейный сбор? Тот же Пестрак, член президиума Союза писателей, борец за демократию. Но у Петра Устиновича все было уже решено. Не на поляне. В кабинете на пятом этаже. И дискуссии не могло быть. С этого Бровка начал:

– Читали?

Кулешов не успел прочитать, ему Бровка кратко пересказал содержание статьи. Аркадь, юморист, острый на язык, – ни слова, сделался мрачно-серьезным.

– Я думаю, все понимают значение статьи. «Правда» дала! – заключил Бровка и показал пальцем в небо. – Там есть мнение: обсудить статью на открытом партийном собрании. В ближайшее время. По возможности на этой неделе.

Не помню, какой был день – вторник, среда, но помню, что Петро Глебка усомнился:

– Кто подготовит доклад за такое время?

– А кто должен делать его, доклад? – поспросил Крапива. – Нужно партийному критику. Борисенко?

Бровка на какое-то время задумался, смотрел на меня. Я подумал, что он ждет, кого назову я, парторг. А кого я мог назвать? Критика? Кого? Я ведь не всех знал, даже тех, кто писал о моих рассказах, романе.

Но Бровка сказал, как обухом по голове ударил:

– Доклад сделает Иван Петрович.

Я чуть сознание не потерял от такой неожиданности. Не выступал я еще ни разу перед писателями даже с обычным докладом – о нашей внутренней работе. А тут – политический доклад. На каком материале? Нужны наши факты. А где они у меня? Кто у нас пишет, как Сосюра? И я жалобно застонал:

– Петро Устинович! Да не могу я! Какой из меня докладчик? Поэзию я не знаю… О ком говорить?

– Иван Петрович! Мнение такое поддержали там, – и снова поднял палец к небу.

– Поможем! – как мне показалось, весело сказал Петро Глебка, прикуривая очередную сигарету. – А факты… Они всегда есть. Вот первый: Максим перевел «Люби Украину»…

А я в начале нашей беседы обратил внимание: Максим Танк, весельчак в любой компании, хохотун, мрачно молчал. Кивком головы он поддержал мою кандидатуру как докладчика.

– Перевел, – виновато признался Евгений Иванович и, словно имея какую-то надежду на будущего докладчика, поддержал Глебку: – Шамякину нужно помочь.

– Поможем! – почти обрадовался председатель Союза.

– Вот мои два стихотворения, – сказал Петро Глебка, выпуская ароматный дым дорогих сигарет. – Никаких знаков времени. Такие стихи можно написать в прошлом столетии. В наше время такой лирике не место. Критикуй меня, Иване…

(Он назвал свои стихи, но я не помню их. К сожалению, в моем домашнем архиве не осталось и рукописного варианта доклада. Есть ли он в других архивах, партийном, государственном? Не уверен. Искать нет сил.)

После Глебки назвал для доклада свое лирическое, про любовь, стихотворение Бровка. Словно осмелев, Максим Танк (его вина – перевод) почему-то засмеялся.

– Ты чего? – насторожился Петро Устинович.

– Какие мы самокритичные стали!

– Самокритиковаться придется тебе. Что тебя потянуло переводить это стихотворение?

– Дружба.

– Дружба! Мало у Сосюры других стихов!

Крапива хмыкал как будто от своих тайных мыслей. Встревожен или обрадован? Напомнил:

– У меня басни. Они имеют конкретный адрес.

– У тебя – басни, – согласился Бровка. – И в них мораль. А в некоторых стихах, в наших в том числе, морали не хватает. Нашей, партийной.

Кулешов молчал. Бровка, как я узнал позже, не мог пройти мимо него.

– А ты, Аркадь, чего молчишь? А я тебе скажу честно, последние твои стихи мне не понравились. Эти, которые Кучер назвал философскими. «Земля и небо». И как там еще? Какая в них философия? Ленинская?

Аркадь позеленел.

– Ты мои стихи не трогай.

Бровка подпрыгнул.

– А почему это твои не трогать? Наши можно, а твои нельзя? Вон Глебка сам назвал свои. И я. А ты? Ты еще не Купала и не Колас!..

– Ты давно ищешь повод утопить меня.

– Не я ищу. А ты… ты со своими дружками…

– С какими дружками? На кого ты киваешь? На Кучера?

– Кучер тут ни при чем! Кучер – партийный критик. Я не целуюсь с ним, но уважаю.

– Знаю я, как ты нас уважаешь. И люди знают…

Диалог этот я помню почти дословно. Затем началась обычная ссора. Такое я слышал разве что в пьяном застолье, когда перепивались задиры вроде Антона Белевича, Пилипа Пестрака, Анатоля Велюгина.

Развел трезвых петухов рассудительный, всегда мирный Петро Глебка. Кулешов ушел, за ним – Танк. Попросил прощения Крапива.

Тезисы доклада обсуждали мы втроем. Какое обсуждение! Горячий Петрусь не единожды возвращался к Кулешову, то заверяя, что он любит его как поэта, то перечеркивая некоторые его поэмы и стихи, подсказывая будущему докладчику все новые примеры, некоторые даже из довоенного творчества известного поэта. Но рассудительный Глебка сдерживал его горячий пыл:

– Петрусь! Давай довоенные трогать не будем. Все наши грехи – у кого их не было! – списала война.

В тот же день, вместе с Бровкой и Глебкой, я поехал в город. В Доме творчества хорошо писался роман, но для доклада нужны газеты, журналы, книги. А их не было!

Как я работал в те дни! Я, молодой, вообще был настойчивым (упорным) в работе, до трех часов ночи писал. Но такой напряженности я не помню. Во-первых, срок, хотя Бровка, наверное, с согласия отдела или даже самого идеологического бога Тимофея Горбунова, проявил милость: дал целую неделю! За год столько не перечитывал: искал, кого «подсосюрить». С чьей-то легкой руки слово это пошло в народ. В газетах печатались статьи критиков. Причем объектом являлся несчастный переводчик. Ну, Максима «подсосюрили». Кого еще?

Мне позвонил на подпитии Антон Белевич, не попросил – пригрозил:

– Янка! Смотри ж, не вздумай «подсосюрить» меня. У меня вся поэзия высокопатриотичная.

А он как раз шел вторым после Танка.

Кроме срока возникло какое-то дурное опьянение, азарт. Захотелось вдруг показать, что я умею не только роман написать, но и доклад сделать не хуже старших. Решили попугать меня? А фигу не хотите? Доклад мой станет сенсацией.

Днем я читал – в библиотеках, редакциях, чаще – у Глебки, в библиотеке которого имелись все издания, журналы, подшивки «Літаратуры і мастацтва». А ночами писал, «гнал» по десятку страниц.

Но два человека остудили мой пыл. Жена моя и Андрей Макаенок. Маша читала написанное ночью до того, как я просыпался, и озабоченно остерегала:

– Зачем ты так? Хорошие ведь стихи. (И до прозы добрался – до лирических зарисовок, на которые пошла мода.) – Съедят тебя писатели за такие оценки. Неизвестно, чем все это кончится. Ты хоть знаешь, что украинцы пишут? А как ведет себя Сосюра?

Нет, украинцев я не читал. Читал московские издания. Статьи были беспощадными не только к выдающемуся украинскому поэту, они были против национализма в республиках. Нас пока не трогали. За Украиной под удар попали Грузия, Азербайджан. Не помню, затронули ли прибалтов.

Андрею я показал доклад тогда, когда, на мой взгляд, он был уже полностью написан и даже перепечатан машинисткой Союза писателей.

Андрей нахмурился на третьей странице. Достал из кармана чернильную авторучку (шариковых еще не было) и безжалостно, почти со злостью вычеркнул два абзаца.

Я чуть не задохнулся:

– Что ты делаешь? Готовый доклад!

– Ты называешь готовым? Да еще докладом? Иван! Перед кем ты выпендриваешься? Перед безграмотным Горбуновым? Или перед «украинцем» Кагановичем? Ты ведь хорошо знаешь, что это его авантюра, этого гомельского сапожника. Так почему мы с тобой должны поддерживать таких проходимцев? И оплевывать своих товарищей, хороших поэтов. Подумаешь, Танк устроил крамолу – перевел стихотворение коллеги! Премию таким докладом не заработаешь. Это не «Глубокое течение»!

– И я говорю ему то же. Занесло его, как на ухабе. Писал – не остановить. Все ночи.

– Молодец, Маша! Слушай жену, Иван! Она мудрее нас. У нее чутье.

Тратить много слов им не пришлось – Андрею и Маше. Первые же беспощадные слова друга, с мнением которого я считался, убедили меня в том, что он прав, что меня, молодого петушка, занесло на чужой забор.

Мы сели голова к голове. Андрей дал мне свою ручку:

– Вычеркивай своей рукой все, что я тебе скажу.

И я послушно вычеркивал все то, что с таким усилием, напряжением искал, что писал бессонными ночами. Абзаца два-три отстоял. Из тридцати страниц осталось двадцать. Перепечатывать я дал чужой машинистке – за плату, чтобы никто из наших не видел вычеркнутых имен, произведений, оценок.

Но что удивило – доклад понравился Бровке, которому я его показал для цензуры и утверждения перед собранием.

На собрании я сильно волновался – даже горячо было в животе, стучала кровь в висках. Но собрание прошло спокойно: ни одного про– тестного выкрика, но и аплодисменты были реденькие после последней моей фразы о мудрости партии и Сталина.

Но особенно меня поразило, что и представитель ЦК (помнится, это был Халипов) похвалил доклад, молодцом меня назвал. Странно. Сам же я понимал, что доклад ниже среднего, если не сказать, что совсем слабый.

И эту загадку разъяснил мне Андрей (в складчине после такого собрания мы участия не принимали – тихонечко откололись от коллег и пошли ко мне домой).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю