Текст книги "Родина зовет"
Автор книги: Иван Кривоногов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Спустя три недели после того, как нас ввели в этот лагерь, нам учинили санитарную обработку: отобрали одежду, обстригли кругом и натерли какой-то едучей мазью, потом выдали по маленькому кусочку мыла и загнали под холодный душ. Мы долго дрожали от холода, ожидая, когда выдадут какую-нибудь одежду. Наконец каждый получил выкрашенные в синий цвет суконные китель и брюки, а на ноги – деревянные колодки. Как ни убога была эта одежда, все же в ней мы немного согрелись. Каждому из нас солдаты на спине намалевали SU{1} и выдали жестяной жетон с номером. У меня был номер 11586. [54]
На следующий день нас заставили работать. Выстроили в колонну и погнали к станции. Оттуда мы таскали на своих спинах разборные бараки. В день до станции можно было сходить два раза, но мы успевали только один раз, потому что деревянные колодки спадали и натирали ноги до крови.
К вечеру у нас едва хватило сил, чтобы заползти в ямы.
Так проходил день за днем.
Дорога от лагеря до станции нам была теперь хорошо известна, но сделать хотя бы один шаг в сторону не представлялось возможным: конвоиры были начеку.
Однажды утром прошел слух, что сегодня будут отбирать пленных для этапа. Действительно, после поверки немцы отсчитали тысячу двести человек, построили их в колонну, выдали по буханке хлеба на пять человек и повели к воротам лагеря. В число отправляемых попали и мы с Володей и Ваней Олюшенко.
На станции нас опять затолкали в товарные вагоны, стоящие на путях, и заперли двери. Перед отходом поезда в каждый вагон зашли по два солдата с автоматами и устроились около дверей. Это была охрана.
Поезд тронулся. Он увозил нас все дальше на запад. Окна вагона были плотно затканы колючей проволокой. Наши стражи неподвижно, как истуканы, сидели у дверей. В вагоне было тесно и душно.
Мы ехали уже двое суток, но не знали, по каким дорогам и городам нас везли. Мелькали за окном непривычные нашему глазу аккуратные домики с черепичными острыми крышами, небольшие чистенькие городки с высокими шпилями кирок, рощицы и крохотные клочки полей. Временами поезд грохотал по металлическим сплетениям мостов. И мы видели под собой широкую реку. Но что это за река – не знали. Может, Одер, а может быть, уже Майн или Рейн.
Я подолгу стоял у окна, смотрел на чужую, враждебную мне страну и вспоминал, как весной ехал по цветущей Украине и любовался белоснежными садами, уютными хатами, высокими тополями и задорными журавлями у колодцев. Вставали перед мною черные [55] Марусины косы, ее доверчивые веселые глаза. Все опрокинуто, растоптано тяжелыми сапогами немецких солдат, вот таких же, как и эти, сидящие у двери. В эту секунду словно жесткая рука больно хватала за горло. Во мне поднималась волна такой жгучей ярости, что, казалось, еще секунда – и я, безоружный, больной, истощенный, брошусь на них. Я сжимал в карманах куртки кулаки и оставался на месте, ибо знал, что за эту безумную попытку поплатятся мои товарищи, сидящие и стоящие рядом со мною в грязном тюремном вагоне.
Наконец поезд остановился у станции какого-то городка, нас высадили, провели городскими окраинами, вывели на широкое шоссе. Скоро мы подошли к лагерю. В одной стороне этого большого лагеря стояли свободные бараки. В них нас и разместили.
Как выяснилось позднее, это был лагерь военнопленных французов, поляков и югославов. Нас держали в строгой изоляции, и мы только издали видели их, строящихся на поверку у своих бараков, бегающих от кухни с бачками, выходящих на работу.
В бараках мы увидели трехэтажные нары. По сравнению с лагерем № 326, где мы спали в ямах под открытым небом, место нам показалось неплохим. Здесь, по крайней мере, есть крыша над головой и сухое теплое помещение. В глазах моих товарищей я увидел какой-то свет надежды, что-то человеческое вместо застывшего безразличия, поразившего меня в том лагере.
Днем нам дали горячего супа, принесенного из кухни французского лагеря. Каждый из нас старательно выскребывал свой котелок или банку, и все мы говорили, что съели бы этого супа целый бачок.
В эту ночь, растянувшись на голых досках нар, мы крепко заснули, стараясь не думать о том, что ждет нас завтра.
Утром после поверки нам всем велели раздеться догола. Солдаты рылись в нашей одежде, выискивая, нет ли у нас оружия. Если находили у кого-нибудь хотя бы складной нож, немедленно отбирали, а владелец получал несколько палок.
К этому времени стали подживать мои ожоги, Я радовался выздоровлению, У здорового человека [56] больше шансов перенести все мучения и вырваться на свободу. Но меня постигает новая беда: в лагере началась дизентерия. Не обошла она и меня. Несколько дней я не пил воды, ограничивая себя только хлебом. Но без лекарств и специальной диеты остановить болезнь было трудно. Она изматывала силы и повергла меня в мрачное уныние, тем более, что многих на моих глазах она уже привела к смерти.
Прошло несколько дней, пленные оправились, немного приободрились, словно бы повеселели. Но вдруг нас снова выстроили и повели на станцию, погрузили в вагоны и повезли. Куда теперь? Никто не мог этого сказать. Казалось, что нашим перемещениям не будет конца…
Но конца мы все-таки достигли. Это был небольшой городок в Лотарингии, захваченный немцами в 1940 году. Километрах в пяти от города располагался французский лагерь. [57]
Наедине со своей совестью
В воротах лагеря нас не колотили палками. И у каждого мелькнула надежда: может быть, здесь лучше, чем в других лагерях. Но немцы недолго держали нас в приятном заблуждении. Заведя всю колонну за ворота лагеря, они начали, словно по линейке, выравнивать строй. Били палками, резиновыми жгутами, не разбирая, кто и в чем виноват. Никто не сдерживал солдат, и они разогнали нас только после того, как вдоволь натешились.
В бараках этого лагеря были оборудованы двухэтажные нары. Нам с Володей удалось устроиться рядом, Ваня Олюшенко попал в другой барак. На нарах валялись размочаленные соломенные матрацы и затрепанные легкие одеялишки.
Ночь прошла спокойно, а утром нас снова поднял злой солдатский окрик: «Los! Los!» Мы бросились к дверям, но там стояли немцы с палками и резиновыми жгутами в руках. Никому из нас не удалось проскочить, не получив сильного удара по голове, по плечам или по спине. Нас били вовсе не потому, что мы долго собирались. Зная, что следует за окриком «los», люди срывались с нар почти инстинктивно, не сбросив с себя остаток сна. Били просто так, чтобы показать свое превосходство, силу и власть над нами. [58]
Каждый «барак» шел на площадь для общего построения лагеря. Тут опять начиналось выравнивание рядов, и снова сыпались удары. Ни один самый жестокий хозяин не будет бить свою скотину так, как били нас немецкие солдаты. Мы не могли ни выйти из строя, ни закрыться руками, ни лечь на землю и должны были только стоять и молча принимать удары.
Это продолжалось по часу и больше. Три раза на день в любую погоду нас выгоняли из бараков на построения.
Цель таких построений – не просто проверить, все ли на месте, не убежал ли кто из лагеря. Эти построения были частью немецкой системы воздействия на пленных, рассчитанной на то, чтобы медленно изматывать силы людей. После построений мы подолгу отлеживались на своих нарах.
Днем в бараках было шумно. Люди располагались группами. Каждый теснился к своему товарищу, знакомому, земляку. Велись нескончаемые разговоры о том, дождемся ли победы, примет ли нас Родина. Каждый связывал свои представления со словом «Родина». Для одного – это таежные тропы Сибири, для другого – чистые воды Байкала, для третьего – знойные степи Казахстана, для четвертого – тихая лесная деревушка, для пятого – снежные цепи гор, для меня – это Волга, шумный город на высоком холме. Но каждый из нас слово «Родина» произносил с тоскою и трепетом.
Бывало так: лежишь на нарах и слушаешь, о чем говорят соседи. Один рассказывает о своем доме под высоким тополем, о сероглазой жене, о сынишке, которого оставил несмышленым ползунком. Другой вспоминает школьные годы, комсомольские собрания, подружку с золотистой косой. Грубоватые на вид парни думали здесь о своих женах, о любимых девушках с нежностью, с тоской, наделяя их самыми высокими достоинствами. Иногда и я вспоминал Марусю, ту ночь, когда провожал ее по узкой горной тропинке, бурливый рокот реки и яркие звезды на чистом небе. Все это было теперь таким недоступным, нереальным. Себе я уже не находил места подле нее. Мне казалось, что я постарел на много лет, что у меня огромная невосполнимая пустота в душе, что теперь я не смог бы [59] сказать женщине ласковое слово или погладить ее волосы. Все это представлялось мне совершенно ничтожным по сравнению с единственным желанием, оставшимся во мне, – желанием вернуться на Родину и вместе со своей армией рядовым солдатом сражаться против фашистов.
В полдень после поверки нас строем подводили к кухонному окошку, где каждый получал пайку хлеба и литр баланды. Приходилось долго стоять, дожидаясь, когда подойдет очередь.
В первые дни, когда нас привезли в лагерь, кухня была неисправна и ее ремонтировали. Нас кормили квашеной капустой, разведенной сырой водой и чуть подогретой. От этой пищи половина лагеря свалилась от дизентерии. Лагерная санчасть, под которую отвели половину барака, была переполнена. Погасить болезнь в условиях такой скученности, при отсутствии лекарств и хорошей пищи было невозможно.
Немцы с ног сбились, сгоняя обессилевших людей на поверку. Вскоре они решили освободить себя от этой работы и переложили ее на созданную ими полицию. В полицию набирали добровольцев из числа военнопленных. Кто же шел служить немцам? В основном это были сынки раскулаченных богатеев, бывшие воры и хулиганы, ненавидевшие Советскую власть, или просто слабые, малодушные люди, соблазненные лишним куском хлеба. Сотни и тысячи советских людей были уничтожены по разным лагерям фашистской Германии руками добровольцев-полицаев. Немцы их сытно кормили и дали им большие права. И полицаи служили им вернее овчарок. Они толстели за наш счет, урезая жалкие пайки, отнимали хлеб у тех, на кого накладывались взыскания, не кормили тяжелобольных. Полицаи ходили по лагерю с резиновыми плетками, потому что палок им хватало ненадолго. На построении нас теперь калечили уже не немцы, а лагерные полицаи. Мы их опасались больше, чем солдат. Если военнопленный отваживался подойти к кухне, чтобы при удаче схватить горсть очисток или капустный листок, то он смотрел теперь не на пулеметную вышку, а оглядывался, нет ли поблизости полицая. Завидев где-нибудь фигуру с повязкой на рукаве, он стремглав бежал прочь, зная, что если полицай его настигнет, то будет [60] бить вплоть до барака, а то и проводит прямо в барак.
Полицаи в санчасть пристроили своих дружков, подчас не умеющих бинта держать в руках. Санчасть и без того была местом страшным, куда боялись попадать заболевшие люди. Там была такая же грязь, как и в общих бараках. Воздух стоял тяжелый. Заразные больные лежали вместе с избитыми и искалеченными. Умерших долго не выносили. Теперь положение в санчасти стало еще хуже. Санитары, пристроенные полицаями, здесь добивали больных. Они отбирали у умирающих пайки хлеба, били тех, кого после избиений приносили солдаты или полицаи. Если санчасть переполнялась, приходил шеф, лейтенант СС. Больных выстраивали перед ним, и он осматривал всех, выискивая здоровых. Люди в изнеможении падали. Тогда полицаи и санитары пинали их ногами, добивали палками и уносили. Каждый день здесь умирали десятки людей.
Словом, мы оказались в полной власти у полицаев.
Жили в нашем бараке Левченко и Жогин, обыкновенные с виду парни. Так же, как и все мы, ходили на построения, бегали за добавкой на кухню, бродили по лагерю в поисках чего-нибудь съестного, были такие же голодные и заморенные.
Однажды их вызвали в караульное помещение. Мы не понимали, что с ними собираются делать,-ведь они ни в чем не провинились. Но наутро все выяснилось: Жогин и Левченко вбежали к нам в барак с повязками на рукавах и со здоровенными палками. Они бегали по бараку и с неистовой руганью сгоняли нас на построение.
Это, событие горячо обсуждалось после поверки. Мы были потрясены их предательством. Кое-кто пытался их оправдать: с голоду, мол, на все пойдешь, но остальные набросились на защитников с возмущением.
Полицаи усердствовали вовсю, стараясь угодить немцам. Они теперь уже спали в отдельной комнате, рядом с караульным отделением. Для них на кухне готовили отдельно и кормили досыта. Через несколько дней их физиономии стали круглыми и довольными, сами они заметно поприбавили в весе.
Видя наше общее презрение, они прониклись к нам лютой ненавистью и преследовали на каждом шагу. [61]
Однажды произошел такой случай. Ребята из нашего барака задумали раздобыть себе пищу. Ночью они через трубу проникли в кухню, взяли несколько буханок хлеба, захватили творог, приготовленный для немцев, и вылезли обратно по трубе. Но, выбираясь из кухни, в темноте задели флягу, стоящую в углу. Фляга покатилась по полу и загремела. Дежуривший у дверей кухни полицай сообщил о шуме в караульное помещение. Немцы кинулись в кухню, обнаружили пропажу и, не дожидаясь утра, начали искать воров. К утру они добрались и до нашего барака.
Ворвавшись в помещение, солдаты стали рыскать между нарами, освещая нас карманными фонариками. Били всякого, кто не успел вскочить с нар и поднять матрац и одеяло. Когда облава прошла, мы узнали, что в нашем бараке забрали пятерых товарищей, потому что у них на нарах нашли крошки хлеба.
Мы больше не спали. Одни беспокоились за себя, другие тревожились за участь товарищей, третьи восхищались их смелостью.
– Молодцы! – говорили они. – Хоть перед смертью да наелись досыта.
В шесть часов нас, как обычно, подняли, а через несколько минут в барак ввели взятых ночью товарищей. Они были избиты до того, что нельзя было узнать, и шли со связанными назад руками. На поверку их повели вместе с нами. Комендант лагеря объявил, что весь барак № 10 на два дня лишается еды, а пять человек, уличенных в краже, понесут тяжелое наказание.
В бараке началась расправа. Пятерых виновных полицаи привязали к столбам и стали избивать. А наши товарищи не могли даже закрыть лицо, так как руки их связали сзади за столбами. Окровавленные, с синими, распухшими лицами, они висели на столбах целый день и тихо стонали. Мы были здесь же, но не могли ничем помочь, не смели даже приблизиться к ним, чтобы поднести к разбитым губам кружку с водой: полицаи неотступно дежурили около них и зорко следили, чтобы никто не подходил близко.
Главным зачинщиком этого дерзкого налета на кухню был лейтенант Пронин. Его тоже сначала били вместе с другими товарищами, а потом решили повесить [62] прямо в бараке, на наших глазах. Полицаи Жогин и Левченко содрали с одного пленного обмотки, связали их, сделали петлю и накинули ее на шею Пронину. Конец обмотки перекинули через балку и начали подтягивать. Задыхаясь, Пронин едва слышно проговорил:
– Что вы делаете? Вы ведь тоже русские. Во имя детей…
В ответ Жогин, высоченный детина, только ухмыльнулся:
– Всех коммунистов перевешаем.
Второй полицай Левченко помогал подтягивать Пронина.
Мы с Володей и переводчиком Левой подошли к ним и стали уговаривать, чтобы они не вешали Пронина. Полицаи оставили свою жертву и набросились на нас с палками, крича, что мы тоже коммунисты и нас тоже нужно повесить.
Жогин и Левченко подтянули Пронина кверху и, когда его ноги оторвались от пола, привязали конец обмотки к столбу. После этого полицаи набросились на висевших на столбах товарищей и снова принялись избивать их.
В бараке было тихо. Мы молча лежали на своих нарах, подавленные тем, что произошло. Слышались стоны умирающих у столбов товарищей. Никто не решался отвязывать их. За это была верная смерть.
Труп Пронина висел на перекладине целый день. Временами в барак заходили немцы и любовались работой полицаев. Только к вечеру повешенного сняли. Остальные четверо все стояли у столбов. Их отвязали только на третий день, совсем измученных, изуродованных, еле дышавших. Долго они отлеживались на нарах и были не в состоянии не только повернуться, но даже приподнять голову, когда мы подносили им воду, кусочек хлеба или ложку с супом.
Через несколько дней двое из них скончались, а двое начали поправляться. Позже они смогли ходить, но так и остались сгорбленными и чахлыми.
Этот случай вызвал много споров и толков в нашем бараке. Одни считали, что товарищи пострадали зря, другие одобряли их. Но все мы одинаково проклинали полицаев, расправлявшихся с такими же, как и они [63] сами, пленными. Каждый как-то по-новому взглянул на себя и своих товарищей.
Пожалуй, после этого случая я впервые осознал себя совершенно взрослым человеком, от которого требуются самостоятельные решения и действия. Часами, отлеживаясь на нарах, я в те дни много думал, заново оценивая события своей жизни, стараясь взглянуть на себя со стороны.
Жил я на Волге шустрым мальчишкой, жил и не тужил в компании таких же босоногих огольцов. Когда подошла пора учения, я попал под опеку учителей. В армии меня наставляли на правильный путь командиры, и я постоянно чувствовал рядом локоть товарищей. И, хотя в первые дни войны мне пришлось командовать гарнизоном дота, в горячке боя я, конечно, не думал, что это первые самостоятельные шаги в жизни. Здесь, в плену, оторванный от Родины, от старших, от привычного уклада жизни, даже от своих вещей, я чувствовал себя нагим, брошенным в тяжелейшие условия существования. Я, как и каждый из моих товарищей по лагерю, остался наедине со своей совестью. И мне предстояло показать, что я есть сам по себе, на что способен.
К этому времени я уже успел заметить, что все лагерное население можно разделить на две категории. Была небольшая кучка людей (одни из них ненавидели Советскую власть, другие разуверились в ее силе), подавленных мощным напором немцев в первые дни войны и неудачами Красной Армии. Все они считали, что им осталось одно: сберечь свою собственную шкуру, чего бы это ни стоило. Из-за куска хлеба и миски похлебки они предавали своих товарищей и, чтобы упрочить свое положение, изощренно зверствовали. Думая только о себе, они зачеркнули в своей памяти такие понятия, как Родина, товарищество. К этой категории принадлежали Жогин и Левченко. Но таких было немного.
Подавляющее большинство пленных оставалось людьми честными. Их совесть перед Родиной была чиста.
Лагерная жизнь людей складывалась по-разному. Это объяснялось различием обстоятельств и характеров. Одни из пленных, изнуренные голодом, болезнями, [64] побоями, быстро слабели физически, теряли всякую способность к сопротивлению, опускались и угасали. Это были «мусульмане», люди конченные. Их имена, вычеркнутые из списка живых, быстро забывались.
Другие казались очень деятельными и энергичными. По целым дням охотились за горстью очисток, разбавляли похлебку водой, надеясь обмануть голодный желудок, пускались в разные рискованные предприятия, чтобы добыть еду. Они гибли под пулями немецких часовых, умирали от кишечных заболеваний, погибали под палками полицаев. Так погиб Пронин и его товарищи. Это были люди одного дня. Их помыслы сводились к тому, чтобы как-нибудь наесться.
Но среди нас были и люди иного склада, люди твердые, упорные. Они не допускали мысли, что фашисты победят, не могли мириться с ролью немецких рабов, поэтому думали только об одном – убежать! Убежать и вернуться в ряды своей армии. Каждый свой шаг они подчиняли этой цели. Твердое намерение добиться свободы заставляло их вести себя расчетливо и разумно, сберегать силы, не лезть под пули и палки, не рисковать без надобности. Не всем из них удавались побеги. Многие гибли во время облавы, их расстреливали за попытки к бегству, но они гибли гордые, несломленные, от их гибели врагам становилось не по себе.
Я считал, что только так можно вести себя, если хочешь вырваться из плена. Так же думал и Володя Молотков. С нами соглашался и Ваня Олюшенко, хотя сам иногда срывался и рисковал напрасно.
Для подготовки побега нам нужно было сколотить крепкую группу. Мы быстро усвоили неписаный лагерный закон: если ты один – погибнешь через несколько дней, в лучшем случае – недель; если у тебя есть товарищ, хотя бы один, – ты уже можешь считать себя в коллективе, а коллектив сумеет за себя постоять. У нас был коллектив – Володя, Ваня и я, но нам нужны были сообщники, ибо чем больше коллектив, тем он сильнее.
К нам в барак часто заходил Василий Истомин. На построениях, в очереди за баландой я давно заприметил этого паренька, очень скромного, но в то же время [65] расторопного и сметливого. У него был товарищ Василий Лобенко. Они служили в одной роте и вместе попали в плен.
Однажды Истомин рассказал мне, как это произошло.
Их полк стоял километрах в пятидесяти от западной границы, когда внезапно налетели фашистские самолеты. Началось невероятное – взрывы, осколки, вой заводимых машин, рев самолетов, крики раненых, первые убитые. Не скоро опомнились в этом аду. Едва успели вырыть окопы и занять оборону, как показались немецкие танки. За ними двигались машины с пехотой. Начался бой. Первую атаку немцев полк отбил. Отбил и вторую. Немцев уложили уйму, подбили три танка и несколько машин. Но тут опять налетела авиация, потом начала бить артиллерия и минометы. После каждой бомбежки и артподготовки шла в атаку немецкая пехота. Сколько за день отбито было таких атак – никто не помнит.
Ночью решили отходить. Враг шел по пятам – и утром снова бой. От роты Истомина к вечеру осталось одиннадцать человек. Бойцы залегли на опушке небольшого леска, хорошо замаскировались. Приготовились драться до последнего патрона – отходить было некуда. Когда показались машины с солдатами и танки, бойцы пустили в ход гранаты, пулеметы, автоматы и винтовки. Загорелись машины, заметались немцы. Против горсти советских воинов враги пустили танки, артиллерию, но бойцы отошли на другое место и снова открыли огонь по врагу. Несколько раз группа перебегала с одного места на другое. Но патроны кончались, было уже двое убитых и пять раненых, а враги сжимали кольцо. Новая атака… Лобенко бросил последние две гранаты.
– Потом что-то ухнуло возле меня, – рассказывал Истомин, – и все… Когда пришел в себя, вижу, что сижу у шоссейной дороги. Рядом со мной сидит раненный в плечо Лобенко и еще один боец, а над нами стоят двое немецких солдат с автоматами на изготовку. Тут я и понял, что мы попали в плен.
Эта история была похожа на десятки других, которых я немало переслушал в лагере.
Вместе с Василием Истоминым в лагере находился [66] его брат Володя. Он работал поваром на кухне. Вшестером мы составили своеобразное лагерное братство. Жесточайшее условие было в его основе: всем, что у тебя есть, делиться с товарищами. Если ты нашел окурок сигареты – неси его в барак, пусть каждый затянется хоть раз. Если тебе попалась картофелина – режь ее на шесть частей, пусть каждый разжует кусочек.
Каждый без оговорок выполнял это условие. Даже горячему, несдержанному Ване Олюшенко пришлось подчиниться суровому закону коллектива. Ему было понятно: если группа отвергнет его, он пропадет.
Подготовку к будущему побегу мы начали с борьбы за жизнь. Да, это была настоящая борьба, вести которую было посильно только организованному человеческому коллективу.
Как я уже сказал, Володя Истомин работал на кухне. Так же, как и все военнопленные, он получал паек, но на кухне всегда мог наесться картошки, свеклы, капусты. Поэтому свой паек он отдавал нам. Мы делили его хлеб и щи между собою.
Иногда нам удавалось получить добавку прямо на кухне. Каждый лишний черпак супу мы тоже делили на всех. Это, конечно, не спасало от постоянного мучительного голода, но в известной мере поддерживало силы.
По возможности мы оберегали себя от лишних палок, старались поменьше двигаться, большую часть времени лежали на нарах.
Полгода мы жили совершенно замкнуто, лишенные Всякой связи с внешним миром. В лагерь не приходили новые транспорты пленных, а из лагеря можно было уйти только в могилу. Мы не получали никаких сообщений о том, что делается в мире, даже не знали, как обстоят дела на фронте. Вернее, кое-что знали, но вести доходили до нас в совершенно искаженном виде. В лагерь изредка попадали немецкие газеты, издаваемые специально для советских военнопленных на русском языке. В них помещались злые карикатуры на наше командование и правительство, расхваливалась мощь германского оружия и слабость русских, давались ложные сообщения о продвижении немецких войск. [67]
Наступил 1942 год. Однажды мы с Володей вышли из барака и увидели возле кухни толпу пленных. Подошли, заглянули через плечи товарищей. Они что-то горячо обсуждали, в руках у одного была газета. Володя протянул руку и достал ее. На первой странице была большая статья. Не помню, как она называлась, но содержание ее надолго удержалось в моей памяти. В ней говорилось, что Москва полностью окружена нацистской армией, что кольцо это стягивается с каждым днем все туже, что в бинокли уже видны московские здания и башни Кремля, что германскому командованию нужно еще несколько дней, чтобы полностью овладеть городом.
Надо сказать, что почти никто не поверил этой статье.
– Ну,-говорили в толпе, – это ведь только для нас так расписывают. По немцам видно, что дела у них не больно блестящие.
Действительно, немецкие солдаты ходили по лагерю злые, раздраженные. Некоторые из них куда-то пропадали, на их место являлись другие, присланные из госпиталей после сильных ранений. Каждому из нас было ясно, что молодых и крепких парней отправляют на Восточный фронт.
Спустя несколько месяцев мы уже знали, что солдаты, охранявшие нас, разные. Среди них были такие, которые с палками в руках целыми днями гонялись за пленными, избивая их по всякому поводу. Но я помню одного солдата, который вел себя совсем иначе. Это был небольшого роста, темноволосый человек по имени Альберт. Он никогда не кричал на пленных, и я ни разу не видел, чтобы он бил кого-нибудь. Бывало так. Солдат или полицай бросит на землю окурок, кто-нибудь из пленных нагнется подобрать. На него обрушивается град ударов. Альберт нарочно бросал на землю недокуренные и целые сигареты, если поблизости не было никого из солдат или полицаев. Он никогда не ел свои завтраки. Завернутые в бумагу бутерброды оставлял на окнах бараков, на скамейках и знаками показывал, чтобы пленные взяли это и поделили между собой.
Альберт прибыл в лагерь с Восточного фронта. Он был ранен в ногу и теперь слегка прихрамывал. От [68] него пленные узнали кое-что о событиях на фронте. Альберт очень уважительно говорил о советских солдатах, рассказывал о разгроме немецкой армии под Москвой, о дерзких налетах партизан. Эти известия разносились по баракам, поднимая на ноги больных, воодушевляя слабых духом, ободряя обессилевших.
Тогда– то в голове моей родился и стал зреть один проект.
Однажды я спросил Олюшенко:
– Иван, ты смог бы управлять немецкой машиной?
Олюшенко оторопело посмотрел на меня, но, видимо, догадался, к чему мой вопрос.
– Водить могу, но завести не сумею, – огорченно ответил он. – Но если будет нужно, и это сделаю,-добавил он, подумав.
Мы вшестером стали обсуждать план побега. Было решено: сначала найти способ преодолеть колючую проволоку. Тогда уже можно будет подумать и о немецкой машине.
Теперь все наши мысли были направлены на осуществление этого намерения. Мы снова подолгу бродили вдоль колючей проволоки, выискивая подходящее местечко, где бы можно было вырваться на волю, но всякий раз убеждались, что в огромной изгороди нет ни одной дырки. Проволока везде натянута ровно, и часовые на вышке не дремлют.
Скоро мы пришли к выводу, что единственная возможность бежать может быть осуществлена через крышу уборной, которая стояла прямо возле первого ряда колючей проволоки. Мы должны были взобраться на крышу и спрыгнуть по ту сторону изгороди, преодолеть второй ряд проволоки, не привлекая к себе внимания пулеметчиков на вышках.
Для осуществления этого плана нужно было много сил. Мы же были настолько истощены, что даже не смогли бы быстро влезть на высокую крышу уборной. Что же делать? Оставалось ждать, когда мы немного окрепнем и наберемся сил.
Однажды зимой среди пленных стали отбирать евреев. Их сажали в карцер, а потом уничтожали. У нас в бараке переводчиком был еврей Лева, умный и образованный парень, который совершенно свободно [69] говорил по-немецки. Он до войны окончил какой-то институт, потом его взяли в армию, там он окончил военное училище и получил звание лейтенанта. Сражался с немцами с первых дней войны. В плен попал тяжелораненым. В лагере, несмотря на то, что его назначили переводчиком, он держал себя с товарищами просто, по-братски делился со слабыми едой, хитрил с немцами. Словом, был свой парень. Теперь над Левой нависла опасность, и все мы думали, как отвести ее.
Как– то к вечеру к нам в барак зашел комендант лагеря. Лева понял, что это за ним. Бледный, испуганный, он подошел ко мне и попросил, чтобы я сказал коменданту, что он не еврей, а крымский татарин. Я обещал. Лева был черноволосый, курчавый, но круглолицый, с небольшими глазами. За татарина он мог вполне сойти.
Комендант давно меня заприметил. Каждый раз, когда мы стояли в строю, он останавливался против меня и, скаля крупные зубы, говорил: «Кляйн лейтенант». Я холодел, ожидая какой-нибудь неприятности, и думал: «Неужели он действительно знает мою настоящую фамилию и то, что я лейтенант? Неужели меня кто-нибудь выдал?»
Володя сначала тоже боялся за меня, потом мы привыкли к этому, и Володя высказал предположение:
– Ванюшка, ему, наверное, твои золотые коронки нравятся.
Что бы там ни было, но комендант меня не бил, и я решился попросить за Леву. Когда дошла моя очередь регистрироваться, я как можно спокойнее назвал себя:
– Корж Иван Григорьевич. Украинец.
А комендант между тем уже смотрел на Леву и ухмылялся.
Мешая русские слова с немецкими, я начал объяснять, что давно знаю Леву, что мы вместе с ним учились, что он вовсе не еврей, что мать у него русская, а отец крымский татарин. Шеф прислушался к тому, что я говорю, и стал по-польски нас спрашивать, меня и Леву, где мы учились, кто его родители. Не знаю, поверил ли он нам, но Лева был записан все-таки [70] как крымский татарин и впоследствии стал переводчиком всего лагеря.
Прошло полгода с того момента, как нас пригнали в этот лагерь. Евреев всех уничтожили. Русские и украинцы ежедневно умирали от побоев, голода и болезней. Нас становилось все меньше и меньше.