355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Вазов » Хаджи Ахилл » Текст книги (страница 1)
Хаджи Ахилл
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:06

Текст книги "Хаджи Ахилл"


Автор книги: Иван Вазов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Кто не слышал о знаменитом цирюльнике из города Сопот?

Каждый, там побывавший или хотя бы беседовавший на досуге, в хорошем настроении, с кем-нибудь из жителей Сопота, не мог не слышать о Хаджи Ахилле (так я буду называть его).

Всюду, где ни проходил слепой певец и артист Колчо, он оставил какой-нибудь рассказ или анекдот о моем герое.

А где только не проходил Колчо?

Сколько веселых компаний занимала личность Хаджи Ахилла с ее странностями!

Сколько остроумных изречений Хаджи Ахилла передаются из уст в уста! Передаются и исчезают бесследно. Потому что Хаджи Ахилл – бедный цирюльник, своего рода полуграмотный Фигаро, ничего не читавший, кроме снотолкователя Мартына Задеки да библии, не записывающий творений своего мозга и не испытывающий особой жажды бессмертия, при всей уверенности в собственной значительности.

Нет. Он живет беспечно.

Все его честолюбие состоит в том, чтобы иметь побольше бород, требующих бритвы, да варить побольше кофе – пять пар (монета достоинством в 1/40 гроша) порция. Да, он страстно любит еще свою почтенную супругу – «бабушку Еву». Но булгарию (народный музыкальный инструмент) свою он любит больше, чем ее. А вино – больше, чем булгарию.

Как видите, маленькие слабости…

Но у кого нет слабостей?

Наполеон неумеренно любил нюхательный табак.

Александр Великий – крепкие напитки.

Суворов имел склонность кукарекать петухом.

Даже праотец Ной платил дань тому же увлечению, что Александр Великий и Хаджи Ахилл.

А Хаджи Ахилл, как я уже сказал и покажу в дальнейшем, – личность замечательная, необыкновенная.

Правда, среди знающих его лично в этом вопросе нет единства взглядов. Одни считают его сумасшедшим. Другие – пьяницей. Третьи – философом.

Читатели смогут составить себе собственное мнение, прочтя это повествование.

* * *

Итак, вот портрет героя.

В настоящее время Хаджи Ахиллу 66 лет. Ростом он довольно высок – выше среднего. Глаза у него темно-серые, проницательные, все время в движении и нередко глядят иронически. Лицо – широкое, почти квадратное – по той причине, что обе щеки, повыше линий бороды, обрюзгли, придавая приятную симметрию всей физиономии, которая без украшающих ее подстриженных усов по форме своей очень напоминала бы физиономию Горчакова. Широкий лоб над большими черными бровями изборожден глубокими морщинами и складками, какие можно видеть на лбу статуи, изображающей Сократа.

До войны Хаджи Ахилл носил черный фес – того фасона, который был в моде при покойном султане Махмуде (Махмуд II, 1808–1839); фес этот, наверно, был сперва совершенно алый, но затем, в результате перенесенных им бесконечных перекрашиваний, преобразился, постепенно переменив свою масть: из алого стал багряным, потом пунцовым, потом светло-фиолетовым, потом темно-фиолетовым, потом черноватым, потом почти черным и, наконец, совсем черным. В будни Хаджи Ахилл разгуливал в необъятных штанах-карванах с бесчисленными стереотипными и неустранимыми складками, а по большим праздникам надевал кофейного цвета суконные шаровары, расшитые спереди, сзади, под поясом, над штанинами тонкой черной шелковой тесьмой, изображающей разные затейливые разводы, зигзаги, арабески довольно сомнительного художественного достоинства.

Но шаровары эти, хотя выглядят до сих пор совершенно новыми, – на самом деле очень давнего происхождения и сыграли важную роль в жизни нашего героя.

В них он щеголял еще юношей, покоряя представительниц прекрасного пола всюду, где ни появлялся; в них сумел завоевать сердце первой своей супруги и обвенчаться с почтенной «бабушкой Евой». В них он бродил по свету. Они совершали путешествия по Море, по Боснии, в Царьград, в Бухарест, по святым местам; восходили на гору Фавор, видели нур, побывали в дальних странах, были свидетелями дивных событий. В них таится столько милых старинных воспоминаний! Они связаны с далекой молодостью и путешествиями Хаджи Ахилла. Оттого-то и нынче, надев их и опоясавшись камчатным тарабулузом, он принимает необычайно торжественный вид; взгляд его становится важным, многозначительным, поступь – тяжелой, церемониальной. Даже у чубука его блестящее прошлое: он был подарен Хаджи Ахиллу тридцать пять лет тому назад, во время его паломничества, иерусалимским игуменом Никитой. Булгария – тоже солидного возраста. Купленная давным-давно на одной ярмарке в Македонии, она обошлась ему не дороже какого-нибудь ножика, но он всегда уверял, что это – большая редкость.

– Она не звенит, а человеческим голосом разговаривает, – с гордостью говорит он.

Чтобы завершить портрет Хаджи Ахилла, прибавлю, что он всегда запинался, произнося букву а. Однако недостаток этот только способствовал его красноречию.

Но удивительней всего был дом Хаджи Ахилла. Говорят, Хаджи Ахилл перестраивал верхний этаж двадцать раз и успокоился, лишь увидав его таким, как ему рисовала фантазия.

В самом деле, сооружение получилось фантастическое, не подчиняющееся никаким архитектурным канонам, никакому заранее принятому плану. Горожане стали называть его башней. Лестница наверх, винтообразно и капризно извиваясь, приводила в узкий коридорчик, из которого налево был выход на полукруглый балкон с деревянной балюстрадой в виде конических заостренных столбиков, открытый и висящий над двором; а направо находилась полузастекленная-полудощатая дверь столярной работы, ведущая в единственную горницу этого этажа. Горница эта была убрана и обставлена в причудливом и странном вкусе. Возле двери находился стенной шкаф с деревянной решеткой. Сквозь нее была видна гипсовая статуя ребенка в натуральную величину, стоящего на левом колене и пишущего письмо. Это была первая и единственная гипсовая статуя во всем городе. Где только Хаджи Ахилл ее взял? Как бы то ни было, этот гипсовый ребенок представлял собой в высшей степени привлекательное зрелище. Мужчины, женщины и дети – все приходили посмотреть, полюбоваться. А Хаджи Ахилл одергивал их, не позволяя разговаривать и мешать пишущему. Посреди потолка, изукрашенного, покрытого разнообразной резьбой, расписанного синей и красной краской, блестело неизвестно зачем там прибитое большое круглое зеркало. Направо, у окошка с разноцветными стеклами, на маленьком столике стоял заколоченный ящик с панорамой, которую каждый посетитель был обязан посмотреть, как только войдет. Хаджи Ахилл важно, торжественно начинал крутить ручку, время от времени восклицая наставительным тоном:

– Севастополь!.. Бой московца с англичанином… Посмотри на московцев как следует: шапки у них вроде купола Святой Софии… Был я и там… А вот Горчаков, Менчиков! Это русские генералы… Капитан их знает… Я их видел у гроба господня… Когда? Давно дело было… Смотри хорошенько! Венеция. Она на море стоит… Видишь – лодки?.. Стамбул! Это Стамбул… Там – девяносто девять вер… Французы, англичане, московцы, итальянцы, персы, турки, арапы, греки, армяне, яхудии, то есть евреи, болгары и прочее и прочее… Видел я Дикили-таш, Святую Софию, Сарай-бурну, Ат-мег-дан, где султан Махмуд янычар перебил. Ходил и в Юскюдар и в Индию… Видал Эгейское и Черное море… Ой, мама!.. Где только не был… Старый человек… много знаю… Учитесь, дети!.. А вот Москва горит! Там московцы Бонапарта живьем сожгли… Тут церковь видишь? Это в Роме. Там Рим-папа живет. Знаешь, кто такой Рим-папа? Не знаешь?.. Не читал писания?.. А я там был… Знаю Румынию и Бухарест… Это Омер-паша. Плюнь на него, погляди другое… Везувий!.. Видишь, видишь пламя? Видеть-то видишь, да не понимаешь, в чем дело, верно? Везувий – это гора такая на берегу Мертвого моря, возле Вифлеема, вроде нашей… Но ты представь себе: вдруг из Остро-берда огонь с дымом прямо в небо стал бы валить… а? Я эти дела знаю как свои пять пальцев… меня спроси… мне все известно. Я – человек ученый!

Все стены и простенки между окнами были покрыты изображениями разных местностей и городов, выдержанными в светлых тонах. На левой стене было намалевано нечто похожее на город с целой грудой домов, тополей, арок, минаретов, крестов, с мачтами и парусами кораблей, с мостами, перекинутыми через ярко-синюю поляну, очевидно изображавшую море. Внизу было написано косыми буквами: «Царьград, или Константинополь (Жемчужина Европы)».

На противоположной стене был изображен, примерно в том же вкусе, другой город, а под ним стояла надпись: «О город! Город! Великий Вавилон!» Между окнами чернели тополи по зеленому фону. Окна, выходившие на дорогу, сверху имели форму полукруга, в мавританском стиле. А нижняя часть их была забрана снимающейся решеткой. Снаружи под окнами, выходящими на дорогу, было нарисовано большое ветвистое дерево, а по обе стороны его стояли, высунув язык и подняв хвост, два желтых льва на цепи. Эта картина, видимо, особенно льстила честолюбию Хаджи Ахилла, и он с невыразимо приятной улыбкой на лице наблюдал, как направляющиеся на базар крестьяне останавливаются среди дороги и, раскрыв рот от удивления, рассматривают желтых чудовищ на стене.

Тут он, вынув чубук изо рта и выпустив вверх целый столб дыма, произносил покровительственно:

– Не бойтесь! Глядите на них сколько хотите. Они на привязи.

И опять принимался сосать янтарь чубука.

Или же объяснял просто:

– Я их из Индии привез.

И лицо его принимало такое серьезное выражение, что простодушный крестьянин никак не мог решить, шутит Хаджи Ахилл или старается его обмануть.

Видя, что толпа любопытных растет, Хаджи Ахилл не мог отказать себе в особом удовольствии преподать им урок зоологии, описав свойства и повадки привезенных из Индии чудовищ; при этом он давал полную свободу своей богатой фантазии; с увлечением рассказывал, когда и за сколько их купил, как звали продавца, в каком индийском городе это происходило: скажем, в Джендем-таше.

Крестьяне глядели ему в рот.

А Хаджи Ахилл сохранял невозмутимую серьезность.

Но заметив, что его слушают, остановившись поодаль, какие-нибудь горожане, он, смущенный их нескромным смехом, прерывал свою лекцию, покидал слушателей, отходил к двери собственной лавки и, лукаво подмигнув насмешникам, стучал пальцем по своему красноватому носу, медленно и протяжно бормоча словно молитву:

– Оно хоть и не так, да для темных людей говорится. Не смейтесь, дети… Темный народ любит, чтоб его обманывали, а я – человек ученый.

* * *

Кое-что из прошлого Хаджи Ахилла.

Единственный оставшийся в живых представитель многочисленной семьи, он прежде, во времена своих дальних странствий и построения вавилонской башни, вел довольно крупную торговлю ножами и саблями, развозя свой товар по всем ярмаркам Турции. Но когда спрос на эти изделия его родного города стал падать, он пришел в отчаяние и, собрав все свои инструменты и орудия смерти, свалил их в углу подвала, заколотил дверь наглухо и обрек свои возлюбленные клинки вечному плену и ржавлению. С того дня он перестал торговать саблями. Если кто спрашивал его, почему он закрыл свое предприятие, он философски отвечал:

– Торговля смертью не принесет счастья.

Потом на Хаджи Ахилла свалились новые беды. Как на грех он выдал единственную свою приемную дочь за одного нечестного человека, черного лицом и душой; этот человек занимался адвокатурой, выступая в турецких судилищах. Всякими правдами и неправдами зять сумел продать дом тестя, и Хаджи Ахилл оказался на улице. Новый владелец из жалости пристроил к стене дома узкое продолговатое помещение под кофейню, с одной дверью и одним окошком, с обмазанными глиной стенами, купил несколько кофейников, чашек, бритв и других мелочей и пустил туда бедного Хаджи Ахилла с женой, дав ему таким образом приют и пропитание. А самый дом, вместе с вавилонской башней, снес, чтоб построить новый.

Хаджи Ахилл плакал, как Иеремия на развалинах вавилонских.

С той поры он начал пить.

Другого утешения у него не было.

Но Хаджи Ахилл был философ. Он сказал себе: «воля божья!» – и скоро примирился со своим новым положением и с той клеткой, которая стала его обиталищем.

В несчастии он не предался отчаянию и не размозжил себе голову, как Тамерлан, о железные прутья и не оборвал свою жизнь при помощи яда, как Фемистокл. У него не было ни зверства первого, ни чувствительности второго, чтобы покончить с мучительным существованием. Если бы Тамерлан умел играть на булгарии, а Фемистокл – брить головы, они, наверное, обнаружили бы, что существует еще modus vivendi (образ жизни, лат.) на этом свете, что человек не умирает ни от печали, имея булгарию, ни от голода, имея бритву.

Наоборот. Если бы Хаджи Ахилла выгнали из его тесной клетки-кофейни, он нашел бы другой уголок на земле, где можно было бы дожидаться естественной смерти, или хоть какую-нибудь пустую бочку, чтобы жить в ней, как Диоген, радуясь солнцу.

Так или иначе, он остался жив, но в душе его возникла и утвердилась неумолимая ненависть к адвокатам. По его мнению, адвокаты – это позор мироздания.

– Одну господь ошибку сделал – адвокатов создал, – говорил он со вздохом. И покорно пил свою чашу.

* * *

Хаджи Ахилл устроил кофейню на свой лад. Как он сам, как его приказавшая долго жить башня, так и кофейня его поражала взгляд своим оригинальным убранством. Так как она не была побелена, а обмазана глиной, и черные стены раздражали его своим видом, вызывая у него разлитие желчи, он решил немножко их приукрасить и приступил к делу со всей решительностью и искусством знатока… Через год посетитель, войдя в кофейню, останавливался, пораженный необычайным, ослепительным зрелищем. Все стены были заклеены разноцветной бумагой, всякими рисунками, картинками, фигурками, библейскими, историческими и комическими сценами, всевозможными чертежами, изображениями неведомых и невиданных животных. Если б не кофейники, изящно развешанные на стене, возле дымохода, да бритвы, симметрично всунутые тупой стороной в узенькую дощечку, иностранный турист, впервые сюда вошедший, подумал бы, что это – большая картинная галерея, всемирная выставка произведений живописи в восточном вкусе!

И в самом деле, это было удивительное, любопытное собрание разнообразных, странных невообразимых рисунков и картин, которые только оригинальный и художественный вкус Хаджи Ахилла сумел выискать, сгруппировать, расположить и привести к согласию. Тут не было никакой искусственной системы, никакого насильственного принципа, никакого заранее составленного плана. Все наклеивалось с какой-то философской небрежностью. Высокое и низкое, изящное и грубое, набожное и нечестивое, благородное и смешное – все противоположности и контрасты находились тут рядом, запросто, откинув предрассудки, как равные… Возле истории восседала ботаника, возле богословия смеялась карикатура. Все друг с другом соприкасалось: возле фотографии Максимильяна находилась фигура яванского тигра; возле головы Александра Македонского в фригийском шлеме простодушно красовался портрет Хаджи Ахилла с заветным султан-махмудовым фесом на голове и иерусалимским чубуком в руках; возле небольшой карты полушарий, выдранной из какого-нибудь Данова атласа, была приклеена обложка от пачки папиросной бумаги, фирмы Жоб; в непосредственном соседстве с гравюрой, изображающей святого Пантелеймона в тот момент, когда он, изменяя закон природы, насаживает лошадиную голову ослу, находилась вырванная из иллюстрированного журнала картинка с какой-то актрисой, пляшущей канкан. Возле портрета Франца Иосифа и его августейшей супруги висел рисунок от руки, на котором Марко Королевич заносил над Мусой-Кеседжией свой шестопер; наконец, возле гравюры нового святого Георгия в моралийском фесе и арнаутской рубахе – изображение бомбардировки Севастополя.

Контрасты содержания еще более подчеркивались разнообразием художественных приемов, демонстрируемых этим бесконечным парадом всевозможных форм и красок!

Но изумление зрителя не кончалось на этом. Полки были полны новых сокровищ человеческого ума! Новые чудеса манили взгляд. Там были навалены, прибиты, наставлены, сложены – все в том же гармоническом беспорядке – тысячи изделий и предметов из металла, дерева, гипса, камня, картона, кости – целый музей, где были представлены во всевозможных образцах, в естественном и искусственном виде, три царства природы. Там перемешались столярные, слесарные, гончарные ремесла, литейное дело, ваяние; блистали в разных видах и формах, на разных этапах своего развития, техника, искусство, наука, изобретательство; там красовались цинковые подсвечники, старые коробочки, сломанные табакерки, разные колесики, жестяные самопрялки, точильные камни, гипсовые статуэтки, карловские горшочки, сопотские и габровские ножи в красных ножнах, троянские иглы для сшивания ковров, деревянные части женевских часов, черные и металлические пуговицы, пловдивские позолоченные курительные трубки, обломки рогов средногорского оленя, куски слоновой кости, человеческий зубы, лошадиные подковы, фляжки из тыквы для воды, якорь, габровская деревянная солонка, Венера без руки, липованские иконы, разбитые зеркала, мундштуки, чубуки, чубучки, чубучоночки, наргиле с разорванной трубкой, пузатые скляночки с бальзамом (сопотское изделие) и пустые флакончики с этикетками парижских и лионских фабрик, чашки, блюдечки, доски для игры в нарды, фарфоровые тарелочки, патронташи, весы, клетка, копье, несколько сабель, пистолет с испорченным спуском, игральные карты, гвоздики, гирьки, старые календари, снотолкователь Найдена Иовановича, библия, утиные перья для письма, павлиньи перья из калоферского женского монастыря. Бесчисленное множество подобных мелочей, пустяков, разных разностей глядело с этих пыльных полок, свидетельствуя о великом терпении и настойчивости Хаджи Ахилла.

При всем том Хаджи Ахилл понимал, какую ценность имеют его коллекции, и с невыразимым наслаждением глядел на посетителей, имевших снисходительность интересоваться его сокровищами и внимательно их рассматривать.

Тут все лицо его озаряла самодовольная улыбка и он, выпустив целое облако дыма изо рта, принимался, как прежде крестьянам, рассказывать любопытным истории всех этих изделий: это он купил в Бухаресте, то привез из Иерусалима, то разбила кошка, опрометчиво кинувшись за мышью, это испорчено по глупости бабушки Евы и так далее, без конца… И все эти бесконечные рассказы, объяснения всегда кончались словами:

– Ума палата, язык – бритва, хитрый змей!

Тут он подразумевал самого себя.

Но заметив, что кто-нибудь язвительно улыбается или смеется над ним, не веря надлежащим образом в достоинство его сокровищ, он угрожающе хмурился и тотчас находил какую-нибудь едкую эпиграмму, какой-нибудь удачный острый ответ.

Как-то раз учившийся в России молодой студент, желая посмеяться над ним в многолюдном обществе, имел неделикатность спросить:

– Удивляюсь я, дедушка Хаджи: с какой стати ты собрал весь этот хлам?

– На удивленье дурачкам, – спокойно ответил Хаджи Ахилл.

Парень так и сел.

Общий смех.

Отношения Хаджи Ахилла к согражданам имели двойственный характер. Сопотцы были ненавистны ему своей гордостью, своим лукавством и ханжеством. Он не принимал участия в их междоусобных распрях, их вечных взаимных травлях. Не примыкал ни к одной из двух партий – молодых и чорбаджий, ожесточенно боровшихся между собой всеми видами оружия: молодые – нападками, распространением сатир, которые он находил каждое утро приклеенными к дверям своей кофейни, а чорбаджии – интригами перед турками и жандармами. Борьба идеи против насилия не увлекала его, казалась ему несвоевременной: он чуждался партий, стоял выше волнений и пыла страстей.

– С такими вот головами мы пятьсот лет тому назад упустили птичку, – печально сказал он как-то раз собравшимся у него в кофейне вождям партий. (Под «птичкой» подразумевалось болгарское царство.)

И сейчас же затянулся из чубука, довольный тем, что высказал опасную истину.

Он открыто бичевал пороки сограждан. Его страшно возмущало ханжество некоторых лиц, в душевную чистоту которых он не слишком верил. С саркастической улыбкой смотрел он на них каждое утро из окошка своей кофейни, когда они медленно, важно шли в церковь.

– Богу молятся, а дьяволу служат, – говорил Хаджи Ахилл.

Он давал им особые имена. Одного называл Лукавым рабом, другого Фарисеем, третьего Ананией, четвертого Кайафой, пятого Иродом и так далее.

Незнакомый с сочинениями Вольтера, Ренана или хотя бы Бюхнера, он тем не менее совершенно утратил чувство благочестия и совсем не ходил в церковь, так как считал, что чем человек набожней, тем лицемерней. И не упускал случая заявить протест против этого соблазна. Он протестовал против грубого практицизма, господствующего в наше время во всех классах и слоях общества. При виде проходящего мимо его кофейни священника он говорил:

– Умрет бедняк, священники что надо петь – читают. А умрет богатый – они и то, что надо читать, поют!

И отплевывался.

– Дедушка Хаджи! Почему ты не ходишь в церковь на пасху? – спросил его один богач.

– У кого есть деньги – тому «Христос воскресе», а у кого денег нет – «смертью смерть», – ответил философ.

Хаджи Ахилл горячо желал, чтобы сопотцев постигла какая-нибудь кара, которая помогла бы им освободиться от их гибельных пороков, и когда как-то раз сильный град побил все вокруг, он зашагал прямо по воде и толстому слою градин, покрывавшему площадь, остановился посреди нее и, воздев руки к небу, страшным голосом древнего пророка воскликнул:

– Господи! Вижу теперь, что ты – человек справедливый.

Подобно Иезекиилю, он предрекал городу Сопоту великие беды.

– Наступит время, – говорил он, – когда эта площадь порастет цикутой, высотой с Голиафа, и закишит жабами, подобными Рачке Балу.

Последний был в локоть ростом и в локоть шириной.

А когда через пять лет, то есть в 1877 году, Сопот был обращен в пепел (в Русско-турецкой войне 1877-1878 гг.) и груды щебня, он, посетив родные места, с горькой иронией вопросил покрывающие площадь развалины:

– О Вавилон! Где сильные твои?

Но, как я уже сказал, отношение его к Сопоту было двоякое.

Ропща против своих сограждан и громко изобличая их греховность, он не стыдился своей принадлежности к их среде и с гордостью называл себя жителем капитанского села. Он был высокого мнения об их уме и достоинствах и старался при каждом удобном случае доказать это в ущерб соседнему городу Карлово, который он, на неизвестных исторических основаниях, считал ничтожным, безжалостно осыпая его жителей ядовитыми сарказмами.

– Что ж, для карловца неплохо сказано! – с досадой кинул он одному своему согражданину, сморозившему какую-то глупость.

А сопотцев он охотно восхвалял, не заботясь об истине.

– Сопотцы кого хочешь за пояс заткнут!.. Среди гайдуков воеводами станут, среди монахов игуменами, среди корабельщиков капитанами, среди учителей… преподавателями!

И патриотическое тщеславие его, пробужденное этими словами, выходило из берегов.

Иной раз он приносил в жертву патриотизму даже собственное самолюбие, чтобы только выразить свое удивление перед сопотцами.

– Я прирожденный оратор, а тут меня двое в тупик ставят!

Когда он в 1877 году, бежав из Сопота, подвергшегося нападению башибузуков и ими разграбленного, рассказывал нескольким торговцам в Бухаресте об уничтожении родного города, один из слушателей, бухарестский болгарин, богач и дипломат, вдруг перебил его, заметив высокомерно:

– Как? Вы отдали Сопот башибузукам?! Я знаю Сопот. У него такая стратегически выгодная позиция, что вы могли обороняться много месяцев. Надо было оседлать кисилерскую дорогу, захватить ахиевский большак… Потом… держаться, биться… Я знаю ваши позиции!

– Жаль, тебя там не было! – задетый за живое, ответил сопотский патриот Хаджи Ахилл.

«Дипломата» как ошпарило. Не знал он, кому отважился давать советы…

* * *

Кофейня Хаджи Ахилла была всегда полна посетителей, собравшихся послушать его рассказы и прибаутки. Они не сердились на него за тонкие и ядовитые насмешки, которыми он время от времени осыпал их. Чорбаджии, которых он больше всего язвил, которым давал всякие библейские прозвища, каждое утро ходили к нему пить кофе. Они во всю мочь весело смеялись каждому новому эпитету, каждому остроумному наименованию, которые приклеивал им изобретательный Хаджи Ахилл и которых они не простили бы никому другому. Но сам он никогда не смеялся, сохраняя невозмутимую серьезность, как будто эти люди в самом деле носили эти имена и к ним иначе нельзя обращаться.

– Лукавый раб! – говорит Хаджи Ахилл, завидев старого И. Б., который имеет привычку петь на ходу церковные песнопения, по большей части «Всякое дыхание да хвалит господа», а сам дважды объявлял себя банкротом. – Богу молишься, дьяволу служишь… А вот и Гордый Фарисей! – восклицает он по адресу Г. Х., с высокомерным видом переступающего порог кофейни, в длинной суконной шубе на меху красного соболя. – Будь я царь, повесил бы тебя на четках твоих, – добавляет он, указывая на бесконечно длинные янтарные четки посетителя… – С добрым утром, Пилат, – приветствует он следующего входящего, который каждое утро и каждый вечер ходит в церковь, а у кадии за двадцать два гроша дал ложное показание под присягой. – Ты из церкви или из суда?.. Кого я вижу? Кайафа! Анания!.. «И сотворили совет нечестивых»… книжники и фарисеи! Горе вам!.. Здравствуй, поклонник Маммоны!.. – опять восклицает он при виде еще одной шубы, владелец которой продолжает признавать греческого патриарха. – Ого, и старый Ирод тут. Правда, что ты воруешь выручку за церковные свечи? – обращается он с вопросом к необъятным шароварам, заполнившим всю кофейню. – Все в сборе… Можно начинать заседание и распять Христа!.. Буна диминяца, домнуле (доброе утро, господин – румын.) доктор Йосю! – кричит Хаджи Ахилл по-румынски, почтительно открывая дверь перед щуплым человеческим существом, которому на вид можно дать самое большее лет шестнадцать. – Шея у тебя тонкая, как у нашего котенка, а ноги как у англичанина. Ты, милый, видно, питаешься акридами, как Харлампий-чудотворец.

– Как Иван-креститель, – поправляет щуплый человек.

– А вон там, поглядите – Ходжоолу! Мясо себе покупает. А рот разинул, того и гляди мясную лавку целиком проглотит! Горе тебе, чревоугодник!.. Брюхо у тебя, как большая бочка Неча Мангача. Ну как ты сквозь игольное ушко в рай пролезешь? Нет, не попасть тебе в рай, нипочем не попасть! А ты, бедный Иов! – обращается он к одному миллионеру, который сидит в углу, подогнув ноги, и громко прихлебывает кофе. – Твоего феса всем бухарестским прачкам вместе не выстирать. Ты своих детишек одной требухой кормишь, – из-за тебя никак требушинки купить не могу, ты мою кошку обижаешь.

Насмешки были едки, но справедливы. Смеялись все присутствующие. Смеялись и сами осмеиваемые, с необычайным мужеством глотая вместе с кофе горькую полынь сарказмов, которыми потчевал гостей тороватый хозяин.

Но кроме богачей он принимал также гостей другого рода: они собирались у него в отсутствие первых. Их он очень любил и поощрял – за их добрые свойства и незлобие. Им он тоже давал библейские имена. Одного называл Нищим Лазарем. Это был тихий человек с взглядом, всегда склоненным к правому рукаву, вечно посасывающий свой чубучок, хотя в цыганской трубочке у него не было ни огня, ни табака; занимаясь почтенным ремеслом портного-штопальщика, он зимой, когда солнце припекало, выносил свой рабочий стол на открытый воздух, а в остальное время грелся у жаровни по корчмам. Алексеем человеком божьим Хаджи Ахилл называл старика в заплатанных штанах и побитой молью шапке, который никогда не пил вина, не курил табака, но, несмотря на свой почтенный возраст, всякий раз спотыкался при виде молодой женщины. Многострадальным Иовом окрестил он другого человека, чьи ввалившиеся глаза были постоянно обращены к небу, человека, ежеутренне и ежевечерне с благодарностью принимавшего по нескольку тумаков от своей супруги. Видимо, на этом основании Хаджи Ахилл и назвал его Иовом Многострадальным – в отличие от Иова Бедного, миллионера. Название «Прокаженный» он присвоил обладателю физиономии, левая сторона которой была покрыта огненным родимым пятном, а правая, вся испещренная большими черными щербинами – следами оспы, походила на прошение, к которому сотня крестьян приложила свои пальцы. Мафусаилом звал он шарообразное человеческое существо, состоявшее из одних только штанов да шапки, вмещавших все без остатка, и сидевшее безмолвно в уголке у очага, мурлыкая, как кошка. Голиафом величал другую интересную личность, которую обычно звали Ганчо-заяц или Перескочи-кочан; у этого любопытного создания голова была с кулак, а рост – аршин три рупа (Хаджи Ахилл мерил), так что, когда кофейня наполнялась народом и сесть было негде, Хаджи Ахилл устраивал его под жестяной трубой, на которой расстилал сушиться полотенца. Когда в кофейне не было других посетителей, он собирал всех перечисленных вместе и, усадив их рядком, глядел на них с отеческой лаской, бормоча себе под нос между двумя затяжками из иерусалимского чубука:

– Блаженны нищие духом… Эти люди мухи не обидят, слова сказать не умеют, рта не раскроют. Ради них одних господь грешный мир терпит. Посмотрю, посмотрю, да как-нибудь взвалю их всех в корзине на лошадь и отвезу в Царьград к султану… И скажу ему: «Царь преславный! Ну разве с таких людей налог берут?»

Эти ласковые слова приводили библейских персонажей в умиление. Нищий Лазарь радостно улыбался, словно его припекало зимнее солнце; Прокаженный почесывал себе шею чубуком; Алексей человек божий бормотал: «Прости господи»; Иов Многострадальный переводил взгляд с небес на Хаджи Ахилла и с улыбкой покачивал головой, что означало: «Так, так!» Шарообразное человеческое существо на минуту переставало мурлыкать, представляя себе, что стоит перед султаном; а Голиаф в избытке благодарности крутил свой щетинистый ус – единственный, так как другой еще не вырос.

* * *

Но в праздничный день, в подпитии, Хаджи Ахилл был прямо прелестен. Без шапки, в кафтане с засученными рукавами, держа иерусалимский чубук в руках, он становился на улице, у дверей в кофейню, и начинал свои бесконечные филиппики и проповеди перед кучкой любопытных, которая с каждой минутой росла. Голос его разносился по всей площади, зычный, могучий, неиссякаемый. Слушатели напрягали слух, стараясь вникнуть в смысл произносимых им слов и фраз, следовавших друг за другом в ускоряющемся темпе, сливаясь, рассеиваясь во все стороны, теряясь в пространстве! Он изобличал, судил, возмущался, осыпал разных лиц сарказмами, отпускал многозначительные шуточки, делал тонкие намеки, метал налево и направо ловко нацеленные эпиграммы. Все вокруг обливал он ядом насмешки. Для каждого у него находилось меткое словечко; ему были известны все прошлое, все слабости и смешные стороны любого из присутствующих. Кто бы ни проходил мимо – будь то священник, женщина, старик, турок, – каждому приклеивал он подходящий эпитет, никого не обделял язвительным замечанием. Он сыпал всякими остротами и bons mots (остроты – франц.), импровизировал стихи, произносил философские афоризмы, конечно, соответствовавшие его устарелым понятиям и простонародной речи, но нередко поражавшие вас своей верностью, – так что, вложенные в уста Вольтеру или какой-нибудь другой знаменитости, они затверживались бы наизусть решительно всеми. Потом он хватал свою заветную булгарию и с неподражаемым искусством бренчал на ней и пел; потом оставлял ее и начинал опять говорить; потом брал ее опять в руки и бренчал – так что, когда он отдыхал, говорила булгария, а когда отдыхала она, говорил он, – и звон, шум стоял нескончаемый.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю