Текст книги "Последний Новик"
Автор книги: Иван Лажечников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 39 страниц)
– Собаке собачья смерть! – сказал румормейстер и велел писарю изготовить репорт высшему начальству об этом происшествии.
– На чью-то душу грех ляжет? – роптали в унынии солдаты.
Как водится, зарыли самоубийцу в лесной глуши. Говорили впоследствии времени, что на месте том видели осьмиконечный деревянный крест и слышимо бывало, раз в год, жалобное протяжное пение.
Глава вторая
Посланник
Со взором, полным хитрой лести,
Ей карла руку подает,
Вещая: дивная Наина!
Мне драгоценен твой союз.
Мы посрамим коварство Финна.
Пушкин
Суд и происшествие это отдалили нас от ставки фельдмаршальской. Возвратимся к ней и послушаем, что там говорится. В ней слышны были два голоса: долго и тихо беседовали они между собою на полурусском и полунемецком языке, как будто совещались о весьма важном деле; по временам раздавался третий, пискливый голосок. Наконец один из совещателей произнес твердо и чисто по-русски:
– Смотри же, Голиаф Самсонович! не ударьте лицом в грязь да выполните дельце чистенько.
На эту просьбу, в которую вкрадывалось повеление, отвечал тоненький голосок:
– Потолкуй еще, Борис, да потолкуй; поворожи да еще накажи. Тебя бы Августом, а не Борисом звать. Эко диво один блин не комом испечь! Ныне времена не те: послан за одним делом, сделай их пять хорошенько! Это по-батюшкиному да по-моему. О, ох, вы полководцы! гадают по дням и ночам на каких-то басурманских картах, шевелят, переворачивают, думают думу великую, а с места ни шагу. Добро б ломали голову, как целый край забрать; а то сидят, бедняги, повеся нос над бедной деревушкой, которую муха покроет, с позволения сказать… Тьфу!.. По-моему, взял ее, да и помарал на карте; в глазах не рябит, и в голове заботушкой меньше. Эх, Борис! кабы не пугнул тебя батюшка на легкий день, да на Новый год, под Ересфер, ты бы, чай, и теперь переминался, как дать шведу щелчок и отплатить ему за нарвскую потасовку.
– Заврался, Голиаф! – произнес прежний повелительный голос.
– То-то и есть, – продолжал тоненький голосок, – теперь Голиаф, а давеча Самсонович! Недаром говорят, что бояре правды не любят. Это, видно, не чужую рубашонку дерут. Приложу к правде другую, выйдут две; локоть выше головы не будет… честь имею репортовать высокоповелительному, высокомощному господину… Прощай, Боринька! будь покоен, mein Herzens Kind! [мое дорогое дитя! – искаж. нем.] все будет исполнено по-твоему. Adieu, mein Herr Patkul! [Прощайте, господин Паткуль! – фр-нем.]. Большой такой, гросс? черна волос… шварц? не правда ли? о ja! o ja! gut! gut! [о да! о да! хорошо! хорошо! – нем.]. Ильза повезет меня к нему?.. Девка славная, по мне! Да скажи ему, Борис, что он будет отвечать мне своею головой, если приятель его набедокурит надо мною: ведь я не Карлуша!
С последним словом выползла из палатки маленькая живая фигурка, от земли с небольшим аршин, довольно старообразная, но правильно сложенная. Этот человек был в треугольной, обложенной мишурным галуном шляпе, из которой торчало множество павлиньих перьев, в алонжевом парике, пышно всчесанном, в гродетуровом сизом мундире с бархатным пунцовым воротником и такими же обшлагами и с разными знаками из золотой бумаги и стекляруса на груди, при деревянной выкрашенной шпаге. Это был карла Бориса Петровича Шереметева – необходимая потребность знатных людей того времени! Для сокращения походного штата он же исполнял и должность шута.
Сам государь бывал всегда окружаем этими важными чинами. В извинение слабости, веку принадлежавшей, надобно, однако ж, сказать, что люди эти, большею частью дураки только по имени и наружности, бывали нередко полезнейшими членами государства, говоря в шутках сильным лицам, которым служили, истины смелые, развеселяя их в минуты гнева, гибельные для подвластных им, намекая в присказочках и побасенках о неправдах судей и неисправностях чиновных исполнителей, – о чем молчали высшие бояре по сродству, хлебосольству, своекорыстию и боязни безвременья. Карла, или шут, искал только угодить своему господину, не имел что потерять, а за щелчком не гонялся: неудовольствие посторонней знати не только не пугало его, но еще льстило его самолюбию. По наружности обиженный природою, он утешался, по крайней мере, тем, что в обществе людей не только не был лишний, но еще играл ролю судьи и критика и имел влияние на сильных земли. Нередко уважали его и даже боялись. Одним словом, шуты были живые апологи, Езопы того времени.
Карлу Шереметева любили почти все солдаты и офицеры армии его, не терпели одни недобрые. Он знал многие изречения Петра Великого и умел кстати употреблять их.
Нарядный человечек отошел несколько от палатки фельдмаршальской, стал на бугор, важно раскланялся шляпою на все стороны, вытянул шею и, приставив к одному из сверкающих глаз своих бумагу, сложенную в трубку, долго и пристально смотрел на Муннамегги. Солдаты выглядывали сначала из палаток, как лягушки из воды, потом выползли из них и составили около него кружок.
– Здравствуй, названая кума! здравствуй, душечка! – сказал карла, кивая горе головою и посылая ей по воздуху поцелуи.
– Кого ж ты, ваше благородие, с нею крестить-то собираешься? – спросили два молодых солдата Преображенского полка.
Карла начал морщиться, пожимать плечами и, закрыв глаза ручонками своими, запищал жалобным голосом:
– Остыдили, осрамили отца-командера! да еще кто ж? Кажись, гвардейцы. Эки недогадливые! Кого ж чухонке с русским крестить, как не шведенка?
– Ха, ха, ха! и дельно так! – отвечали несколько солдат.
– Да что ж названая кума не жалует к тебе?
– Спесива, ребятушки, хватики, молодцы! позывает меня к себе на крестины. Жду и ныне зова, как петух на взморье; да где ж мне… одному?
– Прикажи, отец-командер, выручим! – закричал Бутырского полка солдат с седыми усами.
– Тебя выручим, а чухонку выучим, чтобы не спесивилась, – повторили несколько голосов.
Карла. Уж мы ее взъересферим! Добро, злодейка! (Грозится на лифляндскую сторону.)
Старый солдат. Кого ж из нас выберешь для школы?
Карла (задумавшись). Вот-те и задача! Преображенцы-молодцы со крестом и молитвою готовы один на двоих; будет время, что пойдут один на пятерых. Верные слуги царские! с ними не пропадешь. Семеновцы-удальцы, потешали, вместе с преображенцами, батюшку, когда он еще был крохоткою. Теперь надежа-государь вырос: рукой не достанешь! потехи ему надобны другие, не детские! Вырвут из беды да из полымя; будут брать деревни, города, крепости, царства… Только жаль, командер у них… плохой.
Множество семеновцев (выступая вперед, с досадою, в разные голоса). Плохой?
– В уме ли ты, Самсоныч?
– У нас командер не переметчик какой немчура Якушка, Крой, Брусбард или Умор, а русский боярин, князь Голицын.
– С ним мы умереть готовы.
– Голицыны всегда служили царям верою и правдою, не изветами.
– Дай бог нашему Михайле Михайловичу многие лета здравствовать!
– Дай бог роду его несчетные годы красоваться!
Карла. Прост, ужас прост!
Несколько голосов. Докажи, бесенок!
Старый солдат. Эки вороны! разве не видите, что Самсоныч балясы точит, нас морочит?
Карла. Солдат кормить жирно – страх нездорово животу! Кармана не набивает, государевой казны не крадет.
Один из толпы. То-то начальник: чист перед царем, как свечка перед образом Спасителя! Солдатская слеза на него не канет в день Судный.
Карла. Что ж он сделал еще доброго?
Один за другим. Он первый показал нам, что шведские ружья не заколдованы.
– Он первый шел в огонь под Ересфером и прорезывал нам дорогу своею молодецкою грудью.
– А где он шел, там делалась улица из шведского полка.
Карла. Экой ум! лба не жалеет за матушку за церкву, за царя-надежу. Как будто у него тройной череп! А я расскажу вам про одного: то-то разумник, то-то бисерный! Сначала, как услышал тревогу, так и убрался под пушку, а потом – знать, бомбардир ударил его банником…
Многие. Поднес ему бомбардирскую закуску! Ха-ха-ха!
Карла. Потом ускользнул он ко мне в обоз. Лишь кончилась беда, он первый рассказывал, как дело шло, где кто стоял, что делал, как он пушки брал. Послушать его, так уши развесишь, поет и распевает, как жаворонок над проталинкой.
Старый солдат. Видно, какой-нибудь матушкин сынок, вырос во хлопках да на молоке: по-телячьи и умрет! Благодарение богу! в нашем полку таким боярам не вод.
Карла. А что ваш князь Михаил? сделает дело на славу, да и молчит. Ну кто бы знал про его храбрество?
Старый солдат. Как! кто бы знал? Не все хорошей славе на сердце лежать, а дурной бежать; и добрая молва по добру и разносится. От всего святого русского воинства нашему князю похвала; государь его жалует; ему честь, а полку вдвое. Мы про него и песенку сложили. Как придем с похода по домам, наши ребята да бабы будут величать его, а внучки подслушают песенку, выучат ее да своим внучатам затвердят.
Карла (запрыгав и забив в ладоши). То-то молодец, то-то удалец! Умрет, да не умрет! (Скидает шляпу.) Станет и в царстве небесном по правую сторону. Эка слава! эка благодать! Простите, ребятушки! не помяните меня лихом за ошибку.
Старый солдат. Ничего, Самсоныч! мы ведаем, что ты пошучивал, а шутка ведь не убивает, хоть она у тебя попадает иногда не в бровь, а прямо в глаз. Иной думает – ты спросту, ан у тебя штука – да загвоздка.
Карла. За прощение покажу вам утешение. Уж то-то штука!
Несколько голосов. Покажи, Самсоныч, покажи. Ты ведь затейник большой.
Старый солдат. Да ты, чай, устал, Самсоныч? Садись ко мне на колена, а ребята в кружок около тебя.
Несколько голосов. Ко мне, ко мне, Самсоныч!
Карла (оглядываясь). У старика совестно сидеть: ведь я тяжел, куда как тяжел! (Выбирает дюжего, молодого парня из драгун и располагается у него на коленах.) Люби ездить, дружок, люби и повозить. Слушайте же, православные, да… (Отстраняет некоторых рукою, чтобы ему не мешали видеть Муннамегги.)
Солдат. Что ни говори, а все кума на уме!
Карла. Зазнобила сердечушко; только вы, ребятушки, и заживите рану снадобьем пороховым, вырвете занозу штыком молодецким. (Развертывает ландкарту Лифляндии в большом размере, с разными украшениями.) Посмотрите-ка сюда!
Солдаты пожимаются около него, смотрят на бумагу, иные через плечо товарищей, и передают, что они видели, тем, которые сзади ничего не могли видеть.
Несколько солдат, один за другим. Вот это на одном углу – гвардейский солдат, на другом – бомбардир, на третьем – драгун, а на четвертом – калмык – ахти, ребята! точь-в-точь полковник Мурзенко! Что ж это за грамотка размалеванная, и что они делят меж собой?
Два солдата, постарше и посмышленее других. Кружки со струйками, один более другого, словно озера!
– Смотри-ка, брат, будто жилки текут, не урчайки ли уж, а может, и речки.
– Здесь окрайницы, словно у Чудского, а тут перепутано нитей, нитей-то, подобно паутине. Травки, бугорки, букашки, мурашки, крестики – и все с подписями!
Карла. Это Лифлянды сведены на бумагу.
Несколько голосов. Лифлянды? Статошное ли дело?
Карла. А вы небось думали, что латышская земля и бог весть какой огромный край. Вот этого листика для него довольно, а для России надобно листов сто таких. Хотите ли знать, где Юрьев?
Молодой солдат. Юрьев? покажи, Самсоныч!
Карла (водя его палец). Не тут, вот здесь, поймал! Покрой же пальцем.
Молодой солдат. Не величек же; а коли ладонь разверну, так, чай, целый край захвачу.
Карла. Вестимо.
Старый солдат. Пора бы и ладонь расправить.
Карла. А вот Ересфер, где мы на Новый год пощелкали шведов.
Солдат. Эка крохотка! а, кажись, вечер и утро дрались.
Карла. Круг-то большой со струйками – Чудское озеро; на берегу его Рапин, откуда Михайла Борисович выгнал шведов. (Берет карандаш и замарывает некоторые места.)
Солдат. Это ты для чего делаешь, Самсоныч?
Карла. Все эти места из счету вон – за нами!
Солдат. За нами! Вот как славно! авось мы еще помараем.
Карла. А вот Медвежья голова, далее – Ракобор, Колывань…
Солдат. Имена-то все русские, а в Лифляндах стоят!
Карла. Эка ты башка! ведь все Лифлянды в старину были за Россиею, за домом пресвятыя богородицы; города-то построены нашими благоверными русскими князьями и платили нам дань. В смуты наши пришел швед из-за моря – вот, смотрите, из-за этого.
Солдат. Отколь его, окаянного, несло! Видно, братцы, из этого моря выскакивают фараоновы люди и кричат проезжающим: долго ли нам мучиться? скоро ли, скоро ли будет преставление света?
Карла. Швед, как пришел из-за этого моря, застал врасплох наших, да и завладел всем здешним краем и святую церковь в нем разорил. За что ж дерется ныне наш православный батюшка (снимает шляпу) государь Петр Алексеевич, как не за свое добро, за отчину свою давнюю? Видите, как она примкнута к России, будто с нею срослась. Россия-то вправо, рубеж зеленою каемочкою означен.
Солдат. Чуть-чуть рубчик виден, да мы его сотрем.
Другой. Стоять будем здесь, так сами скоро заплеснеем. Под лежачий камень вода не подтечет.
Карла. А теперь куда бы хорошо поведаться со шведом! Скажу вам, ребятушки, весточку горяченькую, только что с пыла; я слышал ее сам своими ушми в ставке фельдмаршальской – да не выдайте ж меня, братцы!
Многие солдаты вместе. Статошное ли дело, Самсоныч? Ведь мы не некрести какие!
Карла (вполголоса). Фельдмаршал сидел вчера вечером с князем Михаилом, да с князем Василием Алексеевичем Вадбольским, да с Никитою Ивановичем Полуектовым. Взяла меня охота подслушать их: я и притаился за полою ставки, как зайчик за кустом, и слышу, Борис Петрович говорит: «Поздравляю вас, господа! скоро у нас поход будет. Я для этого к вам изо Пскова приехал. Шлиппенбах задремал и думает, что мы также заснули. Распустил он полки свои по хватерам и нас, нежданных гостей, к себе не чает; а мы в добрый час да со святою молитвою нагрянем на него, как снег на голову».
Несколько солдат, один за другим. Разобьем его в пух.
– Растрясем его кармашки с ефимками.
– Возьмем Лифлянды, свое старое добро, отчину царскую.
Карла. Тогда ему и воевать не с кем будет: ведь и офицеры-то у него лучшие лифляндцы; уж сказать правду-матку, служат грудью своему государю, а как нашему крест поцелуют, станут так же служить, будут нашей каши прихлебатели. Поладим с ними, забражничаем, заживем, как братья, и завоюем под державу белого царя все земли от Ледяного до Черного моря, от Азова до…
Толстый немецкий офицер, уча рекрут, находит на толпу солдат и, разгоняя их палкой, кричит:
– Форт! форт!
Солдаты расходятся, толкуя про себя: «На беду окаянного басурмана тут наткнуло! Не спросили мы, ребята, Самсоныча, когда-то скажут поход?»
Немецкий офицер (запыхавшись). Ряз, двиа, уф! ног више, die Spitzen nieder [носки вниз – нем.], уф! (Сердится, что рекруты его не понимают, скидает с себя в досаде шляпу и парик, которые трясет в руках; то, вытянувшись, как аршин, ступает по-журавлиному, то, весь искобенившись, прыгает едва не вприсядку, то бьет по носкам рекрут палкою.) О шмерц! [О горе! – от нем. О, Schmerz].
Карла. Палочка здоров для русска. Еще, еще прибавь. Кажись, ваша братья на муштре собаку съели, а еще не дошли до хвоста. Кабы я был немец, поделал бы для ног станки, заставил бы ходить по натянутой струнке да прыгать на одной ножке.
Немецкий офицер (продолжая сердиться). О шмерц! о бестолков русска народ! (Толкает с дороги карлу.)
Карла. Эку тучу надвинуло! словно нареченная кума Муннамегги! Смотри, Каспар Адамович, выучишь скалозуба русского на свою голову, на беду своей братьи, имячку «шмерца». Передаст он это прозваньице, как песенку про князя Михаила, в роды родов. Ведь русский – проказник большой: зарубит присказочку языком, не сгладишь терпугом; вставит разом в рамочку и выставит напоказ на лобное место. (Идет далее, маршируя и приговаривая.) Ряз, двиа, ног више, спина ниже, брюко толсто, голиовко пусто! О шмерц! о шмерц!
Немного отойдя, мишурный генерал посмотрел опять в свернутую бумагу на гору Муннамегги и, как будто заметив на ней дымок, побежал опрометью в разоренный Нейгаузен. При выходе из городка ожидала карлу женщина лет сорока, высокая, сухощавая. Она одета была, как обыкновенно снаряжаются чухонские девки в праздничные дни; но, с необыкновенною наружностью ее, одеяние это давало ей какой-то фантастический вид. На ней была повязка, подобная короне, из стекляруса, золотым галуном обложенная, искусно сплетенный из васильков венок обвивал ее голову, надвинувшись на черные брови, из-под которых сверкали карие глаза, будто насквозь проницавшие; черные длинные волосы падали космами по плечам; на груди блестело серебряное полушарие, на шее – ожерелье из коральков; она была небрежно обернута белою мантьею. Сквозь правильные черты пожелтевшего лица ее мелькали по временам глубокая задумчивость или дикое, буйное веселье. Голос ее то резал воздух, подобно крику вещей птицы, то был глух, как отзыв гробовой. Казалось бы, это необыкновенное существо должно бы в стане русском привлечь на себя жадное любопытство толпы; напротив, ни один взор, ни одно движение не обличали этого любопытства. Чужеземка эта в стане находилась будто в своем селении, в своем семействе. Все, от высшего до нижнего чина, знали ее по имени, разными знаками изъясняли ей свою приязнь, называли ее родными именами тетушки, сестры. Кто ж была она такая? Чухонская девка Ильза, маркитантша при корпусе Шереметева, уже два года отправлявшая эту должность. Никто скорее и лучше ее не мог достать сладкого лагерного кусочка; не было для нее ни запрещенного, ни далекого, ни скрытого. Для солдата имела она всегда искрометного шнапса и табаку-папушника. Это зелье еще недавно вошло в употребление, но уже нравилось солдату своим приятным головокружением. Высшим чинам умела она угодить хорошею анисовою водкой, животрепещущею рыбою, мастерским варением кофе, употребление которого начинали русские перенимать у немцев, и мало ли чем еще! К тому же исправляла она в стане и должность сивиллы: генерал и профос равно веровали в этого оракула. Говорили даже, что сам фельдмаршал не раз призывал ее в свою ставку гадать об успехах русского оружия. Она предсказала ему победу под Эррастфером. Иные верили этим слухам, другие – и это была самая меньшая часть – отыскивали в этих свиданиях военачальника с ворожеей причину не столь сверхъестественную: именно видели в ней лазутчицу, передающую ему разные вести из Лифляндии, которую она то и дело посещала. Мы не можем до времени подтверждать ни того, ни другого мнения. Знаем только, что она в два года умела приноровиться к русским обычаям и выучиться несколько русскому языку, на котором говорила пополам с чухонским и немецким, приправляя эту смесь солью любимых поговорок народа, между которым хотя она и не родилась, но нашла пропитание, ласки и, может быть, утешения.
Среди обгорелых стен опустошенного городка Нейгаузена видна была Ильза, одна, как привидение. Длинною, сухощавою рукой манила она к себе нарядного карлу; белый хитон ее, удерживаемый другою рукой, парусил ветер. Подле нее стояла тележка о двух колесах, в которую запряжена была оседланная гнедая лошадка с косматою гривою, круглая, как шарик. Бойкое животное выглядывало по временам из-за маленькой, едва согнутой дуги на свою повелительницу и потом нетерпеливо ударяло копытом в землю, но с места тронуться не смело, хотя и не было на привязи. По тележке разостлано было пышное ложе из свежей соломы. Пока бежал карла к Ильзе, ее обступило несколько солдат из караульни, помещенной в развалинах одного дома.
– Скажи-ка нам слово и дело.
– Поворожи-ка нам на ручке, тетушка!
– Будет ли нам талан? – кричали один за другим, протягивая к ней руки, полновесные и широкие, как у мясника.
Сивилла, с нетерпением лошадки своей, поглядывала на ожидаемый ею предмет, осматривала попеременно простертые к ней ладони и приговаривала:
– Линия карош, mein Kindchen [мое дитятко – нем.], прямо в Лифлянды! Добре, очень добре! много денех, богата замок; дом такой большой! О! пожив будет велик! мой не забудь тогда, голубчик!
– Не забудем, не забудем!
– Прощай, ребятушка! (Здесь Ильза низко присела и послала рукою одному пригожему новобранцу поцелуй, заставивший его тряхнуть головой, как будто на нем волосы были острижены в кружок, и покраснеть до белка глаз.)
– Куда ж ты спешишь, тетушка?
– Все тетушка! Я молода девочка.
– Ну скажи, сестрица-голубушка, куда?
– С моей любезный Самсоныч на Муннамегги, поколдовать для большой, большой генерал.
– Ага! смекаем! поспешеньица вам желаем.
Солдаты воротились в караульню и продолжали между собой говорить:
– Видно, быть походу, братцы! линии-то выходят у всех на Лифлянды, и ветерок туда позывает.
У входа в опустошенное местечко стоял на часах солдат из рекрут, недавно прибывший на службу, а как фельдмаршал приехал только накануне из Пскова, то новобранец и не имел случая видеть его карлу. Долго всматривался он издали в маленькое ползущее животное, на котором развевались павлиньи перья; наконец, приметив галун на шляпе, украшения на груди и шпагу, он закричал:
– Кто идет?
– Солдат! – бодро отвечал Голиаф.
– Пароль?
– Троицын монастырь!
– Извольте идти, ваше благо… высоко… перевос… ходительство, как вас звать? Да простите меня, виноват! я думал, что вы птица.
– Птица, птица! только не тебе стрелять ее, молокосос! – сердито проворчал мишурный генерал и обратился с важным поклоном к Ильзе, которая, не говоря ни слова, сделала ему глубокий книксен, длинными руками схватила его в охапку, посадила бережно на тележку и мигом вспрыгнула на седло. Борзая лошадка, послышав на себе повелительницу свою, понеслась с места и засыпала ногами, как по току дружная молотьба. Скоро колесница, из которой едва торчал палаш рыцаря веселого образаи над которой господствовала корона сивиллы, начала исчезать из виду и наконец совсем потонула в двойственном мраке отдаления.