Текст книги "Письма (1842-1851)"
Автор книги: Иван Гончаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Гончаров Иван Александрович
Письма (1842-1851)
1842
Вл. Н. МАЙКОВ, К. А. МАЙКОВ, И. А. ГОНЧАРОВ, Я. А. ЩЕТКИН и Ю. Д. ЕФРЕМОВА
A. H. и Н. А. МАЙКОВЫМ
Начало октября 1842. Петербург
Любезный брат Попочка, принимаясь писать к тебе, я не надеялся найти перьев и чернил; но по странному случаю в скором времени нашлось то и другое. От всей души благодарю тебя за письмо; ты не поверишь, сколько оно доставило мне удовольствия. В пятницу после обеда, возвращаясь из гимназии, я был встречен обрадованною маменькою, известившею меня о получении из-за границы писем. На другой день она поручила мне снести писанье твое в институт; Боже, что там произвел пакет, который я держал в руках! На Парнасе я встретил Поздееву с плаксивой физиономиею. "Что с Вами, Кат<ерина> Фед<оровна>?" – "Ах, Ангел нездоров, такая тоска!.." – "А я привез письма из-за границы!" – "Ах, душка, читайте скорее, ах, Аполлон!" "Терпение". И я отправился за ширмы к больной тетушке; она лежала в постеле; письмо твое, которое я ей читал, несколько развеселило ее. Прибежал Вахрушонок, прочитал твою писульку, и глазки отуманились, навернулась слезка, другая, третья, пропасть!.. В другом угле послышалось сморканье; гляжу – и Кат<ерина> Фед<оровна> утирает не застывшие перла: "Да о чем вы плачете, Аренькие нимфочки?" – "Ах, Аполлон Николаевич!.."
Оттуда я отправился к Степану, который также был болен и теперь еще никуда не выходит. Письма твои и его весьма обрадовали; итак, ты видишь, что никто не забыл тебя и не уменьшил любви к тебе; напротив, отсутствие твое увеличило ее еще более. Поздравляю папеньку с поимкою окуней, тебя же с носом!.. Теперь-то папенька показал свое искусство в рыбной ловле, и тебе, Попочка, за ним не угнаться. Помните, Papa, как вы тащили на немецкую удочку эдак шестивершкового штукаря? Мы видали виды. В комнате нашей произведена перемена; она украшена картинами и проч. Желаю тебе привыкнуть к какому-нибудь табаку; папенька, я думаю, не ропщет на сигары; а напротив, верно, ими там очень доволен. Скажи ему (а также и себе), что я не позабыл его совета и учусь крепко; особенно полюбил латынь; мы переводим теперь места из разных классиков. Что Серг<ей> Вас<ильевич>? поклонись ему от меня и от всех наших. Нянюшка вам посылает поклоны, с разными прибавлениями. Еще раз благодарю тебя за совет и за письмо. Варвару Александровну в таможне не задержали, потому что не на что было накупить товаров; она после продолжительного вздоха, тако речет: "Ох, были б деньги, так накупила бы!" – Прощай, друг мой, целую вас обоих крепко-накрепко.
Любящ<ий> брат Старик Владимир.
Вы спрашиваете, любезн<ый> друг Аполлон, толстею ли я? да: мои занятия всё те же, то есть я толстею, ленюсь и скучаю, как и прежде, и по обыкновению показываю вид, что замышляю что-то важное; некоторые верят, а других, более опытных, увы! не надуешь. С некоторого времени, впрочем, у меня прибавилось два занятия: 1-е, веду секретную хронику сердечных институтских дел как секретарь, и 2-е, постоянно лечу мыслию за Вами и за любезнейш<им> Николаем Аполл<оновичем> и – признаться ли? – терзаюсь завистию, глубокою и бесплодною завистью, запрещающей мне даже мечтать о путешествии, для меня решительно невозможном. Шлю и Вам, и папеньке сердечный поклон, мечтаю о вашем возвращении как о празднике для вашей семьи, потом для друзей и, наконец, как о празднике для живописи и поэзии. Помните ли Вы, милый Аполлон, что не одна семья ваша да мы, друзья, ждем этого праздника? Прощайте, прощайте – не забудьте преданнейшего
Ивана Гончарова.
P. S. Окуни стали здесь ловиться с конца августа – да как? Охотники ловили в день около ста на Охте.
Что касается до меня, то я вас люблю и помню по-прежнему. К. М<айков>.
Еще слово: как старый учитель, похваляю Вашу новую страсть к отыскиванию надписей на различ<ных> памятниках архитектуры и переводу их на русский язык. Доставленная Вами сюда с переводом прекрасна и носит печать вашего таланта.
Ив. Гончаров.
Что я стану тебе рассказывать в письме моем, любезный Аполлон! Все писавшие к тебе столько старались насказать для тебя интересного, что на мою долю не осталось ни одной крохи, будь она даже мельче чаинки. А между тем прошло полтора месяца с тех пор, как пароход "Ольга" увез нас от Гаврского парохода, на котором мы выпили с вами по последнему стакану, разменялись последними поцелуями, уронили прощальные слезы, которые, однако, не были последними, – я плакал, стоя у борта нашего возвращавшегося в Петербург опустелого парохода, плакал, посвящая воспоминанию о вас горячие страницы дневника моего, и потом с удовольствием смотрел на слезы Чел<аевой>, <1 нрзб.>, Позд<еевой>, когда они слушали мои рассказы о нашем прощаньи. Я радовался за тебя по поводу всех этих слез, потому что они были неложным свидетельством всеобщей к тебе привязанности; все мы чувствовали лишение тебя как любезного члена нашего общества. Но время разлуки минует, мы снова увидим друг друга, а из обильного дождя слез наших возникнет в твоем воспоминании радуга, которая не смоется забвением; тебе отрадно будет обращаться к этой поре твоей жизни как к поре любви, потому что для человека с чувством любить и быть любимым – это наслаждение, кажется, равносильное. – Извини меня, что я обратился к времени давно прошедшему, но по странному стечению обстоятельств Е<вгения> П<етровна> посылала к вам письма с таким секретом, что мне не удавалось до сих пор сказать тебе, что хотелось, со времени нашей разлуки. О себе не стану тебе ничего рассказывать: есть предметы гораздо занимательнее для тебя – напр<имер>, пятницы. После тебя они решительно изменили свой характер: они сделались строги, важны, умеренны; если движение страстей не исчезло, то оно подчинилось самой искусной дипломации, самым спокойным с виду действиям, которые проходят одно в другое или одно сквозь другое, как сквозь невидимую иглу нить еще более невидимая. Мы хотим вести хронику всех замечательных событий в нашем союзе, который не ограничивается одною империею цветов институтом, но заключает в себе и королевство Трузсонию, и Царство жемчужины дам Пеля, и вольный город Юнию, и острова, где растет трын-трава, то есть остров Труда, остр<ов> Беспокойного движения, остр<ов> Комплиментов, остр<ов> Марса, город Сибарис (не тот, который ты, может быть, увидишь при Тарантинском заливе; нет! у нас есть свой, доморощенный) и др. Политические события в этих государствах будут исчисляемы каждый месяц, и ты узнаешь положение дел во время твоего отсутствия, когда Н<иколай> А<поллонович>, обрадовав всех нас своим возвращением на краткое время, поедет опять к тебе с возлюбленною нашею царицею Евгениею, в чертогах которой мы теперь так часто собираемся. Да, мы собираемся часто у нее, но в чем состоят занятия в долгие осенние вечера, ты не угадаешь (если к тебе еще не писали об этом). Перебери в душе своей все возможные ужасти и навряд ты нападешь на что-нибудь близкое к нашим занятиям, которые увлекают всех, и в особенности заражены ими Вл<адимир> Анд<реевич>, Кон<стантин> Ап<оллонович> и Юн<ия> Дм<итриевна>. – Один только Ив<ан> Ал<ександрович> восставал против них долгое время со всею увесистостью своего гнева и лени; он даже набрал однажды полные карманы голышей, чтобы, по его выражению, "побить камением виновника такой злокачественной новости", по счастию, виновник этот ускользнул от беды, не явившись в тот вечер в собрание. Этот виновник был я. Что же за нововведение явил я? – Это откупа. Все пустились в откупа, каждый старается взять на себя откуп, беспрестанно слышишь восклицания: лопнул! треснул! или, если говорят дамы, то: лопнула! – и это с такою нежностию, что ты с удивлением подумаешь, что им ничуть не больно лопнуть. Ты спросишь, что мы берем на откуп? Вино? – нет! Табак? нет. Сердца? Нет! Женщин? нет. – Мы берем в откуп... карты!.. Гром и молния! Diabolo! Sacrebleu!..[1]1
Дьявол! (ит.) Черт возьми! (фр.)
[Закрыть] готово посыпаться на меня, но что же делать, когда нечего делать! – Ты уехал, и наша поэзия прохвачена морозом, пепиньерки заперты, любовь повисла, как парус без ветра... Что же делать, как не держать на откупе права раздавать карты! – Но я вижу, из-под густых бровей Н<иколая> Ап<оллоновича> также сверкают на меня грозные искры. Простите, любезный Н<иколай> Ап<оллонович>, скоро я сам постараюсь вырвать злое семя, брошенное мною в Вашу поэтическую ниву, и заменить его другим, более добрым. Между тем, Аполлон, если ты хочешь показать, что ты хоть сколько-нибудь меня помнишь, то прошу тебя прислать сюда вновь тобою написанные стихотворения; ты знаешь, что и в глаза и за глаза я превозносил их usque ad caelum[2]2
до небес (лат.)
[Закрыть], а теперь мне в них большая нужда. Чтобы не занимать много места, пиши их не по стихам, а так, как пишется проза, или пиши столь же мелко, как пишу я, и не беспокойся о том, что испортишь мне глаза, когда я сам не жалею твоих. Впрочем, я имею основательную причину писать микроскопически: я желаю, в-1-х, сказать тебе побольше, во-2-х, я должен сберечь место для несравненной Ю<нии> Дм<итриевны>, которая желала писать на этом же месте; о! для нее я суживаюсь, сжимаюсь, стискиваюсь, я становлюсь тонее ее хорошенького мизинца на ручке, я делаюсь миньятюрнее ее маленького пальчика на ножке, пуф!... прощайте, любезнейший Н<иколай> Апол<лонович>. Целую вас много-много раз, и тебя также, Аполлон! прощайте... Ю<ния> Д<митриевна> теснит меня... я совершенно исчезаю.... Пуф!.... я превращаюсь в точки.............................................# ......................................
Я. Щ<еткин>.
Не знаю, доволен ли ты будешь, любимый Аполлон, что после уничтожения Яков Александровича я начала беседовать с тобою; во всяком случае ты знаешь, что люди более или менее эгоисты; а потому я очень рада, что он вовремя исчез и доставил мне удовольствие поболтать с тобою. В эту минуту мне всё тебя напоминает, я пишу в твоей комнате, где так часто мы с тобой, сидя на диване, мечтали, пели, болтали, а теперь осталось одно воспоминание. Грустно, очень грустно было нам всем лишиться такого милого собеседника, и теперь в утешенье достаются только письма ваши, которые тетинька сообщает нам. Что сказать тебе интересного о петербургских, до меня, кажется, все постарались удовлетворить твое любопытство. – Сегодня виделись с Толстыми, которые мне поручили от них кланяться тебе и дядиньке. Лиза, кажется, со всяким днем хорошеет. Пепиньерки по-прежнему милы, и хотя я с ними редко вижусь, но всегда говорим о тебе. Конечно, это иначе и быть не может, желая поддержать с ними их любимый разговор, я вполне удовлетворяю себя.
Расцелуй за меня покрепче любезного дядиньку и пожелай ему от меня успеха во всех его предприятиях. Прощай, cher cousin, будь здоров, весел сбереги хоть самое крошечное местечко в сердце своем для истинно тебя любящей Junie.
Евг. П. МАЙКОВОЙ
11 октября 1842. Петербург
Препровождаю с человеком взятые мною в воскресенье 1 и 2 №№ "Москвитянина", и так как Владимир Андреевич позволил мне пользоваться и следующими, то Вы очень обяжете меня, милостивая государыня Евгения Петровна, если пришлете не следующие два номера, потому что я уже читал их прежде, а 5 и 6 или 7 и 8, какие у Вас случатся под рукой и какие Вы, разумеется, не читаете сами. Наконец, если этого ничего нет, то присылкою последней книжки "Отеч<ественных> записок" Вы докажете, что в числе Ваших бесчисленных достоинств, начиная с молодости и красоты, – третье место занимает – любезность в высшей степени.
За ожидаемое одолжение надеюсь на завтрашнем бале Вашем лично благодарить Вас: тогда, если угодно, по порядку исчислю и следующие Ваши достоинства, кроме вышеупомянутых.
Покорнейший слуга Ив. Гончаров.
11 октября
С. С. ДУДЫШКИН, И. А. ГОНЧАРОВ и Вал. Н. МАЙКОВ
– А. Н. и H. А. МАЙКОВЫМ.
14 декабря 1842. Петербург
Набожно перечитываю твои письма, Аполлон, слежу за твоими путевыми впечатлениями и жалею, что не могу разделять ни твоих радостей, ни горестей. Мне часто мечтается, как бы приятно вдруг, неожиданно встретиться нам в Риме! Например: вы с Николаем Аполлоновичем отправились удить в Тибре. Река спокойна, виды очаровательны, солнце погружается в Средиземное море; однако рыба не идет на уду. Вы мечтаете, мысль ваша далеко, может быть, и в Петербурге. В это время кто-то также с удочкой сходит на берег, приближается к вам и, считая вас итальянцами, заранее приготовляет итальянскую фразу: "Bona sera, signore, ловится ли рыбка и как ловится, и когда..." Потом он долго всматривается в вас, и вместо всяких фраз вы слышите за собою крик: "Ах свинья, Аполлон!... это ты..." Он бросается к тебе опрометью, запинается за камень... и бух в воду!.. – "Ах, черт тебя побери! ну, брат Аполлон... это ты..." – Ты видишь перед собой Степана без шляпы, полувымоченного падением в воду, в дорожной блузе, в Италии с русскими поговорками, с русским сердцем. Ох, если бы это сбылось. – Да нет! этому не быть! Еще я часто воображал встречу нашу на Симплоне или на Сен-Бернаре. Я представлял, будто я карабкаюсь на гору, беспрестанно бранюсь и сержусь на камни, которые обрываются и сбивают меня с ног; а вы идете с другой стороны и слышите чей-то голос: "Ну гора!... и в Юках меньше... когда, бывало, утром бежал пить чай..." В это время глыба снегу обдала говорившего с ног до головы, он отряхивается, протирает глаза и видит перед собой как будто Аполлона, еще раз протирает глаза – опять Аполлон, трет глаза без милосердия, и всё перед ним Аполлон: "Аполлон, это ты", – и Степан душит тебя в медвежьих объятиях.
Бывают у меня такие мечты, когда сижу один, возвратясь с урока, когда курю трубку и, следовательно, фантазирую. А после опять целый день не мечтаю, опять учу весь свет, опять служу. А уж кого я не учу, и чему я не учу? Всех учу и всему учу. Я наконец до того заучился, что читаю латинскую элоквенцию в одном доме, да ведь так читаю, так гнушу в нос по-шнейдеровски, что хоть бы и тебе поучиться, несмотря на твое необыкновенное знание классических языков и анекдотов. О! я настоящий педагог – плешив и важен! Надеюсь со временем, а может быть, и при жизни, мне воздвигнут памятник, за труды на поприще народного просвещения, славный памятник! Бюст мой будет одет в длиннополый сюртук, персона моя будет держать в руках ферулу, длинную ферулу, лицо будет сиять важным самодовольствием педагога, разоблачившего какую-то истину, прежде недоступную ученикам. – Да, у меня много надежд в будущем!
Прощай, прощай!
Дудышкин.
Еще раз напоминаю о себе: знаю, что голос с родины, чей бы он ни был, дорог вам теперь, а старого приятеля и подавно! Итак, приветствую Вас, бесценный Николай Аполлонович, и Вас, милый Аполлон, – Вас вдвойне: сегодня 14-е декабря, по новому стилю 26-е, – день Ваших именин: вспомните ли Вы о Вашем бедном русском патроне – св. Аполлонии? Куда! Да и как вспомнить, когда там есть Аполлон Бельведерский! не ему ли поклонитесь Вы сегодня, не у его ли подножия проведете этот день? как иначе: наш святой побледнеет перед языческим богом! Очень благодарен, что напомнили о старом, добром и милом товарище Матвее Бибикове. Если он еще в Риме – мой сердечный поклон ему. Забуду ли когда-нибудь его милое товарищество, его шалости, его любезность? Наденет, бывало, пришедши в университет, первый встретивший ему вицмундир, какой увидит на гвозде в передней, потом срисует с профессора карикатуру, споет что-нибудь в антракте, а в самой лекции помешает мне, Барышеву и Мину – слушать: и так частенько проходили наши дни. Это тот самый Бибиков, который для диссертации Каченовскому выбрал сам себе тему: о мире, о войне, о пиве, о вине, о..., и вообще о человеческой жизни. Что сказать вам еще: у вас по-прежнему по воскресеньям сбираются те же лица поболтать, покурить или помолчать глубокомысленно, и все веселы, только все жалеют о вашем отсутствии. С Валерушкой мы видимся довольно часто: он тоже не забывает меня. В институте – скучновато: Натал<ья> Ал<ександровна> скучает: название блаженных не существует, да и пепиньерки стали не те; живут в затворничестве. Вы мне там подгадили раз, и я после Вас подгадил Вам зело – да всё пошло к черту. Прощайте, прощайте.
Если не узнаете меня по почерку, то подписуюсь:
Гончаров, иначе принц де Лень.
Любезный друг Apollo, я приписываю тебе потому, что нечего писать и описывать. У нас ужасная скука; с институтом кончено, любви нет; место ее заменил преферанс. Я ни в кого не влюблен и занимаюсь сельским хозяйством. Впрочем, буду писать подробно в следующем письме.
Валериан.
пепиньерки стали не те; живут в затворничестве. Вы мне там подгадили раз, и я после Вас подгадил Вам зело – да всё пошло к черту. Прощайте, прощайте.
Если не узнаете меня по почерку, то подписуюсь:
Гончаров, иначе принц де Лень.
Любезный друг Apollo, я приписываю тебе потому, что нечего писать и описывать. У нас ужасная скука; с институтом кончено, любви нет; место ее заменил преферанс. Я ни в кого не влюблен и занимаюсь сельским хозяйством. Впрочем, буду писать подробно в следующем письме.
Валериан.
1843
A. H. МАЙКОВУ
2 марта 1843. Петербург
2 марта.
Несколько дней тому назад Владимир Андреевич получил Ваше письмо, любезный Аполлон Николаевич, и как это было в департаменте, то он дал его прочесть и мне. С жадностию читал я Ваши и папенькины строки. Ваши беглые замечания, краткие известия о чужих местах и людях, наконец, о самих себе до крайности любопытны. Может быть, такие письма неудобно бы было напечатать, потому что они писаны без всяких литературных затей и претензий, но зато они трепещут частною, мелкою занимательностию, драгоценною для Вашей семьи и друзей. Ватикан, Колизей, рафаэлева Мадонна и потом, среди всего этого вы с Николаем Аполлоновичем, да русский купец из Флоренции с гречневой крупой – всё это составляет прелюбопытную смесь, нечто вроде итальянских макарон с русской кашей. Но зато что за отрада читать это, и с каким нетерпением ожидаешь приезда Николая Аполлоновича! Вероятно, он, по своему обещанию, теперь уже в пути – оттого я и не обращаюсь к нему. Я не думаю, чтобы кто-нибудь вернее его мог передать всё виденное и слышанное: так он зорок и наблюдателен. Послушаем, послушаем! А теперь скажу несколько слов о присланных Вами стихах, хотя Вы и не требовали моего мнения, но – старая привычка! Притом же, прочитавши Ваше письмо, я пошел к Евгении Петровне, и мы опять вместе прочли стихи – и тут же учинили им разбор в нескольких словах, которые она просила записать и отослать к Вам, что и исполняю.
Все три стихотворения очень хороши, как и всё то (так у нас пишут в официальных рецензиях в газетах), что выходит из-под Вашего пера. Но между ними, однако ж, есть большая разница как в достоинстве изображения, так и исполнения. Первое стихотвор<ение> "Колизей" мне показалось слабее прочих. Эта развалина перед глазами Вашими, освещенная месяцем, под итальянским небом, с роем исторических воспоминаний, должна бы была, кажется, внушить что-нибудь полнее, глубже, отчетистее – нежели то, что Вы написали. Пестрый тигр, рыкающий лев одни – еще не характеризуют Колизея. Это можно назвать почти общим местом в подобном предмете. Люди тут главное – их чувства, их взгляд на это, их восторги при виде зрелища, вот что. На них у Вас обращено менее внимания, нежели сколько бы хотелось. Между тем Вы бросили луч на главное лицо этих кровавых драм – на тирана, которого превосходно назвали малодушным, – только луч слишком слабый. А ведь по его мановению проливалась кровь, рыкали львы. И полно – равнодушно ли смотрел он? Не думаю: точно так же, как и весь римский народ. Будь они равнодушны Колизея бы не существовало: тут были ощущения – но какие! Каких не дай Бог нам испытать с Вами. Вы скажете, что разумели равнодушие к гибели христиан и преступников, словом, – жертв. Нет! Они очень хорошо понимали, чему подвергали несчастных, и приходили в Колизей искать сильных ощущений ужаса, сострадания и т. п., а не просто из любопытства посмотреть жребий борьбы; тогда бы они ограничились травлей зверей или, пожалуй, даже петухов между собой. Испанцы теперь могли бы тоже травить своих быков собаками, а они пускают на них людей и, поверьте, не равнодушно смотрят на гибель последних. Это, конечно, немножко дико и грубовато; да что ж прикажете делать? Зато новейшие люди, огуманизированные, и не занимаются этим, а в необработанной натуре человека есть страстишка к подобным забавам. Стоит только вспомнить свое детство: с каким, бывало, наслаждением раздавишь или даже эдак методически помучаешь какое-нибудь насекомое!
Обработка этого стихотворения, как и всегда у Вас, – мастерская. Стих прекрасный – особенно в картинах, жаль только, что тут Вы почти ими только и ограничились и мало развили идею Колизея. Впрочем, и в исполнении есть грешки – плеща и блеща с этим ударением, и особенно на конце, – нехорошо. Сравнение волос с мехом мне показалось утрированным. Вы затрудняетесь в употреблении слова помавать как глагола действительного, это бы ничего, да сам глагол по себе – как-то некрасив. Не помню, кто-то его употребил из наших классиков, и вышло нехорошо! Второе стихотворение зато прекрасно вполне. Это невольное, безотчетное чувство наслаждения и природою, и руинами уловлено верно. Всякий испытывает его, то есть порядочный человек, но не всякому суждено так выразить, как у Вас. В 1-м стихотвор<ении> Вы поэт живописующий, во 2-м – по преимуществу чувствующий и, наконец, в 3-м, которое мне более прочих нравится, – поэт сатирический, мыслящий, ополчившийся умом и желчию на уклонения современного общества от пути здравого смысла и неиспорченного чувства. Тут Вы прекрасно свели мнения нового, самонадеянного поколения о наших знаменитостях и больно уязвили праздность, скуку и лень нашего века, в том числе и мою, прикрывающуюся гордым плащом какой-то странной философии, как испанский нищий прикрывает плащом жалкие лохмотья. Вот и всё. Не сердитесь – и пишите, пишите до конца. Прощайте. Весь Ваш
Иван Гончаров.
Бибикову дружеский привет!
Напрасно Вы думаете, что я влюблен: фи! нисколько! Валериан даже нарочно водил меня в инстит<ут> развивать во мне чувства, а я там всем и нагруби!