Текст книги "Рассвет в окопах"
Автор книги: Исаак Розенберг
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Исаак Розенберг
Рассвет в окопах. Сборник стихотворений
ОН СЛЫШАЛ ЖАВОРОНКОВ
К 100-летию начала
первой мировой войны
Ты духом был велик, а плотью мал:
Кто знал тебя, тот это понимал.
Исаак Розенберг
Когда в 2012 году появилась идея установить памятник Исааку Розенбергу в центре Лондона, разгорелся спор – каким должен предстать перед нами этот выдающийся поэт первой мировой войны? Одни предлагали облачить маленькую хрупкую фигуру в военную форму, потому что поэт, прежде всего, был солдатом, защищавшим Великобританию и ее демократические ценности. Другие отмечали, что Розенберг ненавидел войну и был, в первую очередь, гуманистическим поэтом и художником, поэтому одеть статую необходимо в цивильное платье, какое он носил до войны – дешевое пальто и австрийскую шляпу. Скульптор Этьен Милнер выбрал второй вариант, хотя по существу были правы все – на пути к поэтическим вершинам Исаак Розенберг проявил поистине солдатскую стойкость и мужество, противостоя всем жизненным невзгодам.
Он родился 25 ноября 1890 года в городе Бристоле (Юго-Западная Англия). Его родители были еврейскими иммигрантами, бежавшими из Российской империи, опасаясь погромов. Семья нищенствовала: отец подрабатывал разносчиком, мать стирала белье на дому. В 1897 году Розенберги переехали в Лондон и поселились в районе Уайтчепел, в трущобах которого ютилась беднота. Свою темную славу район обрел благодаря реалистическим романам Чарльза Диккенса и репортажам журналистов о жутких убийствах Джека Потрошителя.
Исаак Розенберг поступил в школу Святого Павла при церкви Уайтчепел, а позднее – в еврейскую школу, где проявил способности к рисованию и сочинительству. Однако в 1905 году был вынужден бросить учебу – в семье не оказалось денег на его дальнейшее обучение. Он поступил учеником гравера в мастерскую Карла Хентшеля и с двойным упорством продолжил заниматься самообразованием. Тогда же Исаак написал первое стихотворение «Ода арфе Давида». Это было знаменательно: сладкое звучание арфы библейского царя заворожило сердце юноши, и с той поры он навсегда остался верен своей мечте – стать поэтом.
На его пути встречались удивительные люди. Художник Джон Амшевиц, живший по соседству, посоветовал Исааку посещать вечерние классы художественного колледжа Бирквек. В мастерской художника пожилая учительница Винифрида Сетон подарила ему знакомство с поэзией великого Джона Донна и других представителей метафизической школы. В Национальной галерее, где он копировал шедевры старых мастеров, госпожа Лили Делисса Джозеф предложила ему поработать домашним учителем рисования. Позднее ее родная сестра профинансировала обучение Исаака в элитарной Школе изящных искусств Слейда при Лондонском университете. Здесь его товарищами стали будущие известные художники Давид Бомберг, Стенли Спенсер, Пол Нэш, Марк Гертлер. Последний привел его однажды в артистическое кафе «Ройял», где познакомил с Эдвардом Маршем – блистательным эрудитом, переводчиком, покровителем искусств, коллекционером и издателем антологии «Грегорианской поэзии». Это был высший аристократический круг: высокопоставленный чиновник Эдвард Марш служил личным секретарем выдающегося государственного и политического деятеля Уинстона Черчилля.
Именитые и влиятельные люди стремились покровительствовать Исааку Розенбергу, поскольку находили его необычайно талантливым человеком. Поэт Лоуренс Биньон вспоминал: «Я пригласил его к себе. Невысокого роста, темноволосый, с сияющими глазами, классического еврейского типа, он казался юношей с необычной смесью самоуверенности и скромности. Действительно, вряд ли кто другой мог быть столь независимой натурой. Очевидно чувственный, он не был сентиментальным или агрессивным. Несмотря на свой энтузиазм, он был довольно застенчив. Из разговора стало ясно, что в нем, несмотря на возраст, не было ничего банального, он имел самостоятельные суждения о том, что видел и что читал. В его манере присутствовал очаровательный шарм, который был обусловлен его искренностью».
Казалось, судьба благоволила талантливому художнику. Однако все было не так безоблачно. Из граверной мастерской, где он зарабатывал гроши на существование, хозяин его уволил. Счастливо найденная работа гувернера в семье Джозеф закончилась, как и филантропия ее сестры, давшей деньги на обучение в Школе Слейда. Правда, на помощь пришло Еврейское общество поддержки образования, однако завершить учебу в элитарном заведении Исаак так и не успел. Врачи поставили ему страшный диагноз – туберкулез, который в то время был неизлечим, и посоветовали срочно поменять климат. Собрав скромные средства от продажи своих картин, весной 1914 года он отправился на пароходе в Южную Африку, где жила его старшая сестра Минни. В процессе лечения, к счастью, выяснилось, что в действительности он страдал лишь хроническим бронхитом. Спустя год Розенберг решил вернуться в Англию, затосковав без привычного творческого общения. Да и судьба родных, оставшихся в прифронтовой стране, беспокоила его: грянула Великая война.
С самого начала поэт отнесся к братоубийственной бойне резко отрицательно. В августе 1914 года, еще находясь в Кейптауне, он написал стихотворение, исполненное грозных пророчеств и предупреждений:
Клыками порван лик живого Бога,
Пролита кровь, которой нет святей.
Оплакивает Бог среди чертога
Своих убитых дьяволом детей.
О, древнее слепое наважденье —
Все сокрушить, развеять, расточить!
Пора первоначальное цветенье
Разгромленной вселенной возвратить.
Вернувшись в Англию, он попытался устроиться на работу, чтобы содержать семью. Увы, настойчивые поиски не принесли результата. И вот в октябре 1915 года Исаак Розенберг внезапно исчез. Лишь через месяц от него пришло письмо: «Я отчаялся найти работу, на которую рассчитывал, поэтому записался в этот батальон Бантам (так как я слишком мал ростом для любого другого батальона), что представляется самой преступной затеей в мире». А накануне нового 1916 года он обратился к своему высокопоставленному другу Эдварду Маршу: «Я думал, если запишусь в армию, матери назначат пособие. Сейчас уже между 2 и 3 месяцами, как я записался, мои деньги удержаны правильно, но мать не получила ни фартинга. Казначей в казармах, конечно, бесполезен в этом вопросе. Мне интересно, знаешь ли ты, как эти дела делаются и что я мог бы сделать?» Официально Исаак Розенберг числился добровольцем, однако на самом деле он, как и тысячи других бедняков, пошел на призывной пункт из крайней нужды.
В жизни поэта наступил самый тяжкий период. Он оказался на фронте в нечеловеческих условиях, которые были присущи окопному существованию: постоянная грязь, запах отхожего места и гниющих останков, невозможность помыться и поменять одежду, и вдобавок – полчища крыс и вшей, а также рой мух от разлагающихся трупов. Поэт жаловался: «Мне приходится есть из миски вместе с каким-то ужасно пахнущим мусорщиком, который плюет и чихает в нее». Еще: «Ночью я проснулся в палатке, почувствовав, что наполовину лежу в луже. Я снял мокрую рубашку и перебрался на сухое место, где проспал обнаженным до утра. Но на этом мои проблемы не закончились. Парень, спавший рядом со мной, страдал от диареи и всю ночь бегал из палатки на улицу, а так как я спал крайним, то дождь, хлеставший всю ночь, мочил меня до утра».
Эти физические мучения усугублялись моральными страданиями. «Мое еврейское происхождение, – с горечью писал он в одном из писем, – служит плохую службу среди этих жалких людей». Ему поручали самую грязную и тяжелую работу: грузить уголь, выносить помои с кухни, рыть братские могилы, собирать и хоронить останки, на передовой таскать по трупам повозки с колючей проволокой. Его карали за малейшую оплошность. Однажды он забыл вовремя надеть противогаз, и был сурово наказан: в течение недели, пока остальные солдаты его взвода отдыхали и отсыпались, провинившийся маршировал на плацу с полной выкладкой.
Несмотря на унижения и невыносимые страдания, поэт продолжал творить. Как рядовой, он не имел права ни на личное время, ни на личное имущество. Но в его походном ранце была книга Джона Донна. А по вечерам, улучив свободную минутку, он находил обрывок почтовой бумаги, огарок свечи, огрызок карандаша и записывал стихотворение. Затем текст запечатывал в письмо и отправлял родным или друзьям. «Когда нам дают небольшой отдых и все предаются карточным играм и склокам, – писал он Эдварду Маршу, – я добавляю к своим стихам строчку или две, а если удается, то и больше».
Возможно, командиры считали этого маленького, тщедушного человечка, задумчиво склонившегося над стихами, никудышным солдатом. В действительности рядовой Исаак Розенберг, личный номер 22311, совершал настоящий духовный подвиг во имя прекрасной английской поэзии, во имя сладкозвучной арфы Давида…
Писатель Роберт Грейвз, анализируя ситуацию в английской поэзии начала ХХ века, разделил ее по направлениям: справа поместил традиционалистов во главе с Альфредом Остином, в центре – поэтов георгианской школы Лоуренса Биньона, Ласкелза Аберкромби и Гордона Боттомли, а слева – авангардистов под предводительством Эзры Паунда. И только для Исаака Розенберга не нашел подходящего места. По его мнению, поэт всегда стоял особняком, не примыкая к какой-либо поэтической школе. Это было делом рискованным: в одиночку сложнее пробиться на литературный Олимп
Между тем, перед Розенбергом был превосходный пример аутсайдера – ирландский англоязычный поэт Уильям Батлер Йейтс. Находясь внутри английской культуры, он не происходил из английской культуры. Розенберг познакомился с ним в кафе «Ройял», и увидел в нем образец для подражания. Ведь, как и Йейтс, он тоже считал себя чужаком, не чувствующим никакой привязанности к той идеальной пасторальной Англии, что взахлеб воспевалась георгианцами.
Как у еврея, выросшего среди трущоб Восточного Лондона, его опыт английской культуры разительно отличался от прекрасного домашнего воспитания и образования его наставников Эдварда Марша или Роберта Тревельяна. Это были богатые аристократы, готовые почти непрестанно заниматься искусством и благотворительностью, тогда как ему приходилось с трудом сводить концы с концами. И он пошел своим одиноким путем, отчего и стал выглядеть в глазах интеллектуала Роберта Грейвза «прирожденным революционером».
Разумеется, не обошлось без влияния классика английского поэзии Джона Донна, а также современных ему поэтов Ласкелза Аберкромби и Зигфрида Сассуна. Впрочем, сатирическая публицистичность, характерная для боевых зарисовок Сассуна, лишь изредка присутствует во фронтовом творчестве Розенберга, разве что в стихотворениях «Умирающий солдат» и «Бессмертные». В то же время в нем четко прослеживается ригористический стиль, свойственный поэтам-метафизикам: не зря с собой на войну он взял книжку Джона Донна. Ну и, конечно, было бы странно, если бы стихотворец, чьим первым творением была «Ода арфе Давида», не обратился бы к древним родовым истокам – к ветхозаветным преданиям.
Впоследствии Зигфрид Сассун обнаружит в творчестве Розенберга «органику соотнесенности английского и древнееврейского начал». Как представляется, все куда сложнее: очевидно, поэт стремился сопрягать в своих стихах элементы самых разных религиозных, мифологических и культурных традиций – античных («Солдат: двадцатый век», «Девушка солдату при расставании», «На марше», «Лузитания», «Возвращаясь, мы слышим жаворонков»), древнееврейских («Через эти пасмурные дни», «Еврей», «Разрушение Иерусалима вавилонскими ордами», «Горящий храм»), древнескандинавских («Дочери войны»), кельтских («Рассвет в окопах»), христианских («Мертвые герои», «В окопе», «На войне», «Весна, 1916», «Получив известие о войне»).
Такой удивительный синтез отнюдь не являлся случайной эклектикой, а был сознательным стремлением поэта к созданию таинственной гармоничной картины бытия, где небесный свет побеждает тьму, где небесная музыка одолевает земную какофонию. В этом смысле духовная всеотзывчивость, расцвеченная чудесным умением живописать словами, становилась оригинальной чертой творчества Исаака Розенберга. Весной 1917 года он написал «Возвращаясь, мы слышим жаворонков», и в этом пророческом стихотворении высокая божественная нота его поэзии звучала особенно пронзительно:
Мы устало бредем по военной тропе
В наш постылый палаточный лагерь —
К долгожданному сну.
Но послушай! Вот радость, вот странная радость —
Зазвенела небесная высь от невидимых птиц,
Заструилась музыка на нас, обратившихся к небу.
Так и случилось год спустя: в ночь на 1 апреля поэт с товарищами отправился патрулировать проволочные заграждения вдоль передовой. Назад никто не вернулся. Вскоре были обнаружены останки одиннадцати солдат. Предположительно, противник на них напал внезапно – из засады. А они так устали, так стремились в свой палаточный лагерь, что ничего не заметили на пути. И только один солдат был застигнут врасплох по иной причине – он остановился и поднял к небу отрешенное лицо.
Он слушал жаворонков.
Евгений ЛУКИН
СТИХИ
АВГУСТ 1914
Что в нашей жизни сожжено
Пылающим огнем?
Сердечной житницы тепло?
Печалимся о чем?
Есть три начала бытия:
Мед, золото и медь.
Исчезли золото и мед,
Осталась медь греметь.
Ожесточилась наша жизнь,
И нежность истекла.
И жито выжжено в полях,
И в сердце нет тепла.
НА МАРШЕ (ВИД ИЗ ЛЕВОЙ КОЛОННЫ)
Мои глаза ловят могучие шеи,
Сильно откинутые назад —
Их кирпично-красное мерцание.
Руки, как огненные маятники,
Раскачиваются параллельно хаки —
Полевой формы горчичного цвета —
В такт машинальному шагу.
Мы возрождаем древнюю славу,
Обнажая крепкие шеи и руки.
Не грохочет кузница Марса;
Но прозорливый ум кует железо,
Чтоб подковать копыта смерти
(Которая сейчас молотит воздух).
Слепые пальцы мечут железную тучу
Пролить бессмертную тьму
На сильные глаза.
СОЛДАТ: ДВАДЦАТЫЙ ВЕК
Тебе любовь моя, Титан!
Ужели ты – не я?
И Цезарь, и Наполеон
Явились из тебя.
Из страждущих очей твоих,
Что целовала смерть,
Они явились в этот мир
Сих малых не жалеть.
Страданьем взращены твоим,
Вечно живыми став,
Они твою вобрали мощь,
Тебе на плечи встав.
Пусть опасаются они
Твоих окрепших рук:
Ведь спал ты, как Цирцеи хряк,
А тут очнулся вдруг.
ДЕВУШКА СОЛДАТУ ПРИ РАССТАВАНИИ
Я так люблю тебя, Титан:
Бушует в сердце ураган.
Ты на земле такой один —
В сто раз сильней, чем Зевса сын.
Титан – бунтарь среди людей,
И даже старый Прометей
По быстроте и силе с ним
Никак не может быть сравним.
Но серая текучка дней
Душе наскучила твоей,
А трубы дымных городов
Стеснили ширь твоих шагов.
Еще недавно, полон сил,
Ты непонятным словом был
Или свиньи Цирцеи сном.
Доныне цепь звенит о том.
Она ведь с домом держит связь:
Смотри, чтоб не оборвалась.
Ведь я хочу тебя опять
Цепями старыми связать.
Твои глаза, полны огня,
Сквозь смерть смотрели на меня.
Ты слишком искушал тот свет,
Пока я не сказала – нет!
ТРАНСПОРТНОЕ СУДНО
Нелепые смешные акробаты,
Сбившиеся в одну кучу,
Чтобы скрутить сонную душу,
Мы лежим на палубе судна,
Но не можем никак заснуть.
Промозглый ветер так холоден,
А шатающиеся люди так небрежны,
Что стоит только задремать,
Как немедленно чей-то ботинок —
На твоей физиономии.
ЛУЗИТАНИЯ
Хаос! который сливается с воинственной целью,
Хаос! который является сердцем неистовой злобы
Хаос! который дает разрушать, разбивать, расточать,
Освобождая всю мощь безграничного зла,
Отточенного разумом железа и динамита.
Стальная логика, бездушная техника.
Теперь вы получили мирно шедшую Лузитанию,
Подарок Германии – всю землю они отдали бы тебе,
Хаос.
ДОЧЕРИ ВОЙНЫ
Румяная свобода рук и ног —
Расхристанная пляска духа с плотью,
Где корни Древа Жизни.
(Есть сторона обратная вещей,
Что скрыта от мудрейших глаз земли).
Я наблюдал мистические пляски
Прекрасных дочерей прошедшей битвы:
Они из окровавленного тела
Наивную выманивали душу,
Чтоб слиться с ней в одном порыве.
Я слышал вздохи этих дочерей,
Сгоравших страстью к сыновьям отваги
И черной завистью к цветущей плоти.
Вот почему они свою любовь
В укрытии крест-накрест затворяли
Смертельными ветвями Древа Жизни.
Добыв живое пламя из коры,
Обугленной в железных войнах,
Они зеленое младое время
До смерти опаляли, обжигая:
Ведь не было у них милее дела,
Чем дико и свирепо умерщвлять.
Мы были рады, что луна и солнце
Нам платят светом, хлебом и вином,
Но вот пришли воинственные девы,
И сила этих диких амазонок
Разбила скипетры ночей и дней,
Заволокла туманом наши очи —
Блестинки нежных ласковых огней,
Загнала амазонским ветром
Ночную тьму в сиянье дня
Над нашим изможденным ликом,
Который должен сгинуть навсегда,
Чтобы душа могла освободиться
И броситься в объятья амазонок.
И даже лучшие скульптуры Бога,
Его живые стройные созданья
С мускулатурой, о какой мечтают
Высокие архангелы на небе,
Должны отпасть от пламени мирского
И воспылать любовью к этим девам,
Оставив ветру пепел да золу.
И некто (на лице его сливалась
Мощь мудрости с сияньем красоты
И мускулистой силою зверей —
Оно то хмурилось, то озарялось)
Вещал, конечно же, в тот час, когда
Земля земных мужчин в тумане исчезала,
Чей новый слух внимал его речам,
В которых горы, лютни и картины
Перемешались со свободным духом.
Так он вещал:
«Мои возлюбленные сестры понуждают
Своих мужчин покинуть эту землю,
Отречься от сердечного стремленья.
Мерцают руки сквозь людскую топь,
Рыдают голоса, как на картинах,
Печальных и затопленных давно.
Моих сестер любимые мужчины
Чисты от всякой пыли дней минувших,
Что липнет к тем мерцающим рукам
И слышится в печальных голосах.
Они не будут думать о былом.
Они – любовники моих сестер
В другие дни, в другие годы».
РАССВЕТ В ОКОПАХ
Мрак осыпается, будто песок.
Древнее время друидов – сплошь волшебство.
Вот и на руку мою совершает прыжок
Странная крыса – веселое существо,
Когда я срываю с бруствера красный мак,
Чтобы заткнуть его за ухо – вещий знак.
Тебя пристрелили бы, крыса, тут же без церемоний,
Если б узнали о твоих, космополитка, пристрастьях:
Сейчас ты дотронулась до английской ладони,
А через минуту окажешься на немецких запястьях,
Если захочешь ничейный луг пересечь —
Страшное место последних встреч.
Ты скалишься, крыса, когда пробегаешь тропой
Мимо стройных тел – лежат за атлетом атлет.
Это крепкие парни, но по сравненью с тобой
Шансов выжить у них – считай что – нет.
Они притаились во мраке траншей
Среди разоренных французских полей.
Что ты увидишь в солдатских глазах усталых,
Когда запылает огонь, завизжит железо,
Летящее в небесах, исступленно алых —
Трепет какого цвета? Ужас какого отреза?
Красные маки, чьи корни в жилах растут,
Падают наземь – гниют, гниют, гниют.
А мой цветок за ухом уцелел:
От пыли лишь немного поседел.
ОХОТА НА ВШЕЙ
Сверкающие голые тела,
Вопящие в зловещем ликованье.
Скалящиеся лица друзей
И сумбурные взмахи рук
В едином кружатся угаре.
Рубаха паразитами кишит:
Солдат ее сорвал с проклятьями —
От них Господь бы съежился, но не вошь.
Рубаха запылала над свечой,
Что он зажег, пока лежали мы.
И вот мы все вскочили и разделись,
Чтоб отловить поганое отродье.
И вскоре в сатанинской пантомиме
Забушевало и взбесилось все вокруг.
Взгляни на силуэты, разинувшие рты,
На невнятные тени, что смешались
С руками, сражающимися на стене.
Полюбуйся, как скрюченные пальцы
Копаются в божественной плоти,
Чтобы размазать полное ничтожество.
Оцени эту удалую шотландскую пляску,
Ибо какой-то волшебный паразит
Наколдовал из тишины это веселье,
Когда баюкала наши уши
Темная нежная музыка,
Что струилась из трубы сна.
БЕССМЕРТНЫЕ
Я их убивал, но они не сдыхали.
И вот без конца – день и ночь, день и ночь —
Они мне забыться во сне не давали,
От них защититься мне было невмочь.
Напрасно я лез в сумасшедшую драку
И руки в крови обагрял – чуть живой.
Они все равно поднимались в атаку
И шли еще гуще – волна за волной.
Я вился в агонии, бился от страха
И падал без сил, супостата кляня.
Они все равно восставали из праха
И лезли, как черти, чтоб мучить меня.
Я думал, что дьявол, привыкший к разгулам,
Скрывается там, где разврат и дебош.
Я раньше его называл Вельзевулом,
Теперь же зову его – грязная вошь.
В ОКОПЕ
Ах, я сорвал два мака
На бруствера краю,
Два ярких красных мака,
Мерцавших на краю.
Один цветок прелестный
За ухо я заткнул,
Другой цветок прелестный
Тебе я протянул.
Но вспыхнула зарница,
В окопе – взрыв и мрак.
И на твоей петлице
Изранен красный мак.
Ах, Боже, Боже правый!
Я оглушен и сбит.
Окоп – цветник кровавый,
Ты в нем лежишь – убит.
УМИРАЮЩИЙ СОЛДАТ
Он все время стонал: «Вот дома,
Я до них бы добрался ползком,
Но кружится моя голова».
Все тряслось и гремело кругом.
Он дышал, задыхаясь, с трудом:
«Наши люди… Разрывы от мин…
Умоляю вас: дайте воды —
Здесь кончается Англии сын».
«Мы не можем тебе дать воды,
Хоть вся Англия влезет в твой вздох».
«Умоляю: воды, о воды!» —
Простонал и навеки замолк.
ПАВШИЙ В БОЮ
Свалился с книжной полки томик твой,
Ты тоже полетел вниз головой.
Ты в рукопашном был убит бою,
И я оплакиваю смерть твою.
И все же кажется случайным мне,
Что пал ты во французской стороне.
Ты духом был велик, а плотью мал,
Кто знал тебя, тот это понимал.
Природа, утомленная войной,
Узрела только внешний облик твой.
Ведь ни один светильник ни на час
Без ведома природы не погас.
Ты не достиг еще своих высот,
Когда она прервала твой полет.
БЕЗ ВЕСТИ ПРОПАВШИЙ
Я обращаюсь в прах среди могильной тьмы.
Его ты прячешь, скрадывая меж костями.
Иегова всегда дает своим взаймы,
И я несу убытки полными горстями.
Что скажет Кредитор, когда я пропаду
Без вести, и меня не сыщут и собаки?
Я не смогу явиться к Страшному суду,
Поскольку окажусь сокрытым в этом мраке.
К своей святой земле взывая, как всегда,
Он будет рыскать небесами круг за кругом:
«Где бедная душа, лишенная суда,
Которую не наградили по заслугам?»
Но слыша этот плач, стенания и грусть,
И в остове твоем расположившись грешном,
Я, обманувший Господа, расхохочусь,
Свободный, словно раб, в твоем плену кромешном.
МЕРТВЫЕ ГЕРОИ
Небеса, восторжествуйте,
Храбрых воинов встречая,
И глаза их поцелуйте,
Тем, что должно, отвечая.
Серафимы в крепкой стали,
Обнажите меч свободы,
Чтобы ярче заблистали
Героические годы.
Крестный ход под небесами.
Воздух ясный и румяный.
Над блестящими полками
Развеваются султаны.
Вспыхни, песня, среди стана!
Прозвени, звезда, на свете!
И сильны, как наши раны,
Наши дорогие дети.
Кровь их бьется молодая
В сердце родины любимой.
Их заслуга вековая —
В Англии непобедимой.
Ведь в смертельной круговерти
Им сражаться приходилось,
Чтобы обрести бессмертье
И Божественную милость.
СВАЛКА МЕРТВЕЦОВ
По разбитой проселочной дороге
Громыхали передки орудий,
Торчали колючки, как терновые венцы,
И ржавые колья, как старые скипетры,
Чтобы остановить озверевших солдат,
Ступающих по нашим братьям.
Колеса кренились, проезжая по мертвецам,
Не причиняя им боли, хотя и трещали кости:
Закрытые рты не издали ни стона.
Они лежали вповалку – друг и враг,
Братья, рожденные отцом и матерью.
Рыдали снаряды над ними
Дни и ночи напролет.
Пока они подрастали,
Их дожидалась земля,
Готовясь к разложенью —
Теперь она получила их!
Творя страшные образы,
Они ушли в тебя, земля?
Куда-то ведь они должны уйти,
Швырнув на твою крепкую спину
Холщовый мешок своей души,
Пустой от божественной сути.
Кто ее выпустил? Кто отверг?
Никто не видел их тени на траве,
Не видел, как их обреченные рты
Испускали последний выдох,
Пока железная горящая пчела
Осушала дикий мед их юности.
Что до нас, прошедших смертельное пламя,
То наши мысли остались привычными,
Наши руки-ноги целы и напоены кровью богов,
Мы кажемся себе бессмертными.
Возможно, когда огонь ударит по нам,
В наших жилах встанет заглушкою страх
И замрет испуганная кровь.
Темный воздух исполнен смерти,
Взрываясь яростным огнем
Непрестанно, без перерыва.
Несколько минут назад
Эти мертвецы переступили время,
Когда шрапнель им крикнула: «Конец!»
Но некоторые умерли не сразу:
Лежа на носилках, они еще грезили о доме,
О дорогих вещах, зачеркнутых войной.
И вдруг кровавый мозг раненого
Брызнул в лицо носильщика:
Тот опустил свою ношу на землю,
Но когда наклонился посмотреть,
Умирающая душа уже была далеко
Для чуткой человеческой доброты.
Они положили мертвеца на дороге —
Рядом с другими, распластанными поперек.
Их лица были сожжены дочерна
Страшным зловонным гниением,
Лежали с изъеденными глазами.
У травы или цветной глины
Было больше движения, чем у них,
Приобщенных к великой тишине земли.
Вот один, только что умерший:
Его темный слух уловил скрип колес,
И придавленная душа протянула слабые руки,
Чтобы уловить далекий говор колес,
Ошеломленный от крови рассудок бился за свет,
Кричал терзающим его колесам,
Стойкий до конца, чтобы сломаться
Или сломать колесный обод.
Кричал, ибо мир прокатился по его зрению.
Они вернутся? Они когда-нибудь вернутся?
Даже если это мельтешащие копыта мулов
С дрожащими вспученными брюхами
И куда-то торопящиеся колеса,
Вдавившие в грязь его измученный взор.
Итак, мы прогрохотали по разбитой дороге,
Мы услышали его слабый крик,
Его последний выдох,
И наши колеса ободрали его мертвое лицо.
ИЗ ФРАНЦИИ
Призрачный дух пил золотистый свет кафе,
Пил горячую жизнь, что там мерцала,
И слышал, как мужчины шептали кокеткам:
«Именно такова Жизнь во Франции».
С той поры дух грезит о золотистом свете кафе,
О прекрасных лицах и нежных оттенках,
И слышит, как мужчины жалуются калекам:
«Это – не Жизнь во Франции».
Разметанные камни, обуглившаяся вывеска,
А между и под ними – трава и мертвый народ.
Небесные птицы поют, и дух встает на крыло.
И это – Жизнь во Франции.
МЫСЛИ О ДОМЕ ИЗ ФРАНЦИИ
Бледные болезненные лики,
Опечаленные рты немы.
Но нам снятся светлые улыбки:
Мы идем, ожившие, из тьмы.
И к тебе я простираю руки,
Сжатые в безжалостном бреду,
На земле несчастья и разрухи,
Во французском выжженном аду.
Милые, встревоженные лица…
Но напрасно ты ко мне летишь,
Непреодолимостью границы
Мое сердце надрывая лишь.
ЧЕРЕЗ ЭТИ ПАСМУРНЫЕ ДНИ
Через эти пасмурные дни
Лики потемневшие горят
Из тысячелетней глубины,
Огненный отбрасывая взгляд.
А вдали, карабкаясь на склон,
Души их бездомные бредут,
Чтобы отыскать святой Хеврон,
Где они спасенье обретут.
Оставляя пасмурные дни,
Они видят в бликах синевы,
Как же долго все-таки они
Были беспробудны и мертвы.
ЕВРЕЙ
Я – еврей – возник из чресел Моисея,
Что зажег светильником в своей крови
Десять твердых правил – лунное сиянье
Для людей, лишенных праведного света.
И все люди, хоть и с кожей разноцветной,
Но с одним вздымающимся кровотоком,
Держатся прилива – правил Моисея.
Почему ж они глумятся надо мной?
РАЗРУШЕНИЕ ИЕРУСАЛИМА ВАВИЛОНСКИМИ ОРДАМИ
Опустел великий Вавилон:
По указу полководца ныне
Воины отправились в поход
К левантийской сказочной пустыне.
Призрачные сеятели шли
Перед копьями, усердно сея
Пеплом напоенные плоды,
Чтобы осознала Иудея,
Что они, поклонники Быка,
Крылья распростершего повсюду,
Омрачат войною небеса,
Воссиявшие подобно чуду.
И походную смывали грязь
Воины у чистого затона,
Где купались девушки, смеясь,
И царя ласкали Соломона.
Все сжигали языки огня,
В облака взметаясь и в ущелья,
Пока башни рушились царя
Ради вавилонского веселья.
ГОРЯЩИЙ ХРАМ
Пламенная ярость Соломона,
Задержалась ты в какой дали?
Посмотри, как падают колонны,
Как пылает храм Святой земли —
Черный дым все небо заволок!
Солнце опустилось среди моря?
Золото расплавилось в огне?
Или искры гнева, искры горя
Ветер развевает по стране?
Снова умер царь, мудрец, пророк.
Сгинуло во тьму его мечтанье,
Время, что от Господа дано,
Рухнуло великое созданье,
Как трава, обуглилось оно
И исчезло, как последний вздох.
НА ВОЙНЕ
Тревожь беспечный полдень
Своей тоскою или
Веселою улыбкой,
Зане твой дух мятежный
Всегда меж ними был.
Тот день покойным будет,
Глухим к твоей печали,
К улыбке молчаливой,
А воздух будет пить
Дневную тишину —
Тогда твой голос дивный,
Легко отображавший
Глубины бытия,
Среди людского хора
Умолкнет навсегда.
Пусть темного пространства
Не омрачает призрак,
Но видят мои очи,
И сердце тоже чует,
Как было тяжело.
Давным-давно когда-то
Шагала смерть по миру,
Искала цвет людей,
И увядала роза
От смертной темноты.
Раз мы могилы рыли,
В трудах изнемогая
От солнечной жары.
В мешках лежали трупы,
И рассуждали мы,
Что смерть их полюбила
Три дня тому назад,
Что мудрое искусство
Дает душе сверкнуть,
Пока она жива.
Судьба: нам, полудохлым,
Кто уцелел в той битве,
Сказали рыть могилы
Для тех, кто уж не страждал
На свете ничего.
Глухое отпеванье
Мы слушали вполуха,
А больше размышляли
О неуместных штуках:
Жаре, воде и сне.
Читал священник: «Отче…»
Слова роились смутно.
Но вдруг очнулся я,
И кровь похолодела:
Не может быть, Господь!
Он молвил имя брата…
Я пошатнулся, сел —
Схватил его за ризу…
Никто мне не сказал,
Что брат в бою погиб.
Скажи, какую участь
Судьба судила людям,
Захлестнутым волной?
Мы о шальные годы
Себя ломаем, брат.
ВЕСНА, 1916
Какой суровый хмурый маскарад
Сквозь плотный воздух движется едва
И омрачает все вокруг себя!
Кто подбирал ей выходной наряд,
Отравленные яства подавал,
Как смертную красавицу губя?
Играл я с нею года два назад.
Она давно взошла б на пьедестал,
Но изменился облик – Божий страх!
А ведь блистал на шее диамант,
Когда я эту шею целовал.
О королева, падшая во прах!
Кто надругался над красой твоей,
В бесчувственную глыбу превратил,
Что страшно мне среди твоих ростков,
Каких ты наплодила для людей?
Где те, кто их, несчастных, породил?
Весна! Храни Господь твою любовь.
ВОЗВРАЩАЯСЬ, МЫ СЛЫШИМ ЖАВОРОНКОВ
Ночь темна.
И поскольку мы живы, то знаем,
Как бывает страшна непроглядная тьма.
Мы устало бредем по военной тропе
В наш постылый палаточный лагерь —
К долгожданному сну.
Но послушай! Вот радость, вот странная радость —
Зазвенела небесная высь от невидимых птиц,
Заструилась музыка на нас, обратившихся к небу.
Так могла только смерть вдруг нахлынуть из тьмы,
Навалиться легко и внезапно,
Но струилась лишь звонкая песнь,
Будто грезы слепца на прибрежный песок
У бурливого грозного моря,
Будто девичьи косы, где вилась мечта,
Будто девичьи губы, где скрылась змея.
ПОЛУЧИВ ИЗВЕСТИЕ О ВОЙНЕ
Снег – белое таинственное слово.
Не просит лед, не требует мороз
Живой бутон или птенца живого
По стоимости зимних бурь и гроз.
Но все же лед, мороз и снег весенний
Устроили такую кутерьму,
Что все перевернули во вселенной.
Никто не понимает – почему.
В людских сердцах свершается такое.
Их древний дух какой-то посетил
И поцелуем с ядовитым гноем
Он в плесень бытие преобразил.
Клыками порван лик живого Бога,
Пролита кровь, которой нет святей.
Оплакивает Бог среди чертога
Своих убитых дьяволом детей.
О, древнее слепое наважденье —
Все сокрушить, развеять, расточить!
Пора первоначальное цветенье
Разгромленной вселенной возвратить.
Перевел с английского