Текст книги "Публицистика"
Автор книги: Исаак Бабель
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Людишки стягиваются мгновенно. Стянулись, Мы стоим в бездеятельности, шепчем слова и упираемся Друг в друга тупыми и изумленными глазами.
Рыжеватая дама проворнее всех. У нее золотистый парик, голубые глаза, синие щеки, пудреный нос и прыгающие вставные зубы. Она узнала все: упал от голода наш инвалид, вернувшийся из немецкого плена.
Синие щеки ходят вниз и вверх. Она говорит:
– Господа, немцы обкуривают улицы столицы сигарами, а наши страдальцы...
Мы все, сбившиеся вокруг распростертого тела в неторопливую, но внимательную кучку, – мы все растроганы словами дамы.
Проститутки с пугливой быстротой суют в шапку мелкие кусочки сахару, еврей покупает с лотка картофельные котлеты, иностранец бросает чистенькую ленточку новых гривенников, барышня из магазина принесла чашку кофе.
Инвалид копошится внизу на асфальте, пьет из китайской чашечки кофе и жует сладкие пирожки.
– Точно на паперти, – бормочет он, икая и обливаясь светлой обильной слезой, – точно нищий, точно в цирк пришли, Господи...
Дама просит нас уйти. Дама взывает к деликатности. Инвалид боком валится на землю. Вытянутая нога его вспрыгивает кверху, как у игрушечного паяца.
В это время к панели подлетает экипаж. Из него выходит матрос и синеглазая девушка в белых чулках и замшевых туфельках. Легким движением она прижимает к груди охапку цветов.
Расставив ноги, матрос стоит у забора. Инвалид приподнимает обмякшую шею и робко всматривается в голую шею матроса, в завитые волосы, в лицо, покрытое пудрой, пьяное, радостное.
Матрос медленно вынимает кошелек и бросает в шапку сорокарублевку. Мальчик сгребает ее черными негнущимися пальцами и поднимает на матроса водянистые собачьи глаза.
Тот качается на высоких ногах, отступает на шаг назад и подмигивает лежащему – лукаво и нежно.
Пламенные полосы зажжены на небе. Улыбка идиота-растягивает губы лежащего, мы слышим лающий хриплый смех, изо рта мальчика бьет душный зловонный запах спирта.
– Лежи, товарищ, – говорит матрос, – лежи...
Весна на Невском, тепло, светло. Широкая спина матроса медлительно, удаляется. Синеглазая девушка, склонившись к круглому плечу, тихо улыбается. Калека, ерзая на асфальте, заливается обрывистым, счастливым и бессмысленным хохотом.
СВЯТЕЙШИЙ ПАТРИАРХ
Две недели тому назад Тихон, патриарх московский, принимал делегации от приходских советов, духовной академии и религиозно-просветительных обществ.
Представителями делегации – монахами, священнослужителями и мирянами были произнесены речи. Я записал эти речи и воспроизведу их здесь:
– Социализм есть религия свиньи, приверженной земле.
– Темные люди рыщут по городам и селам, дымятся пожарища, льется кровь убиенных за веру. Нам сказывают – социализм. Мы ответим: грабеж, разорение земли русской, вызов святой непреходящей церкви.
– Темные люди возвысили лозунги братства и равенства. Они украли эти лозунги у христианства и злобно извратили до последнего постыдного предела.
Быстрой вереницей проходят кудреватые батюшки, чернобородые церковные старосты, короткие задыхающиеся генералы и девочки в белых платьицах.
Они падают ниц, тянутся губами к милому сапогу, скрытому колеблющимся шелком лиловой рясы, припадают к старческой руке, не находя в себе сил оторваться от синеватых упавших пальцев.
Патриарх сидит в золоченом кресле. Он окружен архиепископами, епископами, архимандритами, монашествующей братией. Лепестки белых цветов в шелку его рукавов. Цветами усыпаны столы и дорожки.
С сладостной четкостью с генеральских уст срываются титулы – ваше святейшество, боголюбимый владыко, царь церкви. По обычаю старины, они низко бьют челом патриарху, неуклюже трогая руками пол. Неприметно и строго блюдут монахи порядок почитания, с горделивой озабоченностью пропуская делегации.
Люди поднимают кверху дрожащие шеи. Схваченные тисками распаренных тел, тяжко дышащих жаром – они, стоя, затягивают гимны. Нешумно разлетаются по сторонам батюшки, зажимая между сапогами развевающиеся рясы.
Золотое кресло скрыто круглыми поповскими спинами. Давнишняя усталость лежит на тонких морщинах патриарха. Она осветляет желтизну тихо шевелящихся щек, скупо поросших серебряным волосом.
Зычные голоса гремят с назойливым воодушевлением. Несдержанно изливается восторг прорвавшегося многословия. Бегом бегут на возвышение архимандриты, торопливо сгибаются широкие спины. Черная стена, стремительно, неслышно растущая, обвивает заветное кресло. Белый клобук скрыт от жадных глаз. Обрывистый голос язвит слух нетерпеливыми словами:
– Восстановление на Москве патриаршества – есть первое знамение из пепла восстающего государства Российского. Церковь верит, что верные ее сыны, ведомые, грядущим во имя Господне, святейшим Тихоном, патриархом Московским и всея Руси, сбросит маску с окровавленного лица родины.
– Как в древние дни тяжкого настроения – Россия с надеждой поднимает измученный взор на единого законнейшего владыку, во дни безгосударные, поднявшего на себя крестный труд соединения рассыпанной храмины...
Гремят зычные голоса. Не склоняя головы, прямой и хилый, патриарх устремляет на говорящих неподвижный взор. Он слушает с бесстрастием и внимательностью обреченного.
За углом, протянув к небу четыре прямые ноги, лежит издохшая лошадь.
Вечер румян.
Улица молчалива.
Между гладких домов текут оранжевые струи тепла.
На паперти – тела спящих калек. Сморщенный чиновник жует овсяную лепешку. В толпе, сбившейся у храма, гнусавят слепцы. Рыхлая баба лежит во прахе перед малиновым мерцанием иконы. Безрукий солдат, уставив в пространство немигающий глаз, бормочет молитву Богородице. Он неприметно поводит рукой, рассовывая иконки, и быстрыми пальцами комкает полтинники.
Две нищенки прижали старушечьи лица к цветным и каменным стенам храма.
Я слышу их шепот:
– Выхода ждут. Не молебен нынче. Патриарх со всей братией в церкви собравшись. Обсуждение нынче. Народ обсудят.
Распухшие ноги нищенок обвернуты красными тряпками. Белая слеза мочит кровяные веки.
Я становлюсь рядом с чиновником. Он жует, не поднимая глаз, слюна закипает в углах лиловых губ.
Тяжко ударили колокола. Люди сбились у стены и молчат.
Газета "Красный кавалерист", 1920 год
ПОБОЛЬШЕ ТАКИХ ТРУНОВЫХ!
В наши героические, кровавые и скорбные списки надо внести еще одно имя – незабвенное для 6-ой дивизии, – имя командира 34-ого кавполка Константина Трунова, убитого 3.VIII в бою под К. Еще одна могила спрячется в тени густых Волынских лесов, еще одна известная жизнь, полная самоотвержения и верности долгу, отдана за дело угнетенных, еще одно пролетарское сердце разбилось для того, чтобы своей горячей кровью окрасить красные знамена революции. История последних лет жизни тов. Трунова связана неразрывно с титанической борьбой Красной Армии. Чаша им испита до дна – проделаны все походы от Царицына до Воронежа, от Воронежа до берегов Черного моря. В прошлом – голод, лишения, раны, непосильная борьба рядом с первыми и в первых рядах и, наконец, офицерская панская пуля, сразившая ставропольского крестьянина из далеких степей, принесшего чуждым ему людям весть об освобождении.
С первых дней революции т.Трунов, ни минуту не колеблясь, занял свое настоящее место. Мы находили его в числе организаторов первых отрядов ставропольских войск. В регулярной Красной Армии он последовательно занимал должности командира 4-ого Ставропольского полка, командира 1-ой бригады 32-ой дивизии, командира 34-го кавполка 6-ой дивизии.
Память о нем не заглохнет в наших боевых рядах. В самых тяжелых условиях он вырывал победу у врага своим исключительным беззаветным мужеством, непреклонной настойчивостью, никогда не изменявшим ему хладнокровием, огромным влиянием на родную ему красноармейскую массу. Побольше нам Труновых – тогда крышка панам всего мира.
РЫЦАРИ ЦИВИЛИЗАЦИИ
Польская армия обезумела. Смертельно укушенные паны, издыхая, мечутся в предсмертной агонии, нагромождая преступление на глупость, погибают, бесславно сходя в могилу под проклятия и своих и чужих. Чувствуя, что и прежде, – они идут напролом, не заботясь о будущем, основательно забыв, что, по мысли антантовских гувернанток, они, рыцари европейской культуры, являются стражами "порядка и законности", барьером против большевистского варварства.
Вот как охраняет цивилизацию польский барьер.
Жил-был в Берестечке скромный труженик-аптекарь, организовавший насущно нужное дело: работавший не покладая рук, занятый своими больными, пробирками да рецептами, – и никакого отношения к политике не имел и, может быть, и сам думал, что у большевиков уши над глазами растут.
Аптекарь этот еврей. Для поляка все ясно – скотина безответная, пали почем зря – режь, насилуй, истязай. Демонстрация была приготовлена вмиг. Мирного аптекаря, благополучно нажившего геморрой у своих бутылочек, обвинили в том, что он где-то когда-то зачем-то убил польского офицера и выходит он поэтому пособником большевиков.
То, что последовало за этим, отнесет нас к самым удушливым векам испанской инквизиции. Если бы я не видел собственными глазами это истерзанное лицо, это раздробленное исковерканное тело – никогда бы не поверил в то, что в наше, хотя бы жестокое, хотя бы кровавое время возможно на земле такое неожиданное злодейство. Аптекарю прижигали тело калеными железными палками, выжгли лампасы (ты, мол, заодно с казаками-большевиками!), загоняли под ногти раскаленные иголки, вырезали на груди красноармейскую звезду, выдергивали по одному волосу с головы.
Все это делалось не спеша, сопровождалось шуточками насчет коммунизма и жидовских комиссаров.
Это не все – и озверевшими панами была до основания разгромлена аптека, все лекарства растоптаны, не оставили нетронутыми ни одного пакетика, и вот – местечко погибает без медицинской помощи. Вы не найдете в Берестечке порошка против зубной боли. Двадцатитысячное население отдано на съедение эпидемиям и болезням.
Так погибает шляхта. Так издыхает злобный бешеный пес. Добейте его, красные бойцы, добейте его во что бы то ни стало, добейте его сейчас, сегодня! Не теряя ни минуты.
ГДЕ ЖЕ ПРИЧИНА ЭТОГО?
Уважаемый т.Зданевич!
Беспрерывные бои последнего месяца выбили нас из колеи.
Живем в тяжкой обстановке – бесконечные переходы, наступления, отходы. От того, что называется культурной жизнью – отрезаны совершенно. Ни одной газеты за последний месяц не видали, что делается на белом свете – не знаем. Живем, как в лесу. Да оно, собственно, так и есть, по лесам и мыкаемся.
Доходят ли мои корреспонденции – неизвестно. При таких условиях руки опускаются. Среди бойцов, живущих в полном неведении того, что происходит – самые нелепые слухи. Вред от этого неисчислимый, Необходимо принять срочные меры к тому, чтобы самая многочисленная наша 6-ая дивизия снабжалась нашей и иногородними газетами.
Лично для меня умоляю вас сделать следующее; отдайте распоряжение по экспедиции 1) прислать мне комплект газеты минимум за 3 недели, прибавьте к ним все иногородние, какие есть, 2) присылать мне ежедневно не менее 5 экземпляров нашей газеты, – по след. адресу: Штаб 6-ой дивизии, Воен. корреспонденту К.Лютову. Сделать это совершенно необходимо для того, чтобы хоть кое-как меня ориентировать.
Как дела в редакции? Работа моя не могла протекать хоть сколько-нибудь правильно. Мы измучены вконец. За неделю бывало не урвешь получаса, чтобы написать несколько слов.
Надеюсь, что теперь можно будет внести в дело больше порядка.
Напишите мне о ваших предположениях, планах и требованиях, свяжите меня таким образом с внешним миром.
С товарищеским приветом.
НЕДОБИТЫЕ УБИЙЦЫ
Они мстили за рабочих в 1905 году. Они шли в карательные отряды для того, чтобы расстреливать и душить наши рабские темные деревни, над которыми пронеслось недолгое дыхание свободы.
В октябре 1917 года они сбросили маску и огнем и мечом пошли против Российского пролетариата. Почти три года терзали они и без того истерзанную страну. Казалось, что с ними покончено. Мы предоставили им умереть естественной смертью, а они умереть не захотели.
Теперь мы платимся за ошибки. Сиятельный Врангель пыжится в Крыму, жалкие остатки черносотенных русских деникинских банд объявились в рядах культурнейших польских ясновельможных войск. Эта недорезанная шваль пришла помочь графам Потоцким и Таращицким спасти от варваров культуру и законность. Вот как была спасена культура в м.Комаров, занятом 28 августа частями 6-ой кавдивизии.
Накануне в местечке ночевали молодцы есаула Яковлева, того самого, который звал нас к сладкой и мирной жизни в родных станицах, усеянных трупами комиссаров, жидов и красноармейцев.
При приближении наших эскадронов эти рыцари рассеялись, как дым. Они успели однако исполнить свое дело...
Мы застали еврейское население местечка ограбленным дочиста, зарубленным, израненным. Бойцы наши, видавшие виды, отрубившие не одну голову, отступали в ужасе перед картиной, представшей их глазам. В жалких, разбитых до основания лачугах валялись в лужах крови голые семидесятилетние старики с разрубленными черепами, часто еще живые крошечные дети с обрубленными пальцами, изнасилованные старухи с распоротыми животами, скрючившиеся в углах, с лицами, на которых застыло дикое невыносимое отчаяние. Рядом с мертвыми копошились живые, толкались об израненные трупы, мочили руки и лица в липкой зловонной крови, боясь выползти из домов, думая, что не все еще кончено.
По улицам омертвевшего местечка бродили какие-то приниженные напуганные тени, вздрагивающие от человеческого голоса, начинающие вопить о пощаде при каждом окрике. Мы натыкались на квартиры, объятые страшной тишиной рядом со стариком дедом валялось все его семейство. Отец, внуки, все в изломанных, нечеловеческих позах.
Всего убитых свыше 30, раненых около 60 человек. Изнасиловано 200 женщин, из них много замучено. Спасаясь от насильников, женщины прыгали со 2-го, 3-го этажей, ломали себе руки, головы. Наши медицинские силы работали весь день, не покладая рук, и не могли хотя бы в полной мере удовлетворить потребность в помощи. Ужасы средневековые меркнут перед зверствами яковлевских бандитов.
Погром, конечно, был произведен по всем правилам. Офицеры потребовали сначала у еврейского населения плату за безопасность – 50 тысяч рублей. Деньги и водка были вынесены немедленно, тем не менее офицеры шли в первых рядах погромщиков и усиленно искали у напуганных насмерть евреев-стариков – бомбы и пулеметы.
Вот наш ответ на вопли польского Красного Креста о русских зверствах. Вот факт из тысячи фактов более ужасных.
Недорезанные собаки испустили свой хриплый лай. Недобитые убийцы вылезли из гробов.
Добейте их, бойцы Конармии! Заколотите крепче приподнявшиеся крышки их смердящих могил!
ЕЕ ДЕНЬ
Я заболел горлом. Пошел к сестре первого штабного эскадрона Н-дивизии. Дымная изба, полная чаду и вони. Бойцы развалились на лавках, курят, почесываются и сквернословят. В уголку приютилась сестра. Одного за другим, без шума и лишней суеты она перевязывает раненых. Несколько озорников мешают ей всячески. Все изощряются в самой неестественной, кощунственной брани. В это время – тревога. Приказ по коням. Эскадрон выстроился. Выступаем.
Сестра сама взнуздала своего коня, завязала мешочек с овсом, собрала свою сумочку и поехала. Ее жалкое холодное платьице треплется по ветру, сквозь дыры худых башмаков виднеются иззябшие красные пальцы. Идет дождь. Изнемогающие лошади едва вытаскивают копыта из этой страшной засасывающей липкой волынской грязи. Сырость пронизывает до костей. У сестры – ни плаща, ни шинели. Рядом загремела похабная песня. Сестра тихонько замурлыкала свою песню – о смерти за революцию, о лучшей нашей будущей доле. Несколько человек потянулось за ней, и полилась в дождливые осенние сумерки наша песня, наш неумолкающий призыв к воле.
А вечером – атака. С мягким зловещим шумом лопаются снаряды, пулеметы строчат все быстрее, с лихорадочной тревогой.
Под самым ужасным обстрелом сестра с презрительным хладнокровием перевязывала раненых, тащила их на своих плечах из боя.
Атака кончилась. Опять томительный переход. Ночь, дождь. Бойцы сумрачно молчат, и только слышен горячий шепот сестры, утешающий раненых. Через час – обычная картина – грязная, темная изба, в которой разместился взвод, и в углу при жалком огарке сестра все перевязывает, перевязывает, перевязывает...
Брань густо висит в воздухе. Сестра, не выдержав, огрызнется, тогда над ней долго хохочут. Никто не поможет, никто не подстелит соломы на ночь, не приладит подушки.
Вот они, наши героические сестры! Шапку долой перед сестрами! Бойцы и командиры, уважайте сестер. Надо, наконец, сделать различие между обозными феями, позорящими нашу армию, и мученицами-сестрами, украшающими ее.
Газета "Заря Востока", 1922 год
В ДОМЕ ОТДЫХА
За верандой – ночь, полная медленных шумов и величественной тьмы. Неиссякаемый дождь обходит дозором лиловые срывы гор, седой шелестящий шелк его водяных стен навис над грозным и прохладным сумраком ущелий. Среди неутомимого ропота поющей воды голубое пламя нашей свечи мерцает как далекая звезда и неясно трепещет на морщинистых лицах, высеченных тяжким и выразительным резцом труда.
Три старика портных, кротких, как няньки, и очаровательный М., так недавно потерявший глаз у своего станка, да я, заезженный горькой и тревожной пылью наших городов, – мы сидим на веранде, уходящей в ночь, в беспредельную и ароматическую ночь... Неизъяснимый покой материнскими ладонями поглаживает наши нервические и сбитые мускулы, и мы неторопливо и мечтательно пьем чай – три кротких портных, очаровательный М., да я, загнанная и восторженная кляча.
Мещане, построившие для себя эти "дачки", бездарные и безнадежные, как пузо лавочника, если бы вы видели, как мы отдыхаем в них... Если бы вы видели, как свежеют лица, изжеванные стальными челюстями машин...
В этом мужественном и молчаливом царстве покоя, в этих пошленьких дачах, чудесной силою вещей преображенных в рабочие дома отдыха затаилась неуловимая и благородная субстанция живительного безделья, мирного, расчетливого и молчаливого... О, этот неповторимый жест отдыхающей рабочей руки, целомудренно-скупой и мудро рассчитанный. С пристальным восхищением слежу я за ней, за этой направленной судорожной и черной, рукой, привыкшей к неустанной и сложной душе моторов... От них взяла она эту покорную, молчащую и обдуманную неподвижность утомленного тела. Философия передышки, учение о возрождении израсходованной энергии, как много узнал я от вас в этот шумливый и ясный вечер, когда портные и металлисты пили свой патриархальный, нескончаемый, стынущий чай на террасе рабочего дома во Мцхете.
Накачиваясь чаем, этим бодрым шампанским бедняков – мы степенно, истово потеем, любовно перебрасываемся негромкими словами и вспоминаем историю возникновения домов отдыха.
Лето им от рождения идет первое. Всего только в феврале настоящего года выехала во Мцхет комиссия Совпрофа Грузии для первоначальных изысканий. Дачи были найдены в состоянии ужасном – нежилые, запакощенные, разбитые. Дело было двинуто с неослабевающей энергией, и буржуазия, в меру своих скромных сил, пришла Совпрофу на помощь в этом благом начинании. Как известно, штрафы, наложенные Совпрофом на лавочников всех мастей за нарушение правил об охране труда, достигли утешительной суммы в шестьсот миллионов рублей. Так вот полтораста миллионов из этих денег были истрачены на превращение полуразрушенных дач в рабочие дома – из чего убедительно явствует, что буржуазия на свои кровные (из слова – кровь) деньги содержит первые в Грузии здравницы для рабочих, за что ей низкое спасибо. Существует незыблемая уверенность, что в силу особенных свойств, заложенных в эту породу, – приток вынужденных пожертвований не прекратится и даст возможность Совпрофу на месте нынешних дач раскинуть по цветущим мцхетским склонам рабочий показательный городок. К сожалению, звучный арсенал комплиментов, приведенных выше, не может не быть отравлен упоминанием о тех изумительных и героических усилиях, которые употребили в борьбе с Совпрофом владельцы дач. Они грозились дойти до "государя". И они дошли. Путь был длинен и устлан тонким ядом юридического крючкотворства. Но "государь" (по новой орфографии – ВЦИК) был скор и справедлив. Челобитчики вышли от него со скоростью, обратно пропорциональной медленности их прибытия. Они опоздали родиться лет этак на двадцать – вот какую мораль вынесли из этого небольшого дела владельцы в своих неутомимых исканиях истины. Мораль, не лишенная наблюдательности.
Дачи рассчитаны на шестьдесят мест. Отдел охраны труда собирается довести пропускную их способность до тысячи – полутора тысяч человек за сезон, считая срок пребывания каждого рабочего две недели. В отдельных случаях этот срок может быть удлинен до месяца. Оговорка необходимая, потому что в подавляющем большинстве случаев две недели недостаточно для замученного организма нашего рабочего.
Период устроения и перестройки мцхетских дач еще продолжается. Поэтому нелишне будут здесь советы, продиктованные добрым чувством и любовью. Питание, в общем здоровое и обильное, следовало бы усилить по утрам и к ужину. И еще – хорошо бы уничтожить в домах Совпрофа этот сакраментальный и надоевший характер общежития. Больно уж бывает от него тошно – нам, скитальцам по меблирашкам, канцеляриям и казармам. Угол, исполненный чистоты, уюта и приблизительного уединения, – вот что нам нужно в те счастливые две недели, когда мы разминаем натруженную и хрипящую грудь.
Действует уже библиотека. Это хорошо. На будущей неделе начнутся по вечерам небольшие концерты для отдыхающих. А пока мы пробавляемся "дурачком". Но боги, с каким огнем, с какой неистраченной кипучестью и задором проходит эта ласковая и нескончаемая игра, нагретая, как дедовская кацавейка. Не забыть мне этих простых и сияющих лиц, склонившихся над замусоленными, затрепанными картами, и надолго унесу я с собой воспоминания о счастливом и сдержанном хохоте, звучавшем под шум умирающего дождя и горных ветров.
"КАМО" И "ШАУМЯН" (Письмо из Батума)
Если бы радость не теснила так сильно сердце, тогда об этом можно было бы рассказать последовательно и деловито...
И в первую голову о приговоре народного суда Аджаристана. О, этот приговор, полный сухой учености и пламенного пафоса! Он закован в неумолимую броню права и клокочет желчью негодования. Законы императоров, в бозе почивающих, накрахмаленные нормы международной "вежливости", вековая пыль римского права, соглашение Красина с Ллойд-Джорджем, двусмысленные постановления двусмысленных конвенций и конференций и, наконец, советские декреты, насыщенные красным соком бунта, – все вобрал в себя этот неотразимый приговор, постановленный невидным и измазанным батумским рабочим.
Для чего это сделано? Это сделано для того, чтобы (показать трижды чудесное прохождение верблюда правосудия сквозь игольное ушко буржуазных установлений. Это сделано для того, чтобы заставить разноязыкие ухищрения послужить делу правды и плотно припереть к стене уклончивых жуликов, шныряющих по батумской набережной. Господа Кристи и Попандопуло, мастера лирических подъемов, морские агенты достойных мальтийских кавалеров и судовладельцев господ Скембри – они мечутся теперь в западне, для которой неискусные руки мастерового сплели прутья из протухших теней прошлого (видно, не только профессора международного права горшки обжигают) и из бурной крови настоящего...
"Жорж" и "Эдвиг" стоят под красным флагом у пристани Черномортрана. Склады мальтийских крестоносцев запечатаны, над ними нависли грозные тучи штрафов, пени, реквизиций, и даже вмешательство итальянского консула, взывающего к высокой политике, не могло разрядить эти тучи в благодетельный дождь провозной платы.
"Жорж" и "Эдвиг" (бывшие "Россия" и "Мария"), они были воровским образом уведены из русских и грузинских портов для того, чтобы проходить под чужим флагом Суэцкий канал и Красное море. Но тесен стал мир для мальтийцев. Триста безработных пароходов привязаны к берегу в Марселе, миллионный тоннаж гниет без дела в портах Лондона, Триеста и Константинополя, тысячи моряков голодают. Мировые пути глохнут, удушаемые гибельной игрой парижских дипломатов. Нет грузов на Хайфу, на Яффу, на Сан-Франциско, Европа может грузить только в советские порты. И господа Скембри, набравшись духу и застраховав уворованные пароходы от захвата большевиками, плывут в советские порты...
Господа Скембри получат страховую премию. Мы получили пароходы.
Красные ватерлинии "Камо" и "Шаумяна" цветут на голубой воде, как огонь заката. Вокруг них покачиваются прелестные очертания турецких фелюг, красные фески горят на шаландах, как корабельные фонари, пароходный дым неспешно восходит к ослепительным батумским небесам.
Среди этой цветистой мелюзги мощные корпуса "Камо" и "Шаумяна" кажутся гигантами, их белоснежные палубы сияют и отсвечивают, и наклон мачт режет горизонт стройной и могучей линией.
Если бы радость не теснила так неотступно сердце, об этом можно было бы рассказать последовательно и деловито.
Но сегодня мы отмахиваемся от последовательности, как от июльской мухи.
Кучки старых черноморских матросов, поджав ноги, сидят на деревянной пристани, сидят разнеженные и застывшие, как кейфующие арабы, и не могут отвести глаз от черных, отлакированных бортов.
Целой толпой поднимаемся мы на палубу развенчанного "Жоржа". Машина, выверенная, как часы, сверкающая красной медью трубок и жемчужным налетом цилиндров, держит нас в восхищенном плену. Мы окружены горами хрусталя в кают-компании, отделанной мрамором и дубом, строгой чистотой кают и пахучей краской стен.
– Всего два месяца, как выведен из капитального ремонта, – обращается ко мне старый боцман, назначенный на "Шаумяна", – сорок тысяч фунтов стерлингов обошелся... Да я же помру на этом пароходе и никакой претензии к богу иметь не буду. Сорок тысяч фунтов – сколько это на наши деньги, Яков?
– Сорок тысяч фунтов... – раздумчиво повторяет Яков, покачиваясь на босых ногах, – на наши деньги этого сказать невозможно...
– То-то и оно, – торжествующе восклицает боцман, – да столько же стоит и "Эдвиг". Вот и посчитай на наши деньги...
– На наши деньги, – упрямо повторяет качающийся Яков, – этого счета я и сделать не могу никак...
И блаженное багровое лицо Якова никнет к палубе, полное лукавого восторга и подавленного смеха. Его пальцы самозабвенно щелкают в воздухе, и спина гнется все ниже.
– Ты никак под мухой сегодня, Яков? – спрашивает его проходящий мимо нас новый капитан "Камо".
– Я не под мухой, товарищ капитан, – наставительно отвечает Яков, – но по случаю такого случая я действительно сегодняшний день нахожусь под парами, потому как судно готовится в рейс на Одессу, а также мне смешно это дело до без конца... К примеру сказать, товарищ капитан, вы, по вашему злодейству, сведя у меня жену... Ну, не то чтобы знаменитая какая баба, ну, для меня, по бедности, подходящая... Ну, свели и свели... Проходит год времени, а опосля того проходит еще год времени. Добираюсь я неожиданным путем до своей бабы, а она гладкая, как кабан, одетая и обутая, с брюшком да с серьгами, в кармане деньги, а на голове разнообразная прическа, лицо подманчивое, фасад неописуемый и из себя представительная до невозможности...
Неужели же, товарищ капитан, я по случаю такого случая не могу развести пары, коль скоро судно готовится в рейс?
– Разводи пары, Яков, – смеясь, сказал капитан, – да не забудь закрыть клапана.
– Есть, капитан! – прокричал Яков.
Мы все вернулись в выверенное, как часы, машинное отделение.
БЕЗ РОДИНЫ (Письмо из Батума)
...И вышло так, что мы поймали вора. Шиворот у вора оказался просторный. В нем поместились два товаро-пассажпрских парохода. Чванный флаг захватчиков уныло сполз книзу, и на вершину мачты взлетел другой флаг, окрашенный кровью борьбы и пурпуром победы. Поговорили речи и на радостях постреляли из пушек. Кое-кто скрежетал зубами в это время. Пусть его скрежещет...
Теперь дальше. Жили-были на Черном море три нефтеналивных парохода "Луч", "Свет" и "Блеск". "Свет" помер естественной смертью, а "Луч" и "Блеск" попали все в тот же накрахмаленный шиворот. И вышло так, что мы из него дня три тому назад вытряхнули "Луч", то бишь "Лэди Элеонору" солидное судно с тремя мачтами, вмещающее в себя сто тысяч пудов нефти, блистающее хрусталем своих кают, чернотой своих могучих бортов, красными жилами своих нефтепроводов и начищенным серебром своих цилиндров. Очень полезная "Лэди". Нужно полагать, что она сумеет напоить советской нефтью потухшие топки советских побережий.
"Лэди" стоит уже у пристани Черномортрана, на том самом месте, куда был подведен раньше и "Шаумян". На ее плоской палубе расхаживают еще какие-то джентльмены в лиловых подтяжках и лаковых туфлях. Их сухие и бритые лица сведены гримасой усталости и недовольства. Из кают выносят им несессеры и клетки с канарейками. Джентльмены хриплыми голосами переругиваются между собой и слушают автомобильные гудки, несущиеся из дождя и тумана...
Бледный пламень алых роз... Серый шелк точеных ножек... Щебетанье заморской речи... Макинтоши рослых мужчин и стальные палочки их разглаженных брюк... Пронзительный и бодрый крик моторов...
Канарейки, несессеры и джентльмены упаковываются в автомобили и исчезают. А остается дождь, неумолимый батумский дождь, ропщущий из поверхности почерневших вод, застилающий свинцовую опухоль неба, роющийся под пристанью, как миллионы злых и упрямых мышей. И еще остается съежившаяся кучка людей у угольных ям "Лэди Элеоноры". Немой и сумрачный сугроб из поникших синих блуз, погасших папирос, заскорузлых пальцев и безрадостного молчания. Это те, до которых никому нет дела...
Российский консул в Батуме сказал бывшей команде отобранных нами пароходов:
– Вы называете себя русскими, но я вас не знаю. Где были вы тогда, когда Россия изнемогала от невыносимых тягостей неравной борьбы? Вы хотите остаться на прежних местах, но разве не вы разводили пары, поднимали якоря и вывешивали сигнальные огни в те грозовые часы, когда враги и наемники лишали обнищавшие советские порты их последнего достояния? Быть гражданином рабочей страны – эту честь надо заслужить. Вы не заслужили ее.
И вот – они сидят у угольных ям "Лэди Элеоноры", запертые в клетку из дождя и одиночества, эти люди без родины.
– Чудно, – говорит мне старый кочегар, – кто мы? Мы русские, но не граждане. Нас не принимают здесь и выбрасывают там. Русский меня не узнает, а англичанин, тот меня никогда не знал. Куда податься и с чего начать? В Нью-Йорке четыре тысячи пароходов без дела, в Марселе – триста. Меня просят миром – уезжай, откуда приехал. А я тридцать лет тому назад из Рязанской губернии приехал.