Текст книги "Лярва"
Автор книги: Иринарх Кромсатов
Жанр:
Боевики
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Иринарх Кромсатов
Лярва
На обсуждение был поставлен следующий вопрос: не следует ли стереть йеху с лица земли? Один из членов собрания… утверждал, что йеху являются не только самыми грязными, гнусными и безобразными животными, каких когда-либо производила природа, но отличаются также крайним упрямством, непослушанием, злобой и мстительностью. Он напомнил собранию общераспространённое предание, гласившее, что йеху не всегда существовали в стране, но много лет тому назад на одной горе завелась пара этих животных, и были ли они порождены действием солнечного тепла на разлагающуюся тину или грязь, или образовались из ила и морской пены – осталось навсегда неизвестно; что пара эта начала размножаться, и её потомство вскоре стало так многочисленно, что наводнило и загадило всю страну.
Джонатан Свифт. Путешествия Гулливера
Осторожно: книга содержит жестокие сцены насилия.
Любое сходство с реальными людьми исключается, все события, в том числе преступления, являются вымышленными
© Общенациональная ассоциация молодых музыкантов, поэтов и прозаиков, 2021
Часть первая
Глава 1
Червь на удивление быстро и ловко вывинтился из куска протухшей требухи, потерял опору для своего белого и скользкого тела и кубарем свалился в миску дворового пса. Бестолково повертевшись в разные стороны своим заострённым и безглазым концом, он безошибочно определил, что за пределами миски лежит ещё одна куча гниющих отбросов, называемая хозяйкою дома «собачьей едой», и резво задвигался всем телом в ту сторону.
Этих червей принято именовать «трупными», хотя родители их – обычные комнатные мухи – вовсе не всегда откладывают свои яйца в трупы. Этот экземпляр, например, появился на свет именно здесь, прямо в миске пса – того самого, который сейчас лежал, сонно хлопая большими слезящимися глазами, и равнодушно косился иногда на телодвижения своего неприятного соседа, ибо миска находилась в непосредственной близи от собачьей морды.
Хозяйка называла этого пса Проглотом. Он родился три года назад, когда ещё был жив хозяин. Вначале это был премилый рыжеватый щенок, большеголовый и пучеглазый, и ничто не выдавало в нём того огромного и косматого чудовища, в которое он превратился позднее. Сами хозяева его матери никак не могли ожидать столь поразительной метаморфозы с данным помётом, ибо разродившаяся тремя щенками сука была из охотничьей породы, не отличающейся большими размерами. Однако виноваты сами: они не уследили за ней. Будучи охотниками и используя свою собаку в соответствии с её биологическими свойствами, они как-то раз остановились после охоты на ночлег в первом попавшемся домишке ближайшей деревни, где их согласились принять и где на дворе жительствовал громадных размеров беспородный кобель. Вероятно, за сукой в ту ночь не уследили, и она, ночевавшая всегда в доме, выбежала каким-то образом во двор… Наутро её обнаружили безмятежно спящею рядом с кобелём, и хозяину стоило немалых усилий отогнать его от своей любимицы. Может быть, некие подозрения и закрались тогда в душу пребывавшего в похмелье хозяина, однако скоро забылись, а вспомнились снова только через два месяца, когда родились на свет три башковитых щенка. По ходу их взросления уклонения от породы стали очевидны, и хозяин принял уже было решение об утоплении, однако, на счастье Проглота, в очередной раз отправился на охоту и заглянул к своим старым знакомым, жившим в уединённом доме на окраине посёлка. Во время вечернего застолья один щенок был испрошен главою этого дома к себе в собственность и быстренько ему доставлен (пока не передумал). Это и был Проглот, в отличие от двух своих братьев и сестёр, избежавший утопления.
Щенок быстро рос и первоначально только радовал своих хозяев игривостью и веселонравием. Когда же нараставшая масса тела стала требовать и немалого количества пищи, хозяйка сменила милость на гнев и, поименовав пса раз навсегда Проглотом, взяла за правило не только бранить его, но и бивать всем попадавшимся под руку. Приходившие в этот дом собутыльники хозяев – ибо хозяева пили, и пили страшно – не раз бывали свидетелями прилетавшего в Проглота полена, опускавшейся на его спину кочерги и даже толкаемой ему в морду швабры с горящею тряпкой на конце. На все побои он отвечал отчаянным и пронзительным скулежом и беготнёй на цепи вокруг будки, провожаемый криками и ударами хозяйки. «У, сволочь! – слышалось каждый день во дворе. – И когда ты только нажрёшься! Этакому дай волю – и меня саму съест!» Она резко сократила количество выносимой ему пищи, да и пища эта оставляла желать много, много лучшего своим видом и качеством.
Чаще всего это были вконец протухшие остатки супа или каши хозяев, впавших в очередной многодневный запой и забывших убрать пищу со стола в холодильник, либо самые скудные объедки. Такая еда более подходила тому самому путешествующему по миске червю, нежели здоровому и теплокровному животному. Посему вполне понятно, что только вступивший в расцвет физических сил Проглот стал на глазах чахнуть и сохнуть, всё чаще заканчивать приём пищи обильною рвотой и всё реже высовывать нос из будки, особенно когда во дворе появлялась свирепая хозяйка.
Мог ли вечно пьяненький хозяин защитить Проглота, когда-то испрошенного им самим у охотника? Мог ли он прикрикнуть на свою жену, вступиться за пса, властно сказать, что он в доме хозяин и не потерпит такого отношения с бедным, беззащитным и добрым животным? Нет, не мог. А когда он всё же попытался это сделать, произошло совсем скверное…
Выше уже поминалось о роковой склонности этой четы к пьянству. Приходится признать, что склонность эта, год за годом укреплявшаяся, стала наконец неким средоточием и целью всего их существования. Поженившись и отселившись от родителей, они смолоду жили в самом крайнем доме посёлка, в доме, смотревшем одной стороной в лес, а другой – на мрачный заросший тиною пруд, более напоминавший болото и осквернявший всю окрестность гнилостными миазмами. По характеру этих испарений могло показаться, что в том болоте гниют трупы.
Когда молодой жене исполнилось двадцать шесть лет, а её мужу – тридцать, у них родилась девочка, названная не то Соней, не то Тоней. На тот момент все бабушки и дедушки несчастного ребёнка уже умерли – кто от пьянства, кто от болезней, а кто и в петле, – а мать, по слухам, так и не получившая свидетельство о рождении либо потерявшая его тотчас по получении, проснувшись как-то раз после очередного смертного и страшного запоя, посмотрела на дочь полубезумными глазами и спросила заплетающимся языком: «Тебя как зовут, девочка? Ты Тоня, по-моему?.. Нет, Соня, точно Соня!.. А ну-ка иди сюда, Тонька, дай-ка я тебя приласкаю!» Она совершенно серьёзно и искренне позабыла имя родной дочери и называла её то Тоней, то Соней, в иные дни, неизвестно почему, Катей, а затем стала называть совсем другим именем, но об этом будет сказано позднее.
Тёмное, беспросветное, запойное пьянство, выкашивающее из рядов живых целые семьи и сёла, поражающее, точно моровая язва, лучших и достойнейших членов общества наряду с обычными жителями, – сия страшная зараза поразила и эту семью. Поразила столь же безнадёжно и печально, сколь и неотвратимо, ибо мрачные её признаки имелись у родителей обоих членов семейства, отмечались и у дедов, пышно цвели у прадедов. В общем, было с кого брать пример и на кого равняться.
Побуждаемые к тому примерами всех друзей и родственников, они тоже запили – и покатились. Начинали, как водится, «по чуть-чуть», а закончили полнейшим скотством.
Как они жили семь первых лет, прошедших после рождения единственной дочери? Постоянной работы не было, перебивались случайными заработками и приёмом на постой охотников и грибников, нередко находивших ночлег в их доме благодаря его окраинному положению в деревне и близости к лесу. Муж иногда уезжал в город, где работал грузчиком либо на стройках, жена иногда устраивалась уборщицей, билетёршей, обоих скоро увольняли за пьянство, и они возвращались домой, в склизкие объятия своего порока, в которых пребывали беспробудно дни, недели, месяцы…
Когда девочке исполнилось четыре года, зимней морозной ночью её отец спьяну заблудился в родной деревне, долго блуждал по тёмным закоулкам, всеми прогоняемый и бранимый, пока наконец не добрался до ограды собственного дома, где так и не смог найти ворота и заснул в снегу. Наутро, обмороженного и едва живого, его нашли чужие люди (так как жена была в беспамятстве) и доставили в больницу, где врачи были вынуждены ампутировать ему все пальцы ног и три пальца на правой руке. Таким образом, костыли стали неотъемлемой частью портрета этого человека, а так как работать он более не мог, то повис обузой на шее своей жены, чем и заронил в её душу зачатки озлобления.
Мрак и всё нараставшая злоба вошли в дух этой женщины, обида на всех и вся и обвинение в своих бедах кого угодно другого, кроме себя самой, охватили и поглотили её. В пьяном угаре она всё чаще скандалила со своим мужем и начала, наконец, его бить, и бить чем дальше, тем страшнее. Била палкой, утюгом, шваброй, плескала на него кипятком, кидалась на него с ножницами, сопровождая свои нападки самыми ужасными ругательствами и проклятиями. Однажды он проснулся от недостатка воздуха для дыхания и, открыв глаза, убедился, что прямо над ним возвышается силуэт его жены, которая, дико сверкая зелёными глазами в лунном свете, освещавшем одну её голову, оплела полотенцем шею мужа и душит его. От радикального и печального конца несчастного тогда спас визит очередной группы охотников, которые без стука ввалились в дом, и жена, присмирев, вынуждена была отложить своё намерение и предаться с гостями пьяному загулу.
Девочка росла и взрослела в этих условиях. Её ничему не обучали, её едва кормили, а зачастую забывали даже и об этом. Когда родители и их гости в беспамятстве засыпали, она украдкой выбиралась из своего угла, где всегда тихонько сидела, подбегала к столу и питалась остатками закусок, которые затем не забывала выносить Проглоту, появившемуся в их доме по достижении ею шести лет. Именно от Проглота она узнала о существовании в жизни такого понятия, как мытьё и очистка от грязи собственного тела. Увидев однажды, как он плещется в луже недалеко от своей будки и затем, взъерошив шерсть, стряхивает с себя воду, она забавы ради повторила эту процедуру и, заметив при сём, что различные исходившие от неё неприятные запахи после данных действий поуменьшились, потом старалась мыться сама, и не только в лужах, но и в бочках, стоявших по углам дома для сбора дождевой влаги.
Взаимоотношения её с родителями ограничивались крайне убогим набором фраз. По имени ни мать, ни отец к своей дочери никогда не обращались, так как просто-напросто это имя не помнили. «Брысь», «вали отсюда» и «убирайся» – вот наиболее типичные фразы, которые дочь с самого раннего детства слышала от своих родителей, попадаясь у них на пути. Бывало также, что ей говорили «эй» и приказывали подать или выбросить что-либо, помыть пол или убрать со стола. Ни нежности, ни любви, ни хоть какого-нибудь внимания от своей матери она никогда не видела и всегда чувствовала от неё лишь досаду на самое своё существование. Отец, с пьяной слезы, иногда всё же поглаживал девочку по голове и даже называл «дочуркой», – однако трезвым всегда бывал зол и пребывал в раздражительном поиске очередной дозы спиртного. В минуты, когда оба родителя бывали трезвы, дочь получала от них наибольшее количество пинков, тумаков и ругательств. Такой образ жизни не мог не привести к формированию у девочки целого сонма страхов, забитости и молчаливости серой мышки, постоянно ищущей щёлку, куда бы забиться. Она хоть и умела говорить, но почти не говорила, а если и произносила какие-то слова, то – вследствие ли редкости таких фактов или из боязни быть грубо перебитой родителями – произносила их с какою-то странно лающей, отрывистой, гнусавой интонацией.
В шестилетнем возрасте она была по-прежнему неграмотна, как и в девятилетнем, то есть ко времени начала нашего повествования. Не будет далёким от истины сказать, что родители её начисто забыли о существовании школ и о необходимости дать своему чаду среднее образование. Вопрос об обучении ребёнка просто-напросто не вставал перед вечно туманным сознанием родителей. Впрочем, ко времени, когда все нормальные дети начинают ходить в школу, к семилетнему возрасту эта девочка подошла наполовину сиротой.
Обстоятельства смерти её отца, неожиданные и печальные, лишили её последней возможности хоть какой-то защиты в этом доме и, словно в довершение к уже испытанным страданиям от ближайших родственников, привнесли в её жизнь понятие убийства от руки близкого человека.
Глава 2
Это случилось поздней осенью. Однажды в ноябре, холодным и ветреным вечером, хозяин и хозяйка пили вдвоём, не дозвавшись к себе за стол никого из соседей и не имея ни одного постояльца. Жена была в тот вечер особенно не в духе и, избив во дворе Проглота, зашла в дом, стала предаваться с мужем возлиянию и метать беспричинно недовольные взгляды на свою дочь, сидевшую тихо в углу. Наконец мать взялась за ремень и стала хлестать им ребёнка, бормоча невнятные ругательства и обвинения. Девочка плакала громче и громче, пока, наконец, своим пронзительным плачем не растеребила сердце отца, к тому моменту уже лежавшего головой на столе и почти бессознательного. Приподнявшись на костылях, он выхватил из рук жены ремень и хлестнул её саму, приговаривая:
– Ты совсем ополоумела или как? Отстань от девки!
Жена воззрилась на него невидящим, остановившимся, полубезумным взглядом. Некая чёрная тень мелькнула в её глазах, гневная эмоция тотчас обернулась в ужасную мысль, и агрессия к мужу, до поры до времени спавшая, внезапно ослепила её вполне конкретным кровожадным желанием.
– Ах ты, в защитники подался, скотина! – завопила она срывающимся от гнева голосом. – Ну, тогда получай же сам!
И неистово ударила его кулаком по лицу. От первого удара он покачнулся, но устоял, осоловело хлопая глазами. Тогда жена взяла табурет и, размахнувшись, ударила им своего мужа сбоку, прямо в ухо. Он с рёвом полетел на пол и далее только молча закрывался руками. Ударив мужа сверху вниз табуретом ещё два раза и расколотив последний на части, хозяйка, продолжая сквернословить словами, от которых кровь стыла в жилах, кинулась на кухню за другим оружием. Ребёнок заходился в крике и, истерически плача, зажимал ручонками уши, наблюдая эту сцену.
Мать вернулась со скалкой в руках, неспешно подошла к мычащему супругу, засучила рукава, сдула с лица прядь волос и принялась сверху вниз плашмя бить, и бить, и бить мужчину своим орудием, лишь изредка выдыхая, с шумом вновь набирая воздух и цедя сквозь зубы:
– Давно… ох и давно же… пора было… это… сделать!
С каждым ударом хмель выходил из неё, голова просветлялась, движения рук убыстрялись (она била то правой, то левой рукой, то обеими). И вот наконец в комнате оказалась уже не жена и не мать, а страшная фурия, которая совершенно осознанно и яростно, войдя в раж, с горящими неистовым пламенем глазами вершила убийство собственного мужа!
Когда руки его были отбиты в кровь и потеряли чувствительность, они бессильно упали, открыв для ударов голову, и в этот момент он закричал – дико, протяжно, обречённо. Следующий удар в лоб лишил его сознания, второй удар сломал нос, третий – выбил глаз, а четвёртый – проломил череп. Она ещё долго била бездыханное тело супруга, нанеся по нему не менее двадцати ударов, превратив голову в бесформенный кровавый сгусток, пока наконец силы не оставили её. Скалка со стуком упала на пол, а фурия села на пол рядом с трупом и долго не могла восстановить дыхание.
Дочь в этот момент уже не плакала, а молча закрывала мокрое лицо руками и, помертвев, в страхе приглушив вдохи и выдохи, подглядывала сквозь пальцы. И сквозь пальцы, сквозь стоявшие в глазах слёзы она увидела, словно в тумане, следующее: вот её мать щупает пульс убитого мужа, вот прикладывает пальцы к его шее, вот встаёт на ноги и, кряхтя, пытается тащить тело. Эти попытки оказываются тщетными, и вот мать, подумав о чём-то, направляется к кухне, но в эту минуту вспоминает о свидетеле своего преступления и оборачивается к дочери… Леденящий, острый, пронзительный ужас сотряс в эту минуту всё тельце семилетней девочки, и она едва не лишилась чувств от страха, глядя в неподвижные и безмысленные глаза матери, видя, как мать покачала головой, нахмурила брови и словно бы нехотя направилась в кухню.
Из кухни она вернулась минут через пять, неся в руках топор и длинный нож для разделки мяса, а также три больших матерчатых мешка.
– Вон отсюда, сучка! – тихо и хрипло сказала мать, бросив всё принесённое рядом с трупом. Девочка растерянно моргала и, медленно отнимая от лица руки, не могла понять, чего от неё требуют.
– Пошла вон отсюда, если не хочешь попасть в мешки вместе с этой скотиной! – вдруг завопила страшным голосом мать, и до того ужасен был этот крик, что девочку подбросило кверху, точно на пружине, и она пулей вылетела во двор, в темноту.
Не чувствуя ни холода, ни пробирающего до костей ветра, ощущая до сотрясения лишь смертный ужас, она металась некоторое время возле дворовых построек и кустарников, ища укрытие, но всюду ей казалось слишком светло, слишком заметно для глаз матери, которая могла появиться во дворе с минуты на минуту. В ту ночь, как на беду, было почти полнолуние, и огромный диск луны ярко освещал окрестности. Кроме того, немало света падало и из окон дома. Замерев и не зная, куда деться, она вдруг услышала ворчание Проглота и стремглав кинулась в его будку. По счастью, покойный отец смастерил это жилище для пса весьма вместительным, и девочка не только поместилась в нём сама целиком, но и пыталась ручками удержать внутри Проглота, чтобы он своим тёплым шерстистым боком закрыл от неё вход в конуру и вид на зловеще яркие окна родного дома. Собака, однако, не захотела такого соседства, пару раз гавкнула и с недовольным урчанием выбралась наружу. Проглот и сам чувствовал себя не лучшим образом после перенесённых побоев и упорно зализывал перешибленную лапу. Поэтому он не стал отходить далеко, прихрамывая, покрутился на месте и улёгся на землю тут же, возле входа в будку. Таким образом, входное отверстие было открыто, и свернувшийся калачиком в будке ребёнок смог видеть всё, что происходило далее. Видеть и слышать, ибо входная дверь в дом оставалась чуть приоткрытой.
Вначале звуков почти не было, слышалась лишь какая-то возня из комнаты. Затем всё стихло совершенно, лишь порывы ветра завывали в щелях гостеприимного жилища Проглота. И вдруг раздался первый удар – глухой, тяжёлый и какой-то до ужаса тошнотворный, как если бы острое лезвие стали, врубившись в мягкую податливую плоть, попутно раскололо бы и кость с мерзким хрустом. Следом последовала череда таких же глухих и чавкающе-хрустящих ударов. Свет в комнате падал так, что на шторах окна отчётливо был виден силуэт женщины, подымающей и опускающей топор. Она переходила с места на место, поворачивалась, примерялась, била под разными углами… Звуки врубания топора во что-то мягкое были хлюпающими и отвратительными. Не всегда удар попадал в цель, иногда она промахивалась и вонзала лезвие прямо в доски деревянного пола. Замерев и не отдавая себе отчёта в происходящем, девочка слушала эти звуки и смотрела на окно. Затем топор со стуком был отброшен и силуэт в окне опустился на колени. Ещё какое-то время можно было слышать очень тихие елозящие звуки острой стали по дереву. А потом наступила гнетущая тишина.
Первым почуял неладное Проглот: он вдруг резко поднял голову, затем вскочил, подскуливая, и ретировался, спрятавшись позади будки. Почти тотчас входная дверь дома медленно и без скрипа стала отворяться, и в проём выглянуло белое, как простыня, женское лицо, покрытое чёрными в лунном освещении пятнами. Притаившийся в конуре ребёнок каким-то чутьём понял, что лучше не задумываться об этих пятнах и их происхождении. Осмотревшись, женщина повернулась задом и выволокла за собой на крыльцо большой мешок. При виде этого бесформенного угловатого мешка с крупными влажными пятнами, различимыми в призрачном освещении, девочка вдруг почувствовала, что её трясёт крупной нервной дрожью, а зубы стучат так громко, что она в страхе прикрыла рот рукою, чтобы не быть услышанной. Пыхтя и сопя, мать проволокла мешок мимо конуры и проследовала с ним к воротам. Кое-где в деревне слышались звуки музыки, крики, смех, однако в проулке возле их дома никого не было, да и стоял дом на достаточном отдалении от ближайших строений, скорее ближе к лесу и пруду, чем к другим домам поселения. Затаив дыхание, девочка по звуку влекомого по земле мешка поняла, что мать, выйдя за ворота, повернула к пруду. Видимо, она тащила мешок с остановками, давая себе отдых, так как только минут через десять раздался тихий и жуткий всплеск.
После того как второй мешок постигла та же участь и мать волокла по двору третий, она внезапно вспомнила про дочь и остановилась прямо возле собачьей будки, из-за которой тотчас раздалось громкое и жалобное скуление Проглота, словно просившего, чтобы его не трогали. Мать хотела что-то сказать, но скопившаяся в горле мокрота не дала ей этого сделать, и она вынуждена была прокашляться, после чего тихо и хрипло бормотнула, словно обращаясь к самой себе:
– Ты куда подевалась, маленькая дрянь? Лучше появись к моему возвращению, чтобы отделаться только поркой!
Ответом ей была мёртвая тишина – даже пёс словно замер в ужасе. Бормоча что-то невнятное, мать повлекла последний мешок к пруду, и спустя время раздался всё тот же зловещий всплеск.
Вернувшись, хозяйка ругнулась в адрес Проглота и принялась шарить по кустам, разыскивая дочь и приговаривая:
– Ты выйдешь по-хорошему али нет, сучка? Или ещё и с тобой мне возиться?
Нечего и говорить, что девочка в это время лежала в конуре ни жива ни мертва и скорее предпочла бы нырнуть в вонючий и гнилой пруд вслед за своим отцом, чем посмотреть в страшные глаза матери. Трудно сказать, какие были в ту ночь намерения матери относительно дочери, однако она не нашла девочку, через некоторое время уже как будто и забыла, что она такое ищет, остановилась в недоумении и, повертев головой, решительно направилась в дом, где принялась снимать стресс с помощью водки.
Утро следующего дня мать встретила в мертвецком и тяжёлом забытьи, в абсолютно животном состоянии, а её дочь – всё так же, в конуре, в обнимку с Проглотом, греясь о него всем своим маленьким тельцем. Мать не очнулась до вечера, а так как дочь смертельно боялась её и ни за что не решилась бы войти в дом в поисках пищи, то день для неё прошёл впроголодь.
А к вечеру в доме появились гости. Это были четверо мужчин с ружьями и пузатыми рюкзаками, которые в азарте поисков добычи слишком удалились от своих автомобилей, вышли вечером к крайнему дому посёлка и решились попроситься на ночлег. Хозяйка встретила их на крыльце заспанная и недовольная, в ужасающем похмелье, однако дозволила пройти в дом по причине полнейшего оскудения в деньгах. Впрочем, прежде чем они вошли, она вдруг пугливо оглянулась и попросила их немного обождать, пока она уберётся в доме. И они стояли во дворе и ждали, пока убийца моет пол и удаляет следы своего преступления.
В это время одного из охотников заинтересовал пёс. Он наклонился к конуре и принялся заигрывать с Проглотом, пытаясь выманить его наружу. Без большого труда ему это удалось, так как стоило оказаться в его руках колбасе, как голодный пёс немедленно выбрался из своего жилища и стал попрошайничать. Здесь-то и открылась изумлённым взорам мужчин девочка, прятавшаяся в той же собачьей будке.
– Эге, да тут коммунальная квартира, как я погляжу, – протянул один из охотников, поднимая на руках девочку, пребывавшую от всего пережитого в расслабленном, если не сказать шоковом состоянии.
– Ну и лярва же её мамаша, если дозволяет своей дочурке спать в конуре с собакой! – прибавил его приятель.
Мамаша в эту минуту как раз выглянула из сеней, желая пригласить гостей войти в дом, и увидела на руках мужчины свою дочь. Самое время описать эту женщину. Пристрастие к спиртному сделало своё дело, и в свои тридцать три года она выглядела на все пятьдесят. Невысокая, худощавая, лёгкая в кости, она имела непропорционально большую лобастую голову с узкими и мутными глазками, смотревшими всегда исподлобья. Взгляд её был пронзителен и неприятен, а после совершённого мужеубийства появилась в нём ещё и какая-то хищная, настороженная, опасная прилипчивость – не подозрительность, а именно прилипчивость. Волосёнки у неё были редкие, нечёсаные и с грязным душком, завязанные почти всегда в узел на голове. Одевалась обычно в длинную юбку и широкую кофту, которая придавала всем её движениям размашистость и угловатость, не имевшие ничего общего с женскою грацией. Главное же – это угроза и ежеминутная готовность к агрессии, которыми буквально дышала вся её фигура.
– Ах вот она где! – процедила хозяйка, пытаясь сохранять человеческий облик перед посторонними. – Мать с ног сбилась, ищет её, а она уже по рукам мужиков пошла…
С этими словами она схватила девочку за руку и грубо оттащила её от охотника, а когда ввела в дом, тотчас толкнула дочь в привычный для неё тёмный угол, где ниша позади холодильника и оконная занавеска образовывали некое укрытие от глаз – укрытие, позволявшее родителям забывать о собственной дочери на целые дни и ночи.
Притихшие мужчины зашли следом и стали выкладывать на стол принесённую с собой снедь и выпивку. Хозяйка помогала им, расставляла посуду и между делом расспрашивала, кто такие, откуда и много ли набрали дичи. Постепенно завязалась общая беседа, началось застолье и продолжалось до глубокой ночи. Часов около трёх пополуночи сидевшая в своей нише и настороженно не спавшая девочка услышала, как трое гостей отяжелевшими ногами прошагали в другую комнату, к постелям, и за столом остались только последний из мужчин и хозяйка. Оба были уже сильно пьяны, сквернословили и разражались то диким хохотом, то руганью в адрес родни, друзей, правительства и друг друга. Рассудок и последние остатки человечности постепенно оставляли обоих, уступая место животным инстинктам, и закончилось всё тем, что охотник овладел хозяйкою дома прямо здесь же, на столе, посреди стаканов и закусок. Нестерпимо уставшая и уже клонимая ко сну на своём табурете в углу девочка слушала все стоны и рычания, точно сомнамбула, и мечтала только об одном: чтобы они там поскорее затихли и дали бы ей спокойно заснуть, хотя бы и прямо здесь, за холодильником. Так в конце концов и случилось.
Утром она спросонья слышала, как мужчины один за другим просыпались, одевались и собирали вещи, затем гурьбой направились к выходу. Мать не встала их провожать, и тот, кто выходил последним, швырнув на стол какие-то деньги, сказал уже за порогом:
– Правильно ты её назвал: лярва и есть.
Видимо, у этих постояльцев оказалось немало знакомых: многие узнали о девочке из собачьей конуры и о её доступной матери. Но только с тех пор все, кто останавливались на ночлег в этом мрачном доме, называли хозяйку за глаза не иначе как лярвой. А поскольку собственное её имя спрашивали редко, да и называла она его неохотно, предпочитая общение без имён со случайными гостями, то постепенно заглазное прозвище уравнялось с собственным именем, а затем и вытеснило его. Так и стала она для всех Лярвой.