355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Полянская » Литература - это послание (интервью) » Текст книги (страница 1)
Литература - это послание (интервью)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:12

Текст книги "Литература - это послание (интервью)"


Автор книги: Ирина Полянская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Полянская Ирина
Литература – это послание (интервью)

С Ириной Полянской беседует Елена Черняева:

Литература – это послание

Об Ирине Полянской заговорили в 1997 году, после того как на страницах "Нового мира" был опубликован ее роман "Прохождение тени". Красивая своеобычная история дружбы русской девушки с четверкой слепых музыкантов-кавказцев... Драматическая сага о семье репрессированного ученого-ядерщика, отошедшая в область поэзии, искусства, золотого сна, разгладившего швы семейной трагедии... Полифоническая проза конца ХХ века, литература, наделенная горьким опытом столетия, не упускающая за деталями мира его духовные контуры... Музыка – как тема романа и как аналог внутренней человеческой жизни...

Роман получил высокую оценку критики, вошел в финальный шорт-лист премии Букера, присуждаемой за лучший русский роман года, и открыл в издательстве "Вагриус" новую серию книг "Женский почерк", в которой печатаются наиболее значительные произведения женщин-писательниц. Был переведен на французский язык и издан в престижном парижском издательстве "Акте Сюд", получил блестящую прессу, ведутся переговоры о немецком, голландском и английском его издании...

В 1999 году читатели журнала "Новый мир" получили возможность ознакомиться с новым романом И. Полянской – "Читающая вода". Сегодня в "Новом мире" уже готовится к публикации новая большая работа писательницы –роман "Горизонт событий". Наш разговор – о женской судьбе в искусстве, о том, что такое "мысль семейная" и ее отражение в творчестве, о становлении писателя и такой его "разновидности", как женщина-романист.

– Е.Ч. Ваш первый роман привлек внимание читателей необычностью фабулы и судеб героев. Тема его, в общем-то, традиционна и может быть определена как "роман воспитания": в центре его – юношеская влюбленность, чувство, ставшее жертвой межнациональных предрассудков, ревность, отчаяние, измена, уродующая души героев... В романе есть другая линия – несущая на себе отчетливые следы автобиографизма и повествующая о семейной драме, об истории незаурядной интеллигентной семьи, угодившей в трагический разлом времени, а также о необычных обстоятельствах появления главной героини на свет, родившейся за колючей проволокой в одном из сталинских лагерей... Возможно, самые сильные страницы романа – это описание лагеря, увиденного глазами шестилетнего ребенка. У читателя невольно возникает вопрос – насколько описанные в художественном произведении картины соответствуют действительности?

– И.П. Семейная линия романа посвящена жизни моих родителей и повествует о нашей реальной истории, случившейся в этом немилосердном веке с членами нашей семьи, в чьих судьбах – каждой по-своему – воплотились трагические черты времени. В общем, идея такая: что было и что осталось от большого, талантливого, кустистого русского интеллигентного семейства. Я родилась в той самой уральской "шарашке", описанной Д. Граниным в "Зубре". Мой отец попал туда после двух лагерей – немецкого и нашего. Едва не погибнув на Севере от истощения и цинги, отец спустя два года чудом был вызволен из колымских рудников – его спаcло известное постановление о форсировании работ над атомным проектом. Ученый-химик, он был видным учеником академика Зелинского. Осенью 1941 года с народным ополчением ушел добровольцем на защиту Москвы. В сражении под Нарой полег почти весь его батальон. Отец был ранен и попал в плен. Отличное знание немецкого языка и специальность химика привели его после долгих лагерных мытарств на фармацевтическую фабрику. К концу войны он оказался в американской оккупационной зоне, откуда, несмотря на уговоры американских специалистов (его научные работы уже знали за рубежом), настоял на переводе в русский сектор. А уже там был осужден за измену Родине и, как и тысячи других несчастных возвращенцев из немецкой неволи, отправлен по этапу. Так через Колыму он попал в эту знаменитую уральскую "шарашку". Его судьба удивительным образом повторила – только на ином, более страшном витке –судьбу "Зубра", Н. Тимофеева-Ресовского, с которым они были хорошо знакомы. С первых лет жизни я была буквально напичкана этим семейным эпосом. Никаких иллюзий по поводу существующего строя у нас в семье не было. Семейного лада тоже не было, слишком разные по складу характера люди собрались на этом маленьком пятачке, поэтому оставалось одно – труд как подвиг и искусство как отдушина, некая экзальтированная защищенность культурой от царящего вокруг разора и пошлости... И вот весь этот материал меня долго не отпускал, определяя мою сознательную и даже подсознательную жизнь. Странно, но я уже в возрасте четырнадцати лет твердо знала, что опишу все это... Когда мама приехала к отцу в эту знаменитую зону, она была первой "разрешенной" женой в этой "шарашке". Там я и родилась на свет, там, за колючей проволокой, и провела первые шесть лет своей жизни...

– Е.Ч. И как же было обставлено ваше появление на свет?

– И.П. Моей повивальной бабкой явилась Ангелина Пименовна Стребкова –терапевт лагерной амбулатории, мир ее праху, святая женщина, с которой мы уже потом, после освобождения, поддерживали связь до последних лет ее жизни. На "воле" она служила тюремным врачом в Казани и была осуждена за то, что отказывалась давать свое медицинское "добро" на продолжение пыток над заключенными. Хотя в свидетельстве о рождении у меня и значилось: "г. Касли", родилась я в той самой "шарашке", где появилась на свет и атомная бомба. В молодости я любила повторять, что мы с ней, бомбой, родились в одном месте и являемся почти ровесницами.

– Е.Ч. Что же представляла собой эта "шарашка"?

– И.П. Об этом уже много писалось – особенно подробно и хорошо все в том же гранинском "Зубре". Как эти зоны за колючей проволокой превращались в подлинные островки научной и даже гуманитарной свободы. О творческой атмосфере, духе интеллектуального поиска, царивших в них. А ведь населяли их люди, на своей шкуре испытавшие подлинную цену свободы, – бывшие зеки, вчера еще умиравшие от недоедания и цинги, надрывавшиеся на каторжных работах в рудниках и на лесоповалах. В таких "шарашках" собиралась вся большая наука: физики, генетики, биологи, медики, – словом, люди, чьи научные цели так удачно совпали с целями государства. Жили среди нас и вольнонаемные, и прикомандированные, и даже вывезенные из Германии "трофейные" немецкие физики – такие, как Риль, например. Немцев привозили с семьями, с домашним скарбом, врачами и даже священниками. Кормили их несравненно лучше наших ученых.

– Е.Ч. Что вам особенно запомнилось из тех лет – ведь вы были еще малы?

– И.П. Конечно, о многом из того, что меня там окружало, я помню со слов родителей. В романе я описала дружбу с больной немецкой девочкой, был еще мой ровесник Саша Крайнев (ставший, естественно, физиком-ядерщиком –впоследствии одним из ликвидаторов аварии на ЧАЭС), с которым мы до сих пор перезваниваемся; помню нашу общую возню с караульными собаками, которые были к нам очень дружественно настроены – гораздо дружественней, чем ко взрослым. Новый год, хоровое пение взрослых, так поразившее меня на всю жизнь, елка, украшенная самодельными игрушками, санки, в которые мы запрягали прирученных караульных овчарок и ездили на них от одной колючей проволоки до другой, ограничивающей наш первый детский мир, казавшийся мне тогда таким огромным. Была еще одна большая детская мечта -как-нибудь, улучив момент, взобраться на высокую караульную вышку, с которой открывался, должно быть, такой захватывающий вид... В своем романе я, как смогла, постаралась воссоздать эти реалии.

– Е.Ч. Когда же вас выпустили на свободу?

– И.П. Это был уже 1957 год. После освобождения мы долго колесили по стране, отец сменил много мест работы. У него был очень несносный и независимый нрав, поэтому мы нигде надолго не задерживались. Жили в бараках. Иногда даже успевали получить квартиру, но отец сразу развязывал войну по всем фронтам – от местного партийного начальства до бездарного, с его точки зрения, научного руководства того или иного института. Несмотря на полную реабилитацию отца, к делу быстро подключалось местное КГБ и, стремясь выполнить указания властей, начинало всячески досаждать нам, так что нашей семье снова приходилось сниматься с места.

Мой отец – абсолютно бесстрашный человек. Будучи загнанным в Тамбов, вынужденный работать в провинциальном вузе, он восстал против культа единоличной власти тамошнего первого секретаря Черного – был такой монструозный член ЦК, если кто помнит. Не захотел принимать в институт людей, которым тот протежировал. В одиночку объявил войну первому секретарю обкома, – моя дочь, например, уже и представить себе не может, чем это было тогда чревато... Сломить отца так и не смогли – зато в отместку отняли боевые награды. И все из чувства подлой мести. Его судьба явилась для меня примером гордой неуступчивости и мужества. Между прочим, чтобы написать нашу семейную сагу – историю семьи во многих ее проявлениях, в том числе и нелицеприятных, – мне тоже потребовалась толика экзистенциальной смелости. В одной из статей мой роман уже как-то сравнивали с семейной киноповестью Бергмана, выстроившего свою эстетику на болезненном противостоянии двух полов и поколений – старшего и младшего. Действительно, в нашей семье, история которой сложилась столь фантастично, было немало "бергмановского" и одновременно латиноамериканского: взаимные уходы и измены, роение страстей своевольных и самолюбивых, скорых на решения людей, симметричное самоубийство под колесами поезда двух возлюбленных – со стороны матери и со стороны отца, рождение больного ребенка, что, по-видимому, явилось результатом неосторожного обращения отца с радиоактивными материалами. Слабоумный соседский мальчик Лео, фигурирующий в романе, целиком списан с моего покойного младшего брата. Тогда еще мало что знали о радиации и себя не берегли, – отец, например, когда у него в руках однажды разбилась колба с ураном, собирал его голыми руками, потому что каждая кроха его ценилась дороже золота... И вот весь этот невероятно гремучий материал мне предстояло художественно преобразить и травестировать, умудриться как-то пройти через это психологически очень сложное поле, чтобы, во-первых, это не походило на фамильное предательство, а во-вторых – не свалиться в сторону социально-обличительной мемуаристики. В центре должна была оставаться загадка из разряда вечных, мучающая каждого ребенка: почему я появился на свет от этих двух взрослых людей, таких разных, таких сложных и непредсказуемых, обуреваемых такими страстями, – его и ее, отца и матери?.. То есть мистика и загадка, лежащая в основе каждой семьи.

– Е.Ч. Да, надо признать, наиболее сильное впечатление в романе "Прохождение тени" производит образ отца – человека невероятной судьбы, вышедшего несломленным из всех испытаний, в которые его бросала жизнь...

– И.П. К сожалению, эта самая жизнь сложилась таким образом, что с отцом мы разошлись. После выхода романа я получила от него письмо – первое за много-много лет, в котором он договаривает то, что не успел сказать мне полжизни назад, во времена происшедшего у нас разрыва. И хоть там было много несправедливого, это письмо меня ранило, не могло не ранить, неделю я болела им, но эта боль была расплатой за художество, – оказывается, мало написать роман, надо еще уметь и за него ответить. Мама к этому времени уже умерла, так что заступиться за меня было некому.

– Е.Ч. Вы сказали, что уже в возрасте четырнадцати лет поняли, что будете писателем. Не могли бы поподробней рассказать об этом моменте?

– И.П. Пожалуй, это началось во мне еще раньше. Примерно с десяти лет я вела дневник. Прекрасно помню тот день, когда мне вдруг пришла в голову эта идея – писать. Многие писатели помнят подобный момент в своей жизни. В то время мы жили на Волге, в городе химиков Новокуйбышевске. Этот новый город был заселен молодыми людьми, строящими знаменитый на всю страну нефтехимкомбинат. Этот город и стал для меня родным... С нами, детьми, тогда много возились, взрослые вывозили нас на Волгу, устраивали лодочные походы, костры, жизнь била ключом. В городе были прекрасные библиотеки, и во все я была записана. И вот в один из дней я вдруг написала первый свой рассказ, конечно во многом навеянный прочитанными книгами. Действие в нем происходит в дни Парижской Коммуны... В камере Бастилии сидит якобинец, к нему приходит начальник тюрьмы, чтобы сыграть с ним в шахматы и провести диспут. А наутро якобинца должны гильотинировать...

Мама отнеслась к этому ответственно и повела меня в нашу новокуйбышевскую газету "Знамя коммунизма". Ее редактор, тогда еще молодой человек Геннадий Исаков, прочитав рассказ, поздравил нас и сказал: "Будем печатать". И прибавил, обращаясь к маме: "Может быть, мы с вами присутствуем при рождении таланта..." Конечно, это была дежурная фраза, но я поверила ей безоговорочно... Рассказ вскоре вышел. Все это так сильно меня поразило, что рассказы из меня просто полились ручьем. Я была принята в литературное объединение при газете, с нетерпением ждала каждого заседания. Мне казалось, что все дверные ручки в редакции – золотые! Мой рассказ был торжественно прочитан на собрании этого литобъединения, мне преподнесли букет красных гвоздик, поаплодировали, поражаясь тому, что автор так молод, а уже хорошо знает историю Франции... И во всем нашем городе, не говоря уже о литобъединении или редакции газеты, не нашлось человека, который бы указал автору и его наставникам на смехотворную ошибку: во времена Парижской Коммуны уже не было ни Бастилии, ни якобинцев, которых повывели лет за семьдесят до описываемых событий... Но такова была вера в печатное слово, что никто ничего не заметил, даже моя мама, хорошо знавшая историю.

– Е.Ч. Ну, а что было дальше?

– И.П. Параллельно с обычной школой я закончила музыкальную по классу фортепиано и поступила в музучилище города Орджоникидзе. Маме почему-то очень хотелось видеть меня пианисткой. В этот период я окунулась в почти иностранную среду – ранняя молодость, новые знакомства, Кавказ предо мною – все очень красивое, замечательное. Начало 70-х, тогда Кавказ был совсем другим – не таким, как в 80-е и уж тем более в 90-е. Совершенно случайно меня определили в группу слепых студентов-музыкантов. Их набирали по всему Кавказу, среди них встречались музыкально очень одаренные. Я занималась с ними в одной группе, мы с ними сдружились. Мне было интересно наблюдать за ними – например, некоторые из слепых, словно цветы, чувствуют солнце и всегда могут указать на него, даже если небо покрыто тучами. Существование этих людей выстроено на абсолютном доверии к миру – иным оно быть и не может. Думаю, что кое-чему мне удалось у них научиться. Как-то раз я задалась воистину невыполнимой задачей – решила рассказать слепым про звездное небо... Мы взобрались на крышу, и вот там, на крыше нашего музучилища, я провела одну из самых удивительных лекций в своей жизни. При виде доверчиво задранных к звездному небу слепых лиц я забыла обо всем, мною овладел приступ необыкновенного красноречия, в общем, это было сродни вдохновению... Спустя много лет эта история случайно всплыла в моей памяти – и вот она-то и явилась тем самым зерном, из которого проклюнулась идея романа "Прохождение тени"... После музучилища, которое я не закончила, я уехала в Ростов к бабушке и уже там, совершенно неожиданно для себя, поступила в знаменитое ростовское Училище искусств на актерское отделение. Так что по своему первому образованию я – драматическая актриса.

– Е.Ч. Чем же был вызван такой решительный шаг? И почему театр, а не литература наконец?

– И.П. Я поняла, что музыкального исполнителя из меня не выйдет – не та техника, не та рука, к тому же больной позвоночник не позволял долго просиживать за инструментом... В ростовском Училище искусств я закончила мастер-класс народного артиста Михаила Ильича Бушнова. Прекраснейший человек и чудесный педагог, учеба у него была для меня счастьем. Это был (и есть) классический театральный актер старой складки, воспитанный на школе Завадского, работавшего когда-то в ростовском драмтеатре. Он совершенно замечательно играл царя Федора Иоанновича. В тот момент я была почти убеждена, что так и буду актрисой. Я играла Комиссара в "Оптимистической трагедии", потому что любила Алису Коонен и потому что мне нравилась Лариса Рейснер. Я играла Настасью Филипповну, потому что любила Достоевского. Моим амплуа было – драматическая героиня. С лирической героиней у меня не ладилось. Леди Макбет Шекспира я могла сыграть. Но лирическую роль, скажем Джульетту, – уже нет. Театр – дело компромиссное, потому что актер зависит от репертуара. В понятие репертуара входила советская драматургия, которая тогда была ужасна. Я не могла играть даже роли Горького: они вставали мне поперек горла. И все это время я продолжала писать. Пришла в редакцию газеты "Ростовский комсомолец": печатала там свои рассказики, ездила в командировки по области. Как-то отправила свои произведения в Москву на творческий конкурс в Литературный институт и получила вызов на вступительные экзамены. А когда я приехала туда, то сразу почувствовала, что вхожу в свой дом.

– Е.Ч. Что вам дала учеба в Литинституте?

– И.П. В Литинституте я узнала о существовании современной литературы, о которой у меня было довольно туманное представление. Скажем, о Трифонове, Семине, Казакове. Это было время повального увлечения самиздатом: по рукам студентов свободно гуляли Солженицын, Набоков, Вен. Ерофеев, неизданный Платонов, Саша Соколов. В Литинституте я на

училась по-настоящему ч и т а т ь. Это самое главное -

п р о ч и т а т ь книгу. Научиться читать ее построчно, как бы заглядывая автору через плечо: как это у него все получается? Ты начинаешь самой печенкой чувствовать автора, понимать его задачи, настроения, в которые он был погружен в момент создания книги.

– Е.Ч. Итак, все пришло на круги своя... Вы учитесь литературе, посещаете семинары, входите в литературную среду. До романа, который принес вам известность, вы писали рассказы и повести, обратившие на себя внимание знатоков тонкой инструментовкой письма, лиризмом...

– И.П. В "большой", журнальной литературе я дебютировала с легкой руки Елены Невзглядовой в журнале "Аврора" в 82-м году рассказом "Как провожают пароходы...". В 83-м году в издательстве "Молодая гвардия" у меня уже лежала одобренная к изданию первая книжка повестей и рассказов "Предлагаемые обстоятельства", которую там промариновали шесть лет. В это время, пока я, лия слезы, обивала пороги издательства, в разных местах вышли три книги женщин-прозаиков, с которыми я дебютировала почти одновременно, – Татьяны Толстой, Тани Набатниковой и рижанки Марины Костенецкой. И – о, ужас! –все эти три писательницы, не сговариваясь, дали своим книжкам одно и то же заглавие: "На золотом крыльце сидели...". Помню, как эта синхронность меня тогда поразила и даже напугала... Я поняла, сколь много опасностей подкарауливает неопытного автора. Я критически перечитала свою рукопись и постаралась ее пересоставить, чтоб как можно дальше уйти от кукольно-елочной эстетики и инфантилизма, почти неизбежного для первой книги молодого автора.

– Е.Ч. Из чего у вас рождается замысел сочинения? Расскажите о вашем рабочем методе...

– И.П. Для того чтобы подвигнуть себя на написание текста, мне нужен толчок из реальной жизни. Для меня это очень важно – ну вот как в случае со слепыми на крыше... Бывает и по-другому – на помощь приходит литературное впечатление, выуженная из художественного или документального текста выразительная деталь, подробность... Так, например, родился мой новомирский рассказ "Тихая комната", первотолчком к написанию которого послужило вполне конкретное письмо Варлама Шаламова, опубликованное несколько лет назад в "Знамени". Шаламов там описывает свою комнату, полученную после долгих лет заключения, мытарств по провинциальным городкам и возвращения в Москву, –первую комнату в своей жизни... Это письмо выделяется особым тоном умиротворенного покоя и даже угадываемого счастья. Шаламов пишет, как он ее обустраивает и как она ему нравится, – в особенности же нравится тем, что это т и х а я комната, очень т и х а я, вполне подходящая для его писательской работы... Само это слово – т и х а я – проходит эхом через письмо не раз и не два, но к концу письма мы вдруг понимаем (из его оговорки), что писатель глух, что его слух после перенесенных в заключении болезней и побоев постепенно гаснет и он уже не в состоянии отличить тихую комнату от не тихой... А в самом конце письма мы узнаем, что комната вовсе не была тихой: дом стоял у Хорошевского шоссе, по которому с грохотом и воем мчались машины. Но ему, бедному, уж так хотелось уюта – не хуже, чем у других... Я нашла и опросила нескольких людей, близко знавших Шаламова, и в результате этих изысканий собрала кое-какой материал. В итоге родился рассказ об этой комнате, построенный на свидетельствах очевидцев, воссоздающий бытовые подробности и детали жизни этого писателя, нигде в рассказе прямо не называемого... Дом этот, к сожалению, давно снесен, так что мой рассказ можно посчитать за виртуальный музей этой комнаты Шаламова, с которым я, по праву своего лагерного происхождения, чувствую особое родство. Последние годы Шаламов страдал обострениями вынесенной с каторги болезни Меньера, приводящей к внезапным припадкам и потере сознания, и поэтому всегда носил в нагрудном кармашке записку, адресованную к случайным прохожим, – что следует делать в таком случае: "Помочь лечь... голову обливать холодной водой... вынести на свежий воздух из душного помещения... Не усаживать и не поднимать голову. Вызвать "скорую помощь". Горькая ирония судьбы заключалась в том, что этот, может быть, самый бескомпромиссный и несгибаемый человек в русской литературе, не признающий над собою ничьей власти, мог легко впасть в зависимость от первого встречного... Мне удалось в ЦГАЛИ в фонде Шаламова сделать ксерокопию с этой потертой от долгого ношения справки и вставить этот поразительный документ в свой рассказ.

– Е.Ч. Ваш первый роман композиционно очень изощренно построен: сцены из семейной жизни, из детства и юности главной героини переплетаются со сценами времен ее учебы в музучилище, где основное внимание уделяется истории дружбы со слепыми музыкантами... Возникающий стереоэффект присутствия в романном времени достигается свободным монтажом эпизодов, их "надвременной" подсветкой, идущей уже скорее из нашего далека, музыкальностью и пластикой сцен, связанных редким единством авторской интонации, верностью раз и навсегда взятой ноте... Недаром критики уже сравнивают структуру вашего романа с восходящей спиралью ДНК, где все взаимосвязано и все дополняет друг друга.

– И.П. Структура романа связана с тем, что он писался слоями. Сначала возник эпизод со слепыми на крыше... Потом он разросся до повести, к ней приплелись какие-то семейные мотивы, – а как только стронулась эта громоздкая махина семейной памяти, завязанной на прошлое отца-матери и лагерь, я поняла, что или погибну, погребенная всем этим, или найду живую нить, которая выведет меня из лабиринта... Этой нитью оказалась музыка. Роман я писала, как хозяйки шьют лоскутное одеяло: руководствуясь чувством женского чутья и импровизации, сшивала один метафорический кусок с другим, изготовленный методом бесконечного вскрытия вещи в самой себе. Я называю этот метод дешифровкой на уровне фрагмента. Поскольку я лирик и прозу пишу лирическую, для меня важны все эти выходы на метафору, которая в моем представлении связана с музыкой. С неким интонационным обертоном, определяющим все. Так что писателю пришел на помощь музыкант, который во мне еще, надеюсь, не умер, мой слух и мое музыкальное мышление помогли справиться с композицией и организовать прозаический материал. Кроме того, мне всегда очень хотелось написать о музыке. Ведь в поэзии музыкальность возможна – аллитерации там, ассонансы, не говоря о рифме, – почему же нельзя вплести ее в прозаическую ткань... Музыки в мире гораздо больше, чем живописи и литературы. Можно даже сказать, что все окружающее нас – музыка. Особенно с появлением атональной музыки, она – царица всех сфер. Но почему-то жанр такого свободного ассоциативного лирико-драматического повествования трудней всего дается нашей критике. Иногда доходит до курьезов. Говоря о моем романе, например, критик Мария Ремизова даже объявила, что я написала "фонетическую симфонию". Но чего-то там "не дотянула". Это ж только представить себе эту "фонетическую симфонию", которую требует от меня критик... Лучше не представлять.

– Е.Ч. Таким образом, главным героем вашего первого романа стала музыка. Второй же роман – "Читающая вода" – целиком и полностью посвящен стихии кино. Главная героиня пишет диссертацию по истории кино и вступает в сложные отношения с Мастером – знаменитым кинорежиссером, когда-то поставившим гениальный фильм, уничтоженный по решению сталинской комиссии. Композиционно роман тоже как бы сложен из двух половин, взаимно дополняющих друг друга: одна из них – роман-портрет об этом режиссере, знаменитом и вальяжном основоположнике кино, сумевшем дожить до наших дней (действие происходит в 70-х), заведомо синтетическом персонаже, современнике Эйзенштейна, Довженко, Дзиги Вертова. А вторая половина романа – это культурологический пласт, посвященный истории кино и его творцам, рассказ об этом величайшем изобретении, связанном с историей ХХ века, запечатленном на его экране. Поражает размах задействованного в романе материала. Эссеистская часть захватывает едва ли не всю историю нашего кинематографа в его основных темах и проявлениях. История кино сливается с историей века, поскольку современная мифология ХХ века не смогла бы утвердиться без этого "важнейшего из искусств".

– И.П. Здесь мне помогло мое актерское образование. Кино я, в отличие от театра, не люблю. Я бы не рискнула написать о театре, к которому отношусь очень трепетно, для этого я не настолько самонадеянна, а в кино все кажется таким явным, что меня в один прекрасный день вдруг потянуло написать эдакую кинофреску: попытаться на своей отдельно взятой кочке вскрыть социальную подоплеку этого феномена, выросшего на памяти одного поколения (в данном случае – одного человека, моего героя) из стадии первобульона в самое технологичное и доминирующее искусство современной цивилизации.

В начале всех начал, как это у меня бывает, лежала одна история... Это история знакомства с прототипом главного героя романа – действительно человеком чрезвычайно известным, оставившим свой след в истории кино, имени которого я не назову. Мне стоило больших трудов изменить его образ до полной неузнаваемости, хотя кройся не кройся, а от всех примет все равно не уйти. Поэтому кое-кто героя моего угадывает. Но я никогда не сознаюсь, потому что этот человек действительно перевоплотился в совершенно другого, компилятивного персонажа, так что за него я спокойна. Вначале наши отношения развивались примерно так, как описано в первых главах романа: он рассказывал, я добросовестно за ним записывала, но потом он и записывать запретил, когда беседы стало зашкаливать. Я просто слушала и поддакивала, иногда позволяя себе тот или иной вопрос, доказывающий, что я вполне в материале. В то время мне очень нравилась "идея рукопожатия", которую любил озвучивать Владимир Яковлевич Лакшин, как-то подсчитавший, что от него до Льва Толстого всего д в а рукопожатия – через кого-то из близких писателя, с кем он успел познакомиться. Или даже о д н о?.. Рука-то, которую пожимали Толстой и Лакшин, была одна и та же... Короче говоря, пожимая всякий раз дряхлую, но еще полную сил длань моего героя, я вступала в прямой контакт со всем русским кино. Как прежде кавалеры прикладывались к ручкам дам, выстраиваясь в затылок друг к другу, так я прикладывалась к "великому немому", отмечая про себя значительность момента. Или, быть может, сам "немой" в этот момент выстраивался в затылок, чтоб пожать мне руку... В общем, мы только и занимались тем, что выстраивались в затылки друг другу. Он – кино – я. Кино – я – Он. Попутно я читала всю эту литературу по истории нашего кино и поражалась пустоте этих книг. То, что рассказывал мой Основоположник, было совсем о другом! О других людях!

– Е.Ч. В роман включены короткие, в несколько страниц каждый, портреты-эссе, посвященные Довженко, Дзиге Вертову, Эйзенштейну, Вере Холодной и др., захватывающие читателя профессиональным блеском и абсолютным проникновением в предмет... Так о Довженко, умевшем "обращаться со смертью, как Рубенс с формой...", или, скажем, о "человеке с киноаппаратом" Дзиге Вертове еще никто не писал...

– И.П. Я многое использовала из того, что он мне рассказывал. Плюс многое взяла из книг. Я не гналась за подробностями и деталями – в отличие, скажем, от рассказа "Тихая комната", где это стремление доминировало, –меня интересовала история выживания недюжинного человека, одаренного талантом, в условиях подавления всего индивидуального, все эти извивы компромиссного мышления и приспосабливания к окружающему миру под гнетом обстоятельств, проявления стойкости и слабости, догмы и творческого порыва... Что камера делает с историей – мне уже было более или менее ясно. А вот что она делает с пространством и временем? Ч т о остается на месте отснятых образов и ч е м именно заполняется э т а пустота?.. В общем, все эти завораживающие и пугающие вопросы второй половины ХХ века, до которых наконец доросла наиболее продвинутая и впечатлительная часть ценителей кинофотопродукции. Я поняла, что это очень одинокий человек, больше озабоченный приведением своего прошлого в правильный, по его разумению, порядок. И, в общем, я в нем разочаровалась. А когда отношения наши стали напоминать Шехерезаду – в мужском ее варианте, – я постаралась свернуть свою лавочку...

– Е.Ч. Вы сказали, что не любите кино. Но написанная вами книга свидетельствует об обратном. В ней столько страсти, сердечного отношения к предмету, добросовестного углубления в различные аспекты актерского искусства и даже кинопроизводства...

– И.П. Спасибо на добром слове. К кино я действительно отношусь чем дальше – тем все хуже. Причины, в общем-то, понятны – они на виду у всех. Редкий фильм я могу досмотреть до конца. Может быть, это связано с усталостью жанра, может быть, с нашей общей усталостью... Я люблю пересматривать старые, хорошо знакомые мне фильмы – и то не целиком, а ради какого-нибудь фрагмента, удачно сыгранной сценки, кадра. Ведь я – бывшая актриса. В одном из интервью я уже рассказывала о своем небольшом каталоге этих "моих" кадров, к которым питаю свою особую, личную привязанность. Например, одна сцена из "Покаяния", где женщина стоит где-то на летней кухне, курит у окна с видом в сад, и идет закадровый текст, кажется, из Тициана Табидзе: "Вечер, весна, теней перекличка, с ветки на ветку прыгает птичка"... Мне всякий раз кажется, что я в этом саду жила – или в нем жила моя мать, что-то из прошлого, которое напомнила поза этой женщины. Что-то меня в этой сцене волнует. Таких кадров у меня несколько – их и не может быть много. Ради них я готова простить человечеству кино вообще, – как сказал однажды в запале Саша Соколов, ругая современный кинематограф и делая исключение для Бергмана, который – один! – оправдывает для него несовершенство всего остального киномира...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю